Текст книги "Черная обезьяна"
Автор книги: Захар Прилепин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Писать хочу, – сказала Алька шепотом, чуть суживая хулиганистые глаза, как будто собиралась сделать что-то задорное и необычное.
Она дождалась, пока пара чуть отошла, и поспешно пристроилась за остановкой. Я с усилием отвернулся, чтоб не смотреть.
Вернулась полегчавшая, легко постукивая себя по бедрам.
Ближние дома были раскиданы кое-как, словно шла корова и из нее высыпало: шлёп туда, шлёп суда, и вот еще разок. Смотри не наступи, Аль.
Несмотря на то что от дороги с мелко порубленным асфальтом было видно всего несколько дворов, деревня, нырнув с холма вниз, оказалась немалой. Миновав первые избы, выйдя на взгорок, мы увидели расходящиеся, как рачьи клешни, в разные стороны улицы.
Дороги были сухи, деревня походила на пережаренный пирог. И пахла кислой жженой капустой.
Показалось, что сквозь раскрытые окна одного из домов кто-то переговаривается. Мы тронулись туда.
– Подожди здесь, а то вдруг собака, – попросил я Альку, потянул на себя калитку и, приоткрыв ее, стоял не двигаясь.
Почему-то представилось, что сейчас выбежит навстречу крепкий, черноволосый, весь в меня, пацан.
Никто не выбежал, и я прошел во двор, побродил, пугаясь возможного пса, но даже курица не пришла посмотреть на меня.
Постучал в окно, приник к стеклу. Когда взгляд попривык, увидел, что дом пуст и брошен, – съехавшая со стола клеенка, подбоченившаяся кружка с печальной миской лежат на полу, пыльный иконостас в две бумажные иконы, распружинившаяся кровать – всё о том говорило.
– Пойдем туда, – позвал Альку.
Открыли дверь, пахнуло скучным и душным запустеньем – наподобие того, что в мае обнаруживается меж зимних окон, – в такой тоске даже пауки не живут.
– А давай сюда переедем, – предложил Альке. – Корову заведем.
Сказал мечтательно и почему-то посмотрел на Алю оценивающе.
– …Козла, – в тон мне продолжила Алька и тоже посмотрела на меня со значением.
– …Кобылу, – добавил я несколько раздраженно и ударил Алю по крупу.
– …Кролика, – ответила она равнодушно, чуть хлопнув меня в пах.
– …Овцу, – сказал я еще более раздраженно.
– …и собаку, – ответила Аля примиряюще.
– Породистую?
– Дворнягу… Но очень симпатичную дворнягу… Пойдем отсюда.
Я послушно двинулся следом, дворняга.
Иди, овца.
Каждый второй дом был брошенным и поросшим пыльными кустами. В третьем вышла глухая бабка, в следующем глухой дед, в пятом пьяный мужик, в седьмом молодая некрасивая девка несла навстречу котят в подоле, еще слепых и писклявых.
– Девушка, можно спросить? – крикнул я, мне не ответили.
Я двинулся за девкой – та шла в баню. В бане мужичок с локоток затапливал грязную печь.
– Бать, пожги котят, – сказала девка.
Алька у меня за спиной тихо вскрикнула.
– Блин, по кой черт ты пошла сюда?! – обернулся я.
Девка опустила подол, котята высыпались на вкривь и вкось разбросанные возле печки дрова.
– Э!.. – я растерялся на секунду. – Э, люди! А утопить их никак нельзя?
– Так они скорей подохнут, – сказала девка спокойно и крикнула на отца: – Жги скорей, чё они пищат?
Мужик открыл заслонку и стал по одному забрасывать котят в огонь.
Я услышал, как, охнув, побежала к калитке Алька.
Выругался матом и пошел следом: в глазах, весело потрескивая, палились котята.
– Эй, – крикнул я обогнавшей меня девке, спешащей в избу; в дверь избы с истошным мяуканьем лезла большая кошачья морда. – Эй, да. Ты Оксанку не знаешь?
Девка ударила кошку носком галоши в нос, резко открыла дверь, еще раз пнула кошку и закрылась с грохотом.
– Живодеры, блядь, – сказал я, пнув калитику.
Алька смотрела куда-то в деревья, боясь сморгнуть полными до краев глазами.
