355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Захар Дичаров » Путь в революцию. Воспоминания старой большевички » Текст книги (страница 5)
Путь в революцию. Воспоминания старой большевички
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 04:00

Текст книги "Путь в революцию. Воспоминания старой большевички"


Автор книги: Захар Дичаров


Соавторы: Ольга Лепешинская
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

ВСТРЕЧИ
В «ПРЕДВАРИЛКЕ»

Потом мы оба – и я, и Лепешинский полностью вошли в свою роль. Внешне мы вели разговор о каких-нибудь пустяках, о книгах, о том и о сем; но, в сущности, мы научились передавать друг другу многое, не вызывая при этом подозрений сидевшего между нами жандарма.

Мне доставляло большое удовлетворение сознание, что Лепешинский уже не чувствует себя в тюрьме таким одиноким, оторванным от борьбы и от жизни, как вначале. В меру своих сил и умения я старалась поддерживать его связь с волей.

В беседах с ним я возможно ясными намеками и иносказаниями давала ему понять, что и после ареста Ульянова и других «стариков» работа организации продолжается. И это в действительности было так. Ленин, находясь в тюрьме, продолжал руководить деятельностью «Союза борьбы». В заключении он написал ряд листовок, получивших распространение среди рабочих и студенчества. Даже новые аресты, произведенные полицией, не смогли парализовать революционное движение. «Союз борьбы» не прекращал своей работы в пролетарских массах.

Лепешинский до ареста принадлежал к числу активных членов народовольческого кружка. Социал-демократом он стал только в тюрьме. Прокурор, не выяснив принадлежности Пантелеймона Николаевича к народовольчеству, обвинил его в социал-демократической деятельности. Как видно, основанием для такого обвинения послужила написанная Лепешинским листовка, в которой содержались, по словам прокурора, – «резкой формы оскорбления величества».

Но народовольчество Пантелеймона Николаевича было своего рода детской болезнью, от которой он быстро излечился. Он твердо встал на позиции марксизма. Поэтому-то мы с ним быстро и легко находили общий язык и общие точки зрения на самые различные проблемы.

При очередном свидании он встретил меня несколько витиеватой, но искренне звучащей фразой:

– Во мне клокочет торжествующее чувство жизни! Вы, Ольга Борисовна, – мои глаза, мои уши и руки… Благодаря вам я забываю о тюрьме… – Сделав небольшую паузу, он многозначительно добавил: – Между прочим, имею к вам просьбу. Я приготовил белье, отдайте его, пожалуйста, на воле постирать.

– Да, да, конечно, – в тон ему ответила я. – А у меня для вас небольшой гостинец – вишневое варенье… Вы ведь, кажется, любите его?..

– О-о, еше как! – Лепешинский понимающе закивал.

Все, что нужно было передать, мы передали, не вызвав у жандарма ни малейших подозрений. Далее разговор принял сугубо личный характер. Полушутливо и в то же время приподнято мой «жених» говорил, что каждое наше свидание вызывает у него желание творить, писать, мыслить; но что потом, позднее, ему все здесь становится противным и постылым, не исключая и собственной персоны, в результате чего у него появляются мысли такие же невеселые, как ползучие осенние облака.

С течением времени я привыкла быстро и точно определять настроение Пантелеймона Николаевича. И когда я видела его грустным, – становилось очень жаль, хотелось как-то облегчить его состояние. Впрочем, он был весьма чуток и умел быстро переключаться.

– Все это ерунда! – говаривал он. – Тюрьма есть тюрьма. В ней даже маленькое событие способно выбить арестанта из привычной колеи… К примеру – так: я радуюсь тут каждой хорошей книге и приму за великое горе, ежели ко мне на свидание не придет невеста…

Быть может, меня упрекнут в излишне детальном описании лирических подробностей, интересных, на первый взгляд, лишь для нас – меня и Лепешинского, женой которого я впоследствии стала. Но дело в том, что речь-то идет не об одной только лирике.

Вспоминая наши с Пантелеймоном Николаевичем отношения, я хотела бы показать моим молодым читателям – как трудно было жить моему поколению, как самые чистые наши чувства попирались жандармами и произволом царских властей. И все же мы и тогда старались – и умели – пользоваться счастьем, которое дает молодость каждому. И главное в этом счастье состояло в том, что наша личная жизнь была всегда неотделима от революционной борьбы, от общественной деятельности, в которую мы вкладывали все свои силы.

И сейчас, на склоне своих дней, я скажу: громадное, неоценимое счастье – пройти по жизни с человеком, с которым тебя соединяет не только интимное чувство, но и общность целей и единство идеалов. У нас с Лепешинским было именно так.

Бывало, иду к нему на свидание, шагаю по унылой, прямой, как палка, Шпалерной и стараюсь представить себе – как они там живут, как проводят свои дни и ночи в каменных мешках наши милые узники… Свидания происходили в помещении, расположенном невдалеке от входа. Здесь было холодно и казенно – как и в любом царском учреждении, особенно такого типа, – но тюрьма как-то не ощущалась, ибо собственно камеры и тюремные корпуса находились в глубине.

На свиданиях, разумеется, я не могла удовлетворить свое желание узнать подробнее о жизни Пантелеймона Николаевича и его товарищей по заключению. Но потом он многое рассказывал мне о днях, проведенных в узилище (так в старину называли тюрьму).

Все арестованные социал-демократы, а также и Лепешинский сидели в одиночках. И все же они умудрялись поддерживать связь друг с другом. При всей строгости тюремного режима, возможностей для сношений между изобретательными заключенными было много.

Лепешинский и Радченко сконструировали своеобразное приспособление для передачи почты. С этой целью были использованы лучинки от корзиночки, в которой я принесла как-то своему «жениху» малину. Пантелеймон Николаевич сделал из лучинок, связав их одну с другой, шест длиной в сажень. Пользуясь тем, что оконное стекло в камере Радченко было разбито, они с помощью этой импровизированной «удочки» передавали друг другу записки и целые письма.

Широко были распространены разговоры посредством перестукивания. Перестукивались не только с соседними камерами справа и слева, но – по паровой трубе – и по вертикали, с любым этажом. Все книги тюремной библиотеки носили следы общения между заключенными – чуть заметные уколы иглой под буквами. Иногда заключенные видели товарищей на лестнице или в коридоре, при выходе на допрос или на прогулку. Прогулки тоже использовались: можно было перебросить через забор, отделявший один прогулочный дворик от другого, записочку.

Для связи Лепешинского с волей почтальоном служила я.

– Свидание закончено! – как-то всегда неожиданно говорил жандарм, прерывая нашу встречу.

Я уходила и уносила с собой узелок с бельем Пантелеймона Николаевича для стирки. Придя домой, вынимала сорочку и тщательно осматривала швы. Обычно записка была заделана так искусно, что приходилось затратить немало времени, чтобы обнаружить ее. Наконец, найдя нужное место, я подпарывала шов, доставала записку, написанную мелким-мелким почерком на папиросной бумаге, и прочитывала ее.

В то же самое время Пантелеймон Николаевич у себя в камере принимался за доставленное ему мной вишневое варенье. Особенно осторожно ел он ягоды, ибо его интересовали косточки. В одной из ягод он находил вместо косточки полый металлический шарик, в который была заложена записка с воли, информирующая его о положении дел.

Свидания разрешались по четвергам и воскресеньям. В промежутке между ними я выполняла все просьбы и задания Лепешинского, содержавшиеся в записке, и шла на очередное свидание с отчетом и с новой запиской, запрятанной в варенье.

Однажды Пантелеймон Николаевич сделал мне неожиданный и очень ценный подарок. Это был первый том «Капитала» Карла Маркса. Он получил его с воли еще до того, как я начала посещать «Шпалерку». В те времена книга эта представляла для нас, молодых марксистов, исключительную ценность; поэтому можно себе представить, как я была довольна подарком.

Впрочем, подарок этот был для меня дорог еще и другим – Лепешинский, передавая мне эту книгу, сказал в некотором смущении:

– Такую книгу могу подарить только самому близкому человеку…

Это было своего рода полупризнание. Дружба наша становилась все тесней, все теплей. Так продолжалось в течение всего 1896 и части 1897 года.

«ВЫ ЖЕРТВОЮ ПАЛИ…»

1897 год памятен для меня еще одним событием. В Петербурге состоялась политическая демонстрация студенчества и молодежи, вызванная произволом царской администрации по отношению к революционерке Ветровой.