В следующем дворе задастая девка из автобуса развешивала половик, изготавливаясь бить его палкой. Глупо было пройти мимо и не обратиться к ней. Положа руки на забор – и сжимая-разжимая в ладони один из колышков, так отчего-то легче говорить с незнакомым человеком с той стороны забора, – я спросил:
– Извините, а… вы не знаете Оксанку?
Зад повернулся к нам передом, волосы у девки были распущены – и ей это неожиданно оказалось очень к лицу. Она приветливо улыбнулась:
– Чего ж вы в автобусе не спросили? Зайдите во двор-то.
Послушные, мы поскрипели очередной калиткой.
– Федюнь, Оксанку ищут, – сказала девка кому-то в окно, своему беззадому, верно.
Парень, тот самый, сразу выглянул, он причесался и тоже показался вполне добродушным.
– А идите в дом, – позвал, – пообедаем вместе. А то моя жрать не хочет. Худеть собралась.
– Не-не! – отказался я, тыркнутый в спину Алькой (она обычно в рот тянула всё что ни попадя, но за чужой стол усадить ее не было никакой возможности). – Нам бы Оксанку.
– Ну не так не, – по-доброму засмеялся парень, исчез из окна и врубил свое радио погромче.
– Оксанка в первом доме жила, там баба Настёна ее сейчас. И сынок Оксанкин. Сразу у остановки дом. Не заглянули туда? Подумали поди: не живет же ж она у самой остановки! Она как раз там и жила. Но она в столице сейчас… – и девка посмотрела на нас, раздумывая, сказать ли еще чего-нибудь; она явно была в курса́х.
Мы отблагодарили и побрели по жаре обратно.
У дороги вдруг нарисовался магазин сельпо. Странно, пока шли сюда, его за кустами и не приметили. В магазине ровно летали мухи и красиво, но ненадежно стояли друг на друге консервные банки. На нижних полках пузато расположились стеклянные трехлитровки с соленьями – и было заметно, что соленья давно живут внутри обособленной, разнообразной и, возможно, даже разумной жизнью; я бы не рискнул иметь с ними дело.
В углу лежала халва, порубленная вместе с бумагой и опилками. Присмотревшись к бумаге, можно было рассмотреть фамилии политиков, которые покинули эфир, когда я еще не служил в армии и носил черные носки.
– Пивка? – произнес я слабым голосом.
– По жопе пинка, – ответила мне продавщица, не шевельнув и бровью.
Мухи на нее не садились.
Возле магазина, на жаре, спаривались, не получая ни малейшего удовольствия, две собаки. Сука замученно косилась в крапиву. На крапивном листе подыхал от жары жук. Кобелю было хуже, чем жуку.
Баба Настёна перебирала во дворе гречку, возле нее стоял мальчик, вокруг мальчика топотали вялые, будто ослабшие от недоеда куры, пощипанный и с выбитым глазом петух сидел на заборе и на наш приход отозвался противным сипом, замахал крыльями, едва не упал, слетел вниз, кувыркнулся и опозоренный отбежал за сарайку. Позвал оттуда за собой кур, но они проспали зов.
– Ба! Ба! Ну, баб! – несколько раз толкнул свою бабулю мальчик, кивая на нас белой, некрасивой, будто приплюснутой головенкой. Нет, это не похоже на меня. Левая его рука к тому же была согнута в локте и смотрелась подсохшей – пальцы этой руки не шевелились.
«Уйдешь тут не то что в бляди… в монастырь уйдешь…» – подумал я, озираясь.
– Ктой-то к нам, – сощурилась баба Настёна, вытирая руки о передник, который был грязнее рук.
– Мы к Оксане! – почти прокричал я.
Баба Настёна помолчала, пожевывая губами.
– Ктой-то к нам, – повторила она тем же тоном.
Пацан, услышав знакомое имя, встрепенулся и навострил на нас свою приплюснутую, как папироса, голову.
– Мы по поводу Оксаны! – повторил я, ожидая еще раз услышать про ктой-то к нам.
Бабуля поднялась, куры чуть-чуть, будто в полусне, прянули в стороны.
Старая сделала несколько шажков до косой калитки, ухватилась за нее и спросила:
– Вестей-т не привезли от нее? Нет? Тогда поклон от дитенка ее передайте внуче моей.