Мария Ветрова, двадцатишестилетняя студентка, учившаяся на Бестужевских курсах, была связана с «Группой народовольцев». Ее арестовали в декабре 1896 года и содержали в Петропавловской крепости, в одной из камер Трубецкого бастиона, где впоследствии находился в заключении и Лепешинский. В один из февральских дней 1897 года Мария Ветрова, решив выразить свой протест против издевательств, которым ее подвергли тюремщики, облилась керосином и подожгла себя.

Ее самоубийство и упорные слухи о том, что она стала жертвой насилия, послужили поводом к бурным демонстрациям, прошедшим в Петербурге, Москве и Киеве.

На улицы Петербурга вышла революционная молодежь, неся впереди траурные знамена и портрет Ветровой. Гневно и торжественно гремела революционная песня «Вы жертвою пали в борьбе роковой».

Вместе с другими девушками с Рождественских курсов я принимала участие в этой демонстрации. Вместе со всеми пела и чувствовала, как меня охватывает неудержимая ненависть к царским палачам, замучившим насмерть молодую революционерку.

Демонстрация медленно приближалась к Казанскому собору, все время увеличиваясь в размерах, как вдруг из переулка выехала и поскакала навстречу нам конница. Вооруженные казаки заставили голову демонстрации повернуть к Манежу; а когда мы туда приблизились – ворота этого громадного здания раскрылись, и нас – тесня лошадьми и подстегивая нагайками – загнали внутрь здания.

Прошел час, другой… Мы продолжали оставаться взаперти. Но никто не падал духом. Песня сменялась песней. Слышался смех, но чаще – гневные возгласы в адрес угнетателей. Наступил вечер, прошла ночь, лишь к утру нас освободили.

Как потом выяснилось, помогло нашему освобождению ходатайство директоров учебных заведений Петербурга. В демонстрации участвовало почти все петербургское студенчество, и некому было бы на другой день заниматься на лекциях. Назревал скандал.

На меня эта демонстрация общей воли и силы произвела глубочайшее впечатление. Впервые я так ясно и ощутимо почувствовала, что такое народный протест, когда он объединен одним стремлением.

ЮЗОВКА
И «КУЛЬТУРНЫЙ
КАПИТАЛИЗМ»

Мои занятия на курсах шли между тем своим чередом. Я успешно сдала экзамены и перешла на четвертый курс. До окончания оставалось немного. Как раз в это время из Юзовки (это нынешняя столица Донбасса – Донецк) пришел запрос: просили прислать в одну из местных амбулаторий фельдшерицу на временную работу.

В традициях «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» было – изыскивать все способы для сближения с рабочими, находиться всегда в курсе их экономической и политической борьбы. Вопрос о том, кому ехать в Юзовку, решался коллективно. Товарищи сочли наилучшим послать меня, и – не скрою – это вызвало во мне чувство гордости. Единственное что меня огорчало – расставание с Лепешинским.

Впрочем, нашу вынужденную разлуку я старалась скрасить для него письмами и через товарищей сообщала ему о себе и о своих впечатлениях от работы и жизни в Юзовке. Часть писем того времени у меня сохранилась, и я приведу одно из них. Оно почти целиком посвящено положению рабочих на металлургическом заводе:

«…На днях мы большой компанией ездили осматривать Юзовский чугунолитейный и рельсопрокатный завод. Этот завод принадлежит англичанам. Я ехала туда в полной уверенности встретить всевозможные усовершенствования, ограждающие рабочих от несчастных случаев. Я полагала, что встречу там полное санитарное и гигиеническое благополучие. Но что это оказался за завод! Я видела много заводов, но ничего подобного мне не приходилось встречать – до такой степени все делалось там примитивным способом. Кранов и других подобных приспособлений для передвижения раскаленных болванок почти не существует. Только подумайте – пылающую болванку в 40 пудов перевозят два человека. Под полом находятся плавильные печи; и пол так горяч, что нельзя простоять две-три минуты. Мы боялись, что выйдем без подошв; всюду лежат раскаленные рельсы, листовое железо, и люди постоянно подвергаются ожогам.