Я молчал, не находясь, как поддержать беседу.
– Одна ручка отсохла, может, и другая-т отсохнет, пока маманя приеде, – сказала бабуля, непрестанно вытирая о себя ладонь. – Так вот поклон ей передайте. Завернуть поклон-то в газетку иль так свезете? Так? Ну и ладно, что так. Везите.
– Что за Оксана у тебя? – поинтересовалась Аля. Она уже минут пятнадцать суживала глаза – это всегда было признаком того, что она думает и слегка злится.
– Родственница одна… – сказал я и обнял Альку за плечи. Она сначала сыграла ими в том смысле, что не надо, иди свою Оксанку обнимай, но потом раздумала, расслабилась, приникла.
Мы снова сидели в автобусе.
Автобус раскрыл все окна, но от этого было еще жарче.
Если б автобус остановили и стали на него поддавать кипяточком – вполне получилось бы попариться.
Представил, как мы с Алькой сидим без одежды у раскаленного борта, водитель суетится с ковшиком и веником, косясь на мою подругу…
Потом раздел пассажиров, усевшихся в Княжом, и затея показалась неуместной.
– Знаешь, они как иное племя для меня все, – признался я, когда мы были уже на вокзале. – Я даже языка их не понимаю, – добавил.
– Кто? – спросила Аля равнодушно.
Ветка качнулась. Птица потрепыхала крыльями, раздумывая, улетать или нет.
Доехали на такси до Алькиного дома, она потянулась поцеловать на прощание, я не шелохнулся, ну она и вышла. По спине видел: сначала хотела дверью хлопнуть, потом раздумала и закрыла бережно. Оглянулась и ласково зажмурилась для меня через стекло.
Таксист дал по газам. Я ему уже сказал, куда поедем, Максим Милаев подкинул адресок.
Спустя час, предварительно примерив пластилиновую улыбку, от которой заболело где-то в переносице, надавил на кнопку звонка. Звонок был тихий, как перегревшаяся на солнце муха.
Дверь открылась сразу, словно хозяин стоял возле нее, притаившись.
Объяснилось все проще.
– Вы что, прятались под дверью? – спросил он недовольно, щуря ангинные свои глаза, и тут же спокойнее пояснил: – Я как раз собрался покурить… Не постоите со мной?
Вопрос, впрочем, он задал так, что не могло идти и речи об отказе.
– Как вы вошли сюда? – спросил он. – Тут же замки… коды… Все боятся, что их украдут! – громко добавил он, пропуская идущую вниз женщину и будто обращаясь к ней. Она не подала вида.
– Девочка входила… – ответил я.
– Девочка… – повторил он, неизвестно что имея в виду, может быть, просто пробуя, как слово лежит на языке.
Его звали – я проверил еще раз в записной книжке перед входом в подъезд – Платон Анатольевич.
В халате все профессора смотрятся странно, особенно высокие. Если у них голые ноги под халатом – совсем невыносимо, но у этого были брюки, синеватого такого цвета, как обычно у врачей в больницах. И не тапки, а легкие остроносые туфли.
Всё те же волосы, зачесанные назад, всё та же бледность щек. Он как-то очень быстро, не прошло и минуты, выкурил одну сигарету и, пока та дымилась в консервной банке, прикурил вторую. Мы не успели, пока он курил, перекинуться и словом.
Платон Анатольевич всё время будто прислушивался к происходящему в его собственной квартире.
– Ну что?.. – спросил он неопределенно. – Как ваши изыскания?
Неожиданно он вперил взор в меня и поинтересовался вполне конкретно:
– Вы, собственно, чем занимаетесь? Вы ведь, как я понимаю, не из органов?
Я передернул плечами, посмотрел сначала в банку на дымящийся бычок, но там ответа не было, потом перевел взгляд на номер квартиры, «17», он также ничего не пояснил, остроносые туфли нетерпеливо перетаптывались…
– Впрочем, это неважно… – Платон Анатольевич затянулся три раза подряд, кинул в банку еще одну сигарету, не утруждая себя затушить ее, и распахнул дверь в квартиру.
– Вас не поймешь, – говорил он, не оборачиваясь. – Кто-то из администраций, кто-то из консультаций, кто-то из… Вы только мешаете работать. Но я не хочу работать, и ваши визиты дают мне возможность не работать и одновременно вымещать на вас раздражение, что вы мешаете мне работать. Понимаете, как удобно? – он обернулся ко мне, быстро и серьезно посмотрев в глаза.
Я столь же быстро, но с рассеянным взором кивнул.
– «Понимаете…» – повторил он за собой иронически. Я еще в прошлый раз заметил, что ему нравится слегка ерничать над собеседником.
Кабинет у него оказался почти пустым: стол, кресло и стул, шкаф, окно без занавески, вид на бетонную стену.
Я ожидал, что тут будут какие-нибудь… не знаю, колбы и прочие склянки. Нет, только пустой стакан на черном столе.
Платон Анатольевич сел как-то странно: на табуреточку у подоконника, оставив пустым кресло возле стола – на котором сидеть по праву должен был он, а не я.
Нерешительно оглядевшись в поисках кушетки или хотя бы коврика, я услышал повелительное:
– Садитесь-садитесь.
Кресло показалось каким-то шатким, я специально держал спину прямой, потому что был уверен: если паду на спинку – завалюсь и грохнусь.
– Ну-с? – спросил Платон Анатольевич, явно пародируя кого-то, но безо всякого лукавства в глазах.
Стараясь удерживать равновесие и оттого расширив глаза, я безмолвно смотрел на хозяина кабинета.
Неожиданно он скорчил уморительную гримасу – спустя секунду я понял, что это Платон Анатольевич изобразил меня.
– Вас не пучит? – спросил он мрачно, стремительно сменив выражение лица.
– У меня есть несколько вопросов, – нашелся наконец я.
– Слушаю вас, – отозвался он. В ответе его почему-то послышалось не столько раздражение на бестолкового гостя, сколько усталость от самого себя, мучимого желанием сострить на любой жест нового собеседника и изначально находящего любую собственную остроту пошлой.
Мне даже показалось, что он уже раскаивается в том, что усадил меня в собственное кресло.
– Эти недоростки – вы знаете, в чем они виноваты? Откуда их взяли?
– Нет-нет-нет, – отмахнулся он. – Это вообще не мое дело.
– Как давно вы занимаетесь этими вещами? – быстро спросил я, чтобы перевести разговор на другую тему, а то он вообще мог перестать разговаривать.
Профессор вздернул бровь, тут же раздумал вульгарно острить по поводу «этих вещей» и спокойно сказал:
– Вообще я занимаюсь другими вещами, насколько помню, в прошлый раз я попытался более-менее внятно это изложить. Впрочем, вы наверняка интересуетесь в более конкретном разрезе, а именно: как давно я имею дело с детьми, склонными к насилию. Отвечаю: давно. Время от времени, и не сказать, что с какими-то определенными целями, меня вызывали… Куда надо. И я общался. Результат всегда был более-менее понятен: отягощенные социальными проблемами те или иные психические отклонения.
– И только в том случае, которым вы занимаетесь сейчас, это не так?
Платон Анатольевич пожал плечами и промолчал.
– Говорят… И пишут часто… о таких подростках, которые называются индиго, – начал я.
– Вы всю эту галиматью про индиго забудьте раз и навсегда, – тряхнув волосами и скривив красивый рот, прервал меня Платон Анатольевич. – Нет никаких индиго. Есть биология, химия, физика. Индейцы есть, индейки, индюки… ингредиенты, инсинуации, инсталляции… Индира Ганди была, но ее сожгли и развеяли. А индиго нет и не было никогда.
– У тех подростков, с которыми я работаю сейчас, – сказал Платон Анатольевич, чуть подрагивая красивой щекой, – есть общие родовые черты: повышенный уровень стрессовых гормонов и высокая активность в области миндалин и передних отделов гиппокампа головного мозга. Какие гены за это отвечают – я не знаю. Но пытаюсь разобраться. И вообще меня это волнует куда больше, чем… Вы ведь пришли ко мне подтвердить свои мистические опасения? Человек и его грешная суть, очищение, светопреставление и так далее. Мистика, знаете, это что-то вроде онанизма. Идите куда-нибудь в поэтический кружок, где незамужние дамы и… Вот туда.
В соседней комнате что-то громко упало.
– Ты опять куришь дома? – раздался высокий женский голос. – Ну сколько можно?