Раскаленные болванки лежат чуть не на дороге и ничем не ограждены. Всюду ямы какие-то, в которые, как говорят сами рабочие, „мы часто окунаемся“. Затем там есть такое приспособление: довольно круто устроенный пол, он то поднимается, то опускается. На нем стоят двое рабочих, вооруженных железными копьями. Когда пол с рабочими опускается, уровень его соответствует отверстию между двумя валами, из которых на каждого рабочего выползает по чугунному раскаленному бревну. Рабочие набрасываются на него со своим оружием, а пол в это время поднимается, и рабочие проталкивают огненное бревно в отверстие между двумя валами, находящимися над первыми валами. Смотреть на эту картину страшно, и кажется, что два человека спускаются куда-то в глубину, и там на них накидываются огненные змеи, от которых они спасаются с помощью своих орудий и выбираются на поверхность, а затем снова опускаются, и таким образом они трудятся на протяжении 14-ти часов в сутки.

Мы были в сверлильном отделении. Представьте себе избу, до потолка которой я доставала рукой, освещенную масленками, похожими на жестяной чайник, в горлышко которого вставлен фитиль. Копоть, духота невозможная, а народу кишмя кишит. Сами понимаете, с каким чувством я вышла оттуда…»

Так я познакомилась еще с одной из промышленных областей России и увидела, что по силе эксплуатации и размаху издевательств над рабочим человеком английские капиталисты ничуть не уступают русским. Так я сама увидела то, что Петр Струве и его последователи называли «культурным капитализмом», к которому они призывали идти на выучку.

Минуло лето, и в конце осени я возвратилась в Петербург. Тогда же я получила из Перми, от матери, письмо, в котором она описывала свои коммерческие неудачи и убытки. Помню, что у меня по прочтении письма появилось желание ответить ей, написать, чтó я думаю и о тех хищниках, которые разоряются, и о тех, что наживаются и богатеют. Принялась писать, но бросила. Вряд ли мать могла понять то, что я собиралась ей высказать…

В ДАЛЕКУЮ
ДОРОГУ

Возвратившись из Донбасса, я снова вступила в свои обязанности «невесты». Но, пожалуй, слово «обязанность» уже не будет уместным…

Подошла весна 1897 года. Лепешинский сидел в тюрьме уже второй год. И вот наступил, наконец, день, когда ему объявили о том, что он ссылается в Восточную Сибирь на три года. После этого сообщили:

– Вам предоставляется три дня для приведения в порядок своих дел. По истечении их должны явиться в пересыльную тюрьму в Москве. Оттуда отправитесь к месту ссылки с пересыльной партией.

Признаться, я была немало удивлена и обрадована, увидев Пантелеймона Николаевича на пороге своей комнаты. Лицо у него было истомленное, но бодрое. В руках он держал свой тюремный узелок.

Прежде всего я предложила ему умыться и привести себя в порядок, а затем принялась расспрашивать – как и что. Пантелеймон Николаевич сказал, что ссылка ему не страшна, что это время вынужденного бездействия он использует для самой активной подготовки себя к дальнейшей борьбе. Предстояло многое прочитать, изучить, осмыслить; и все это он намеревался сделать в Сибири.

Ясность его цели, стремление достичь ее, не жалея сил, не считаясь с трудностями борьбы, – были мне очень по душе. Давно уже я почувствовала в нем желание связать нашу жизнь, но предложить мне разделить с ним его судьбу он не решался. Тогда я сама сказала, что приеду к нему, в Сибирь, как только закончу курсы.

Так из фиктивной невесты я стала подлинной.

Проводив Пантелеймона Николаевича в далекую дорогу, я и сама стала к ней готовиться. Прежде всего следовало закончить Рождественские курсы. Я усердно занималась, не прекращая посещать марксистский кружок. Предстояли государственные экзамены, и времени не хватало.

В апреле начались экзамены, и в самый разгар их я получила первое письмо от Лепешинского. Он писал из села Казачинского, расположенного на Енисее, ниже Красноярска:

«…Вот я и на свободе. Какое счастье, какое блаженство. Я сплю не в арестантском вагоне, а в избе, в постели, по-человечески. Впечатления от пересыльных тюрем еще так свежи, что мои нервы требуют отдыха. И я рад, безумно рад относительному безлюдью. Здесь я застал из ссыльных только одну народоволку – Наталью Александровну Григорьеву. Это петербургская работница, уже немолодая и прошедшая революционную школу. Ты должна ее помнить: она проявила инициативу по организации девушек, вышедших из воспитательного дома весной 1894 года, и была за это арестована. Так вот, с этим единственным собеседником я часто по вечерам сражаюсь. Она – женщина раздражительная и на мои резкие замечания по поводу ее отсталости реагирует болезненно, принимая все за личную обиду.