Платон Анатольевич встал и резко захлопнул форточку. Потом опять ее открыл. Потом повернулся и сказал лязгающим, нетерпеливым голосом:
– Знаете, вам пора.
И сделал такое движение, словно собирался поднять меня за шиворот, но с трудом сдержался.
«…а чем черт не шутит? – думал я. – Кстати, да, чем?»
Некоторое время безуспешно пытался разрешить еще и этот вопрос, но оставил на потом, разыскивая в мобильных контактах Слатитцева.
Нестерпимо хотелось поиздеваться, услышав его вязкий, как зубная паста, и даже зубной пастой, казалось, пахнущий голос.
– Помоги, товарищ, – попросил его я, смирив себя.
Никакой он мне, конечно, не товарищ, просто я не помню, как его зовут.
Слатитцев меня сразу узнал по голосу, но сначала сделал вид, что не в курсе, с кем имеет дело, а затем, поняв, насколько мне все равно, какой он там делает вид, все-таки заговорил нормально.
– Я хочу повстречаться с Шаровым, – признался я.
– Дел у него других нет, – процедил Слатитцев, но в интонации слышалось, что он больше озадачен вопросом, чем раздосадован.
– Ну что, мне тогда через секретариат обратиться? – спросил я громко и следом, одними губами, десять раз подряд неслышно оскорбил Слатитцева всеми мыслимыми ругательствами.
– Что ты там шепчешь? – спросил он, напрягая свое белое ухо.
– Через секретариат обратиться? – повторил я.
– Зачем ты нужен Шарову? – спросил он.
– Хочу узнать его ближе, – печально признался я.
– С чего ты взял, что он будет с тобой говорить? – цедил Слатитцев.
– Вот ты и спроси, – сказал я.
Слатитцев, видимо, раздумывал. С одной стороны, проще всего меня было запустить через секретариат – и забыть. С другой – мало ли что тут?.. недоростки эти кровавые… ничтожество, опять же, которому по непонятным причинам повезло, я… И вся эта до сих пор непонятная Слатитцеву история может как-то разрешиться без него, а в итоге я ничем ему не буду обязан…
– Я подумаю, – сказал наконец Слатитцев.
– Попробуй, – не сдержался я.
Тот предпочел сделать вид, что не услышал меня.
Перезвонили мне, впрочем, уже вечером.
– Здравствуйте, с вами говорят из Администрации президента. Готовы принять звонок?
– Всегда готов. Звоните.
– Соединяю, – равнодушно сказали мне.
В трубке было слышно, как знакомый голос кому-то что-то выговаривал – судя по четкости речи, тоже по телефону, но по-другому.
Потом голос умолк, и в моей трубке возникло раздраженное дыхание.
– Слатитцев, ты, что ли? – опередил я.
Сам при этом думал: а вот если он звонит жене по городскому, ей тоже сначала сообщает телефонистка, что сейчас с ней будут говорить из Администрации президента? Или у Слатитцева нет жены?
– Привет, – ответил он недовольно, как будто я не имел никакого права его узнавать. И замолчал, раздумывая, а не положить ли трубку вообще.
– Говори, не стесняйся, – поддержал я его.
– Велемир согласен встречаться, – сказал он, недовольный сразу и мной, и собой.
– У меня не прибрано, не могу его принять, – кисло пошутил я, с раздражением раздумывая о новомодной привычке называть своего руководителя по имени, без отчества. Этим одновременно подчеркивается и демократичность руководителя, и собственная близость к нему подчиненного. Имя при этом должно быть полным, безо всяких там ласкательных суффиксов и уменьшительных форм, что в свою очередь означает безусловное уважение подчиненного к руководителю.
– Хватит, – помолчав, выдавил Слатитцев. – Жду тебя возле Запасской башни завтра в 11:45.
И кинул трубку, не попрощавшись.
А то бы я успел еще что-нибудь сказать. Я же тоже должен подчеркнуть, что это тебе он Велемир, а мне…
А что мне?..
Я стоял с телефоном в руке и разглядывал свое отражение.
В зеркале, за моей спиной, прошла жена: бледная щека, прямой взгляд, высоко поднятый подбородок.
Сегодня всё та же жара, что и вчера.
Каждая крыша раскалена, как сковорода. На куполах церквей можно жарить мясо или глазунью. По улицам бродят собаки, мечтающие облысеть.
Липко мне.
Слатитцев выбежал весь расстегнутый. Расстегнут был пиджак, еще несколько – вроде бы четыре – верхних пуговиц рубашки и один из рукавов. Я с сомнением скосился Слатитцеву на ширинку, но ее в ту секунду закрывала пола пиджака. Вид у него был такой, словно у меня нынче свадьба, а он мой старший брат и ради святого дня прощает мне мою несусветную глупость.
Он что-то показал дородному полицейскому на посту возле ворот и попросил у меня паспорт.
Я достал документ, там как раз первая страница отрывается, еле висит. Пока меня пинали хачитуряны во дворике, едва не отвалилась. Хорошо еще паспорт не забрали тогда из кармана…
Полицейский двумя пальцами взял еле живую страничку за край, будто я принес ему посмотреть использованную салфетку.
– С этим паспортом нельзя по улицам ходить, – сказал он устало.
Слатитцев глянул на меня так, словно он вчера мне дал денег на лечение матери, а я только что сознался, что потратил их на ириски.
– Понимаете… – и он что-то зашептал полицейскому, пытаясь его немножко отвести в сторону, держа эдак под ручку.
– Да мне все равно, – ответил полицейский и высвободился из многочисленных пальцев Слатитцева.
– Но ведь она не совсем оторвалась, – сказал я, ласково дунув на страницу.
– Не совсем, – сказал, помолчав, полицейский и, нахмурившись по типу «как вы мне надоели все, глупцы», подписал принесенный Слатитцевым пропуск.
Я пошел за моим товарищем сквозь плечистые ворота. Слатитцев не оборачивался.
Асфальтовые дорожки, кремлевские стены наизнанку, кусты, трава, высокие окна – все это отчего-то не трогало мое воображение; единственно что я с трудом сдерживался от того, чтобы сделать Слатитцеву подножку – слишком уж брезгливая спина у него была.
Так он и дошел до нужного здания, не оборачиваясь. На следующем посту паспорт и мобильный у меня отобрали.
Слатитцев ждал меня, стоя вполоборота.
– Обидчивый, как коза, – подумал я и сказал это вслух.
Полицейский поднял глаза и снова опустил пышные, как птичий хвост, ресницы.
Слатитцев передернул плечами, будто скинул насекомое.
Мы поднялись по лестнице, прошли по коридору. Слатитцев открыл мне дверь в большой зал, где посередине стоял огромный стол, и сразу вышел, ничего не сказав.
Но через минуту опять заглянул, полазил глазами по залу – как будто там кто-то мог под стульями сидеть.
– Про безумных недоростков будете говорить? – спросил Слатитцев.
Я промолчал, с улыбкой глядя ему под мышку.
– …Тебя бы самого… проверить, – сказал Слатитцев и, не дождавшись ответа, вышел.
Не простит мне козу до самой своей смерти козячей.
На столе стояла минеральная вода, с газом, как я люблю. С шипом вскрыл бутылку, она выдохнула терпко и мягко, как ухоженная девушка в тот самый момент.
– Приветствую вас!
Знакомый голос я услышал, когда заливал себе в горло бурлящий напиток: неприятная ситуация, вроде бы ничего такого, но все равно возникает ощущение, что эту воду ты своровал.
Отняв пузырь от губ, вытер рот рукавом, поставив бутылку на стол, вытер руку о джинсы – сколько движений, черт побери, ради того, чтоб просто поздороваться. Мог бы просто кивнуть.
– Присядем, – предложил он, чуть мазнув рукой в воздухе и улыбаясь.
В этих стенах всё произносилось так, что не приходило желание ослушаться.
Не мог же я сказать: да нет, давай постоим.
Мы сели и с равнонеискренними улыбками уставились друг в друга.
У него получалось хорошо, у меня хуже.
То есть по его виду понять, искренен он или нет, было нельзя. Так и хотелось спросить: ты реально мне рад, Вэл?
– Как дела? – спросил он. Черная щетина, лицо правильное и гладкое, как хорошо остриженный ноготь. Белая рубашка, темный пиджак, не знаю, каких именно цветов, я немного дальтоник. Серьезный пиджак, если кратко.
Я улыбнулся и сделал жест плечами, вроде еще одной кривой и застенчивой улыбки.
Он понял жест в том смысле, что меня не разговоришь.
– Давно не был в нашем районе? – всё равно попробовал он еще раз.
– Давно, – ответил я. – Но там все чуть иначе…
Тут полагалось, наверное, сказать, мужественно скрывая подобострастие: «…а ты вот куда переехал, Вэл!» И оглядеться, на этот раз не очень пряча в меру сдерживаемое удивление.
– Читал твои книги, – продолжил Шаров беседу, и тон у него был такой, как будто я вышеописанное все-таки проделал.
Я кивнул.
– А я был в ваших подземельях, – поддержал я разговор.
– В смысле? – поинтересовался Шаров, не снимая улыбки, и даже глаза остались теплыми, как плывущие куски масла на сковороде; лишь бы не брызнуло.
– Ну… смотрел на всяких недоростков и прочих персонажей. Это ведь ты их там собрал? – я обратился к нему на «ты», потому что он первый начал.
Шаров посмотрел мне куда-то в переносицу, все-таки ему не понравилось мое «ты».
– Ты в своих книгах агрессивный… – сказал он, и я понял, что про недоростков он больше говорить не будет. – В жизни тоже такой?
– Нет, в жизни я беззащитный.
Шаров кивнул, совсем необидно:
– Вот и я так думал. – И тут же продолжил, затирая смысл сказанного: – Впрочем, мы все однажды можем оказаться беззащитными. Это… неприятно.
– Беззащитными перед чем? – спросил я.
Он неопределенно и даже как-то весело развел руками:
– Нам не дано предугадать. Но разве это отменяет наше право попытаться сработать на опережение?
– То, о чем вы говорите, как-то связано с тем, что я… видел? – не унимался я.
– Мне кажется, одаренный и мыслящий человек может понять какие-то вещи интуитивно. Как там говорил твой любимый провидец: «Разум постигает то, что уже знала душа» – так?
Я посмотрел на Шарова и не нашелся, что ответить.
– Вы ведь на филолога учились? – спросил я, вновь и безвозвратно перейдя на «вы».
– Да, – ответил он приветливо. – Но недоучился. Потом театральный, тоже недоучился…
А потом пришлось переместиться в новые декорации.
Я опять откупорил бутылку, чтоб хоть чем-то себя занять.
– Я, собственно, с тех пор и не переставал учиться: юрист, экономист… ист… ист… – продолжил он, улыбаясь. – Но вот, знаешь, что мне приходит в голову все чаще: это ведь нелепо – верить в мудрость стариков, в их превосходство над юностью. Я не говорю даже о чудовищной трусости и скаредности стариков. О том, что именно старики чаще всего пишут доносы и вообще с интересом и даже со сладострастием совершают подлости. Единственно что у них не всегда есть физические силы на жестокость – иначе бы любое зверство юности показалось нам забавой.
Шаров всмотрелся в меня на мгновение.
– Мудрость старости, – продолжил он, – чушь просто с биологической точки зрения: клетки их мозга уже разрушены, миллионы клеток просто умерли – даже не от алкоголя и наркотиков, а в силу естественных причин. От дряхлости! Да? Надо как-то ломать эти нелепые догмы: всевластие седых, обрюзгших, разрушенных, губящих, кстати говоря, целые империи – зачем оно нам? Какой в нем смысл?
– Это вопрос?
– Как хочешь.
– Если это вопрос, то мне не хотелось бы жить в мире, где человеческая память не может быть длиннее собачьей. Мне интересно смотреть на людей, которые помнят втрое больше, чем я успел увидеть.
– С тех пор как есть печатное слово – нам не грозит короткая память. Есть более серьезные возражения?
– Пока нет.
– На нет и суда пока нет, – сказал он таким тоном, словно через секунду подаст мне руку и попрощается. – Тогда просто подумай о том, что видел. Просто подумай. Да?
Шаров снова улыбнулся. Сколько же у него белых зубов, это просто замечательно.
Я облизнул губы, протянул руку к минералке и сначала закрутил пробку, а потом открутил. Подержал бутылку в руке и поставил ее на стол, не пригубив. Вода слабо шипела и подрагивала.
В детстве я был странно любопытен. Помню, к примеру, как извлекал из авторучки стержень, выкусывал из него перо и принимался выдувать чернила. До посинения в глазах мучился. Чернила еле ползли. Чтобы ускорить их ход, я переворачивал стержень и уже не выдувал их, а втягивал в себя.
Собирал все это в стакан. Было важно понять, сколько чернил помещается в стержне. Помещалось едва-едва – только стакан измазать.
Зато все щеки, весь рот и даже лоб были в чернильных пятнах и разводах, и отвратительный, горький и вяжущий чернильный вкус на языке казался неистребимым. Я целый день после этого плевался синей, длинной слюной, которой вполне хватило бы, чтобы написать стихотворение, – не надо было б резать вены; и оттирал щеки, отчего они становились бледно-синими, а руки грязными.
По-моему, я до сих пор занимаюсь примерно тем же.
Шаров ничего нам не сказал, ну и ладно. Есть смысл навестить велемирского недобитка.
Давно я не был в больнице.
Последнее посещение лечебного учреждения пришлось на пору мужания. Необходимость скорого перемещения в казарму в самый разгар постижения мира во всей его благости не вызывала во мне умиления.
Выход мне не помню кто и предложил, но предложение попало в цель.
Главное, не готовиться, а сделать это почти случайно. Идешь, пьешь пиво, и с размаху – херак! – об асфальт лбом. Надо только, чтоб шапка была на башке, ушанка. Убиться насмерть так нельзя, а нужное сотрясение получаешь.
Встаешь с асфальта и отправляешься на освидетельствование. Жалуешься, что у тебя головные боли с детства, галлюцинации, воды боишься, воздуха, зверей там, насекомых…
Всё случилось неожиданно, через месяц после моего восемнадцатилетия, в ноябре.
Началось с того, что я спустился к почтовому ящику. Там заел ключ, плотная пачка газет и вроде даже какая-то бандероль никак не могли попасть мне в руки. Волновала, впрочем, самая маленькая бумажка, которую было чуть заметно в щелку, – не разобрав и трех букв на ней, я отчего-то сразу убедил себя, что это повестка.
Тыкался-мыкался, потом плюнул и закинул ключик в почтовый ящик, как в бездну.
Забежал домой, мысленно сказав себе, что мне нужно за хлебом сходить, даже авоську прихватил и мятую бумажную мелочь в задний карман; шапку, правда, не забыл напялить поплотнее.
Выбежал из подъезда, словно кто-то подгонял, подпрыгнул и нырнул головой в асфальт.
Ощущение было такое, словно в меня обрушился цирк, вместе с музыкантами, дирижером, зрителями, слонами, фейерверком и гимнастом, который раскачивался на длинной тонкой красной жиле туда-сюда.
– Сынок, ты что ж так бежал-то… – спросила какая-то бабулька голосом, причинившим мне огромную боль.
При помощи нехитрого блата меня определили полежать в психушку, благо, что с таким адом, какой у меня воцарился в голове, говорить о голосах и видениях оказалось делом несложным. Главное, не врать.
Врач был моложавый, симпатичный, чуть стеснительный, слегка небритый, с почти бесцветной щетиной, совсем не такой, каким я себе представлял главпсихотерапевта.
– Возраст? – спросил он меня, заглядывая в правый зрачок.
– Восемнадцать, – ответил я и, не затягивая дело, предложил: – Дайте мне какой-нибудь нужный диагноз, я вас отблагодарю.
Мне показалось, что он даже покраснел при моих словах.
Впрочем, у меня в башке периодически кто-то поливал на лобовуху вишневым компотом. Краснели не только главпсихотерапевты, но и столы, и стены, и белые халаты.
В палате уже было пять человек, я – шестой.
Затруднительно было только в первую минуту.
Я не нашелся, как их поприветствовать. Хотел сказать бодро: «Здорово, психи!» – отчего-то уверенный, что здесь все такие же, как я, и юмор оценят.
Но они были не такие же, и вообще на мой приход отреагировали еле-еле. Кто-то встал и прошел мимо так, как ходят по палубе. Кто-то бросил взгляд через плечо.
Моя кровать оказалась в правом дальнем углу. Я присел, положив рядом пакет с семейными трусами и носками; зубную щетку и пасту отчего-то мне отдали позже. Сосед напротив смотрел в газету, но зрачки его не шевелились. Казалось, что он пытается ее прожечь.