Я иногда щажу ее, боюсь окончательно добить тут одинокую. Часто хожу на берег Енисея. Огромная, широкая, не менее чем в две версты, река с тонкой дымчатой полоской леса на противоположном берегу представляет великолепную картину весеннего ледохода. Зеленоватые льдины нагоняют друг друга, громоздятся друг на друга и образуют на одну минуту ледяные груды, которые тут же с треском крошатся и распадаются, обнажая темно-фиолетовую поверхность реки и давая простор новым пришельцам, которые без устали мчатся на дальний север, как бы торопясь на свидание с ледяными великанами сурового океана…

…Сюда на днях прибыли с этапом на пароходе два екатеринославских рабочих Том и Белкин. Они примыкают к социал-демократам, хотя еще и не совсем сознательные марксисты. Вслед за ними приехал по проходному свидетельству польский студент Дуткевич. Как видишь, наша семья понемногу увеличивается. Поспеши и ты…»

Но я и сама старалась не задерживаться. Очень не хотелось ехать в одиночестве, но и тут все разрешилось наилучшим образом. Вместе со мной собиралась в Сибирь Доминика Труховская. Она отправлялась к Ванееву, который также был осужден на ссылку.

Вспоминаю, как перед отъездом, разбирая свои бумаги, учебные конспекты, письма и т. п., я взяла в руки пачку семейных фотографий. Взяла – и задумалась.

Вот на высоком, с затейливо изогнутой спинкой стуле сидит крошечная девчушка в шелковом платьице с оборками и рюшами. Это я в три года… А вот то же лицо, но немного повзрослевшее. Коротко остриженные волосы и строгая гимназическая форма. Здесь мне тринадцать лет… И, наконец, совсем уже недавняя фотография – две девушки в кофтах с широчайшими буфами у плеч. У одной из них прическа, у другой – по-прежнему обрезанные пряди. Первая – моя подруга Саша Баранова, вторая – я сама. Мы сфотографированы в пору занятий на Рождественских курсах. В лицах обеих что-то выжидающее, тревожное.

Да, так это и было. Кончился один период моей жизни. Период, в который я еще только искала, только определялась – куда и с кем идти, за что бороться и ради чего жить. Теперь начинался новый период. Теперь все было ясно. Я была с марксистами и сама стала марксисткой – на всю жизнь, до конца. И какие бы трудности и опасности ни подстерегали меня на избранном пути – страшиться их я не собиралась.

Но не сразу проехала я на Енисей, в Казачинское. Мне представилась возможность месяца два поработать в Челябинске, на переселенческом пункте. Прибыв туда с дипломом фельдшерицы, я устроилась в амбулатории. Работа здесь давала мне возможность не только кое-что заработать, но и ознакомиться с настроениями обезземеленных крестьян, переселявшихся в Сибирь в поисках удачи.

Обязанности мои как фельдшерицы были на первый взгляд несложны, но и нелегки. Каждый приходящий в Челябинск поезд я была обязана встретить, в какое бы время суток он ни прибыл. Я должна была обойти все вагоны и выявить среди пассажиров-переселенцев заболевших, чтобы оказать им медицинскую помощь. Самое главное заключалось в том, чтобы обнаружить инфекционных больных.

Но как часто темные, невежественные из-за своей неграмотности и нищеты люди видели в нас, медиках, не друзей, а недругов! Опасаясь, что, изолировав больных в карантине, мы задержим продвижение семьи дальше, в Сибирь, их скрывали. И на какие только выдумки не шли в этих целях: прятали под кадками, в мешках, женщины прикрывали больных своими широкими юбками…

Приходилось уговаривать, убеждать, объяснять. Уставала я очень, но работа мне нравилась. Почти все переселенцы были из деревни. Разорившиеся, лишившиеся остатков своей земли, придавленные нуждой, они устремлялись в туманное для них будущее с единственной надеждой – получить «землицу» и начать жизнь сначала. Ох, как не походили эти люди со своими надеждами и взглядами на тех выдуманных крестьян, по поводу которых сломали столько копий господа народники!

Общинность, на которую народники возлагали столько надежд, давно-давно утратила тут свой реальный смысл. Никаких иллюзий относительно возможности жить по-человечески в собственно России, откуда гнала их нужда, переселенцы не питали. Они уже испытали на себе все: и гнет помещика, и произвол сельской полиции, и кабалу со стороны крепнущего кулачества. Если они здесь, в пути, продолжали держаться «миром», артелью, то лишь потому, что так было легче добиваться быстрейшего продвижения вперед и «воевать» с путевым начальством.

На переселенческом пункте я работала не одна. Кроме меня, были тут еще две девушки-фельдшерицы и врач – студент пятого курса. Всех нас объединил не только труд, но и общность политических взглядов. Мы не только оказывали переселенцам медицинскую помощь, но и вели одновременно политическую пропаганду.

Обслуживать проезжающих помогала нам, в известной мере, и железнодорожная администрация. Из ее представителей мне особенно запомнился местный служащий Иван Петрович Михайлов. Он нередко доставлял нам носилки для тяжелобольных и, как мне кажется, догадывался о нашей нелегальной работе.

Здесь, в Челябинске, произошла моя встреча с матерью.

Как-то, возвращаясь к себе после дежурства, я заметила, что в моей комнате кто-то находится. Я насторожилась, открыла дверь и… увидела мать. Она приехала сюда после того, как я написала ей, что еду к жениху в ссылку.

Поначалу встреча наша была очень сердечной.

– Олюшка, – растроганно говорила мать, обнимая меня. – Как же ты изменилась, повзрослела, похудела… – Она вдруг заплакала. – Господи, ведь это я, я виновата в том, что ты заболела… Зачем только перестала я высылать тебе деньги?.. Покарал меня бог за мой грех…

Ошеломленно смотрела я на мать. Не ее приезд удивил, а то, что она – такая твердая и непреклонная всегда – вдруг начала виниться и каяться. Я принялась уверять ее. что вполне здорова сейчас и довольна своей судьбой. Мать будто и не слышала. Она горячо стала убеждать меня не выходить замуж за ссыльного и вообще не ехать в Сибирь. Было сказано много горьких и возбужденных слов.

– Хочешь – на колени стану перед тобой? Только не уезжай туда… Не переживу я этого… – умоляла она.

Но продолжалась эта сцена недолго. Убедившись в моей непреклонной решимости поехать в Сибирь и связать свою судьбу с Лепешинским, мать умолкла.

Я знала, что от прежних богатств у нее уже почти ни чего не сохранилось. Выглядела она беспомощной и жалкой, но внутренне оставалась все той же, что и раньше, – человеком далекого от меня, враждебного всем моим помыслам мира.

– Видно, не уговорить мне тебя, – произнесла она тихо. – Ладно уж… делай как знаешь… – Она развернула какой-то сверток, привезенный с собой. Там оказался небольшой ковер. – На вот, возьми на память… Сама вышивала… И не поминай лихом…

Вскоре она уехала. Я видела, как она перешла улицу и, не оборачиваясь, скрылась за углом.

– Прощай, Олюшка, – сказала она напоследок, – разные у нас с тобой дороги… Будь счастлива.

Да, в этом она была права. Разные у нас с нею были пути. И не только разные. Мы были идейными врагами.

Я глубоко задумалась. Расставание с матерью – было и расставанием с юностью. Раздался стук в дверь. Я вздрогнула. Вошел Иван Петрович Михайлов. Увидев, что на мне лица нет и что я взволнована, он участливо спросил:

– Что с вами?..

Стараясь быть спокойной, я ответила, что только что навсегда попрощалась со своим прошлым, рассказала о матери. Помнится, тогда Михайлов подарил мне свои стихи, в которых содержались строки, выражающие мне сочувствие и поддержку. И, пожалуй, я не была этим удивлена. Не знаю – являлся ли Михайлов социал-демократом, но было заметно, что он шел к нам. То было время, когда ряды наши пополнялись новыми, свежими силами; и пусть не все из тех, кто пришел к нам, остались в рядах социал-демократии до конца – большинство верило в революцию, в ее неизбежность, а это было главным.

И так же, как мои товарищи по борьбе, я хотела сделать все для того, чтобы приблизить час революционной бури и добиться победы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю