355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Захар Дичаров » Путь в революцию. Воспоминания старой большевички » Текст книги (страница 1)
Путь в революцию. Воспоминания старой большевички
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 04:00

Текст книги "Путь в революцию. Воспоминания старой большевички"


Автор книги: Захар Дичаров


Соавторы: Ольга Лепешинская
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)




ПРОШЛОЕ – С НАМИ

За моими плечами – большая, долгая жизнь. И чем дальше, тем сильней ощущаешь желание восстановить в памяти пережитое и рассказать о нем: пусть знает и помнит наше молодое поколение, наследники революции, как достигалось и завоевывалось все то, что зовется ныне – СССР.

В 1917 году мы начинали одни – полунищая, голодная, разоренная войной страна. Теперь нас много – огромный и могучий лагерь братских республик, объединенных одной великой идеей коммунизма; сотни миллионов тружеников, проникнутых мыслями и стремлениями того, о ком мы не забываем и по чьим заветам живем и трудимся – Ленина.

Мы помним о нем всегда – о нашем учителе и вожде, под чьим смелым руководством готовился и совершался Октябрьский переворот и создавалось Советское государство. Теперь, спустя много лет после этих незабываемых дней, его светлый образ стал для нас еще роднее и ярче.

Почти семьдесят лет назад, вместе с другими товарищами, я начинала служение народу в «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса». Революционные кружки «Союза» были в те далекие годы очагами марксистской мысли; они понесли идеи марксизма в рабочую среду, положили начало соединению марксизма с рабочим движением.

И вот сейчас глубокое волнение охватывает меня при мысли о том, что из скромных нелегальных кружков выросла необоримая сила, создавшая новый социальный мир, новое общественное сознание. При этом сопоставлении ни на секунду невозможно оторваться от образа Владимира Ильича Ленина: он представляется мне как человек, в котором воплотилась воля рабочего, класса и его партии, их разум, их совесть.

Годы идут. Все меньше остается нас, ветеранов революционного подполья, кому выпало счастье жить и работать бок о бок с Владимиром Ильичем, наблюдать его и в политической, и в житейской обстановке.

Из бесконечного множества фактов и документов, крупных событий и житейских мелочей народ-художник создает в своем воображении нетленный образ вождя. Пусть же то немногое о Ленине, об Ильиче, что не изгладилось из моей памяти, также послужит этому прекрасному, благородному делу…

Родина моя – старинный уральский город Пермь. И поэтому рассказ свой о том, как я пошла по пути революции и что предшествовало этому, мне хочется начать с далекого прошлого, со своего детства. Мой путь в революцию был необычным, так как вышла я не из трудовой среды.

ДОМ НА
МОНАСТЫРСКОЙ

Стоит мне прикрыть на мгновение глаза – и я отчетливо вижу двухэтажный каменный дом на углу улиц Сибирской и Монастырской, выходящий одной своей стороной к Каме. Узкие и высокие фронтоны, два балкона, нависшие над первым, низко расположенным этажом, придают ему вид заурядного купеческого особняка, каким он и был на самом деле. Этот дом принадлежал моим родителям – крупным предпринимателям Протопоповым, занимавшимся и торговыми делами.

Говорят, что давно пережитое видится особенно ясно. Вероятно, это так и есть, и поэтому мне сейчас зримо представляется родительский дом на высоком берегу реки. И самые первые впечатления детства это – как ни странно – разноголосый людской говор, чаще пьяный, чем трезвый, звон посуды, стук ножей, беспорядочные выкрики, смех.

Дело в том, что семья наша занимала лишь часть дома; а другую, большую его часть родители сдавали под гостиницу, в которой был также и ресторан. Беспорядочный шум, доносившийся оттуда с раннего утра и до поздней ночи, утомлял, вызывал раздражение; и мы, дети, старались укрыться от него. Зимой уходили в гостиную, чинно обставленную громоздкой мебелью; и это не приносило особенной радости. Но зато летом при малейшей возможности я убегала в заросший лопухом и крапивой, запущенный сад и там с увлечением предавалась детским играм.

Сад был большой, просторный; взрослые в него заглядывали редко, и это мне было на руку: я могла делать тут все что угодно – лазать на деревья, бегать отсюда на Каму, по которой сутки напролет плыли караваны барж и плотов и неторопливо шлепали широкими колесами буксирные пароходы, строить себе всякого рода домики и шалаши.

Быть может, эта относительная свобода и заставила меня потянуться детской душой к природе, к животным, к цветам, которые я любила не просто собирать, но и выращивать. Было в этом, пожалуй, и другое – бессознательное желание противопоставить сухости домашней атмосферы что-то живое, теплое, согревающее сердце.

Дом, где родилась О Б. Лепешинская (Протопопова), в гор. Перми на углу улиц Сибирской и Монастырской (ныне улиц К. Маркса и Орджоникидзе). Вид со стороны Камы.

А жить в нашем доме было действительно душно.

Отца своего я почти не помню. Он умер, когда мне пошел четвертый год. По образованию он был математиком. К своим смутным воспоминаниям о нем я могу только добавить то, что рассказывали старшие братья и сестры, А они отзывались об отце, как об очень добром, хорошем, но горячем и вспыльчивом человеке.

Однако и при жизни его, как видно, верховодил в Доме не он, а мать. Была она по-своему интересным и для того времени типичным человеком. В ней сочетались природная энергия и сравнительная образованность. Она была женщиной начитанной, постоянно выписывала несколько газет и журналов, в том числе «Отечественные записки», «Русское богатство», «Русскую мысль». Не в пример многим другим женщинам своего круга, курила, хорошо играла в шахматы. Но при всем том моя мать – Елизавета Федоровна Даммер, дочь военного, служившего комендантом одного из уральских городков, – оставалась человеком совершенно буржуазной психологии, воспитанным в духе приверженности к монархизму и религии.

Всегда, занятая делами, всегда погруженная в расчеты, она обращала на нас, детей, очень мало внимания. Скупая на ласку, чаще сухая и желчная, она лишь иногда делала кому-нибудь из нас замечания. Воспитанием нашим занимались обычно совершенно чужие нам люди – няни и приходящие учителя, помогавшие готовить уроки, заданные в гимназии.

Впрочем, мать не так уж часто бывала дома. С головой окунувшись в свои промышленные и коммерческие дела, она большей частью где-то разъезжала. Неутомимость ее была удивительной. Она спешила на лошадях то в Оренбург и Челябинск, то в Губаху или в Кизел, а то и на Нижегородскую ярмарку.

А в периоды, когда она жила дома, затевались всевозможные балы и приемы, обычными посетителями которых были губернатор, полицмейстер, промышленники, духовенство и офицерство.

Пожалуй, я не ошибусь, если скажу, что было в моей матери что-то от Вассы Железновой. Изобразив в своей пьесе энергичную, широкого размаха, но черствой души женщину, Горький несомненно создал яркий и очень типичный образ капиталистки. Именно такой была Елизавета Даммер. Разве не характерной была ее экономность в тех случаях, когда она давала нам деньги на завтрак? Перед уходом в гимназию мы получали от нее не более трех-пяти копеек. И это при ее-то богатстве!

АННУШКА
И ДРУГИЕ

Квартира у нас была огромная – одиннадцать комнат. И все-таки всегда в ней было тесно от людей. И не столько от детей (хотя и их было немало – шестеро), сколько от многочисленной прислуги. К ней относились две горничные, кухарка, прачка, повар, и повариха, дворник, кучер. Кроме того, у нас почти постоянно обитали репетиторы (двое младших, Наталия и Дмитрий, учились плохо и всегда нуждались в наставниках).

Вместе с нами жила также тетка, Анна Васильевна, с двумя детьми. Ей была отдана под начало прислуга и доверены все домашние дела. Но для меня самым первым и самым лучшим человеком была Аннушка – моя кормилица. Женщина доброй, ласковой души, она-то и была для меня настоящей матерью. Я глубоко к ней привязалась; и она, очевидно, относилась ко мне так же.

К прислуге в нашем доме относились по-разному. Мать – высокомерно. Для нее все эти Аннушки, Матреши и Дуняши были не более как молчаливые исполнители ее приказаний. Однако мы, дети, не могли примириться с подобным отношением к людям. В конфликтах между матерью и прислугой и я, и мои сестры всегда брали сторону слабых. Высокомерие матери вызывало в нас протест и осуждение. Бывало, по каким-нибудь пустякам мать выругает Аннушку или прачку Матрену, накричит на них – а я уж бегу к ним, в людскую или на кухню, и спешу утешить. А иной раз и поплачу вместе с ними, разделяя незаслуженную обиду.

Вспоминается, как я впервые вступила в спор с матерью.

Детские радости – скромные радости, хотя иной раз ребенку и кажется, что в них заключена вся жизнь. Жила у нас во дворе коза Машка. Не знаю, что в ней было особо примечательного, но только любила я ее очень. И вот что однажды произошло.

Летним днем Аннушка извлекала из большой четвертной бутылки вишни и складывала их в какую-то посудину, готовясь варить кисель. Откуда ни возьмись прискакала Машка, ткнула рогами посудину – и вишни покатились по земле. Гулявшая тут же птица – куры, утки, индейки – с криком и кудахтаньем принялась клевать ягоды. Пища эта понравилась и козе. Прошло с четверть часа – и Машка захмелела. Ведь вишни-то были пьяные! А затем последовал финал. Коза увязалась за мной, вошла в дом, узрела свое отражение в большом стенном зеркале и решила подраться с двойником. Удар, другой. Рога, конечно, крепче зеркала. Еще удар – и раздается звон разбитого стекла…

Разумеется, – всеобщий переполох. К месту происшествия сбежались все домочадцы, и разгневанная мать приказала немедля пустить козу под нож.

– А я не дам! Ни за что не дам! – крикнула я с вызовом и загородила собой Машку.

Не знаю, что подействовало – то ли нежелание меня огорчать, то ли мой решительный вид, – но мать больше не повторяла своего приказания; и козу оставили в покое, «помиловали».

Непокорность была в моем характере уже тогда. Нередко я перелезала через забор в чужой сад или пользовалась для этой цели заранее сделанным отверстием. Там я до отвала наедалась малиной или смородиной. И хотя в нашем саду была своя ягода, чужая казалась мне слаще. Ну, а если на улице разыгрывалась непогода, я с неменьшим удовольствием удирала на кухню: меня интересовало, как работают и что говорят «люди».

Визиты эти мне строжайше воспрещали. Но именно поэтому они казались особенно соблазнительны.

Правда, долго мне там не удавалось пробыть. Не проходило и десятка минут, как меня начинали разыскивать. Бывало, слышу встревоженный голос Аннушки: «Оля, Олюшка, ты где-е?» – и я сейчас же, быстрехонько прячусь под стол.

– Что, не заходила сюда барышня Оля? – спрашивает Аннушка, появляясь на кухне.

– Давеча толклась тут, а сейчас не видать что-то, – с невинным видом отвечает повар, лукаво косясь на мое убежище.

Кончается тем, что меня отыскивают, извлекают из-под стола и тащат к матери. Физически нас никогда не наказывали, но строгая нотация матери была не менее неприятна.

Помогало это, однако, мало. Меня, например, всегда возмущало, что мы, хозяева, едим в столовой, сидим за отлично сервированным столом, а вот Аннушка почему-то должна есть в людской, деревянной ложкой и только щи да кашу. Не раз, в виде протеста, я усаживала ее в столовой рядом с собой; но ее, конечно, удаляли; и тогда я тоже демонстративно вставала и уходила обедать в людскую – есть те же щи и кашу. Поначалу надо мной смеялись, а потом и наказывали за такое поведение. Позднее же, когда я повзрослела, стали попросту издеваться.

Привязанность моя к Аннушке была настолько сердечна и глубока, что когда ее по какой-то причине уволили, – я заливалась горькими слезами. Пораскинув своим детским умишком, потосковав, я решила отыскать Аннушку и остаться с нею жить. Раньше несколько раз она ходила со мной через всю Пермь к одной своей знакомой. Туда-то я и отправилась на поиски своей кормилицы.

Вот и знакомый домик. Стучусь. Открывает сама Аннушка. Не могу передать, как она была поражена при виде питомицы – крошечной девчушки, ушедшей так далеко из дому. Схватив меня на руки, она тут же отправилась к нам, на Монастырскую. Наше появление прекратило тревогу, поднявшуюся в доме в связи с моим исчезновением.

С уходом Аннушки жизнь моя и в самом деле переменилась. Сказывалось, видно, и то, что я стала старше. Изменились мои забавы. Иногда, в поисках интересного, неизведанного, я забиралась в лодку и одна совершала на ней длинные прогулки по Каме. Зимой пристрастилась к конькам. Появились у меня и товарищи, причем чаще всего это были дети соседей – простых, трудовых людей. Среди них я чувствовала себя отлично; и меня совершенно не трогали выговоры матери за то, что я провожу свое время с теми, с кем мне встречаться «не полагается»; не трогало и прозвище «уличная девчонка», данное ею же.

Чаще и охотней всего играла я с Петюшкой, сыном нашей прачки Матрены, горбатым мальчиком. Иногда, тайком, уходила в полуподвал, где он жил со своей матерью и где ютились другие наши слуги. Наблюдая их скудную, тяжкую жизнь, я задавалась вопросом – отчего эти люди прозябают в полутемных, сырых помещениях, а мы живем в роскоши?

В тех довольно редких случаях, когда мать была расположена говорить со мной и когда настроение склоняло ее к подобию сердечности, я спрашивала – почему люди так по-разному живут? Ответа, разумеется, я не получала.

– Это ты от кого наслушалась? На кухне? – неприязненно спрашивала мать и, окинув меня подозрительным взглядом, строго-настрого запрещала встречаться с Петюшкой и его приятелями.

ЗА ЧТО ЦАРЯ
УБИЛИ?

Десяти лет я начала учиться в гимназии. Воспоминания о той поре связываются в моей памяти с убийством народовольцами царя Александра II и с отзвуками этого события в нашей семье и в гимназии.

Узнали мы о нем так.

В тот день мы, детвора, сидели в столовой и с увлечением предавались игре в домино. Внезапно в гостиной раздался звон шпор и показался знакомый нам поручик Снитко. Обычно этот гладко причесанный, полнеющий офицер не расставался с учтивой улыбкой. Сейчас он хмурился и строго поджимал губы. Спросив у нас, где мать и тетка, он проследовал к ним; а еще через несколько минут все трое вышли к нам – и мать дрожащим голосом сообщила:

– Страшное несчастье… Убили государя…

Было вполне объяснимым, что смерть царя в такой семье, как наша, воспринимали словно большое горе. И мать, и старшие братья Борис и Александр, и сестры мои Лиза и Наташа, и тетя Анюта плакали. Но я – недоумевала.

В самом деле, в гимназии нам постоянно внушали, что наш царь – помазанник божий, отец и покровитель народа. Кто же может посягнуть на того, кого поставил царствовать сам бог? Приходили в голову и другие вопросы: кто убил царя и с какой целью, при каких обстоятельствах произошло убийство? Но получить на них ответ оказалось невозможно. Взрослые досадливо отмахивались от нас и от наших расспросов, повторяя: «Да не приставайте вы! Разве это вашего ума дело?» Тогда и я, и остальные дети решили обратиться к Вармунду. Человек этот – с высоким лбом и темными волосами, со спокойным, невозмутимым лицом, обрамленным черной бородкой, – был политический ссыльный. У нас он бывал в качестве домашнего учителя самого младшего из детей – Мити, которому всякая книжная премудрость давалась туго.

Едва дождавшись его, мы бросились к нему с вопросами. Но Вармунд, всегда такой словоохотливый, на этот раз молчал.

Мы, теребя его за одежду, напрасно одолеваем расспросами:

– Вармунд, миленький, голубчик, скажите – кто убил государя, за что? – От взрослых мы уже случайно услышали имя «Желябов» и поэтому допытываемся: – Так это Желябов убил царя?

И от Вармунда мы не получаем ответа. Он лишь ласково треплет меня по щеке и бросает:

– Мала ты еще, Оля. Вот подрастешь – поймешь сама…

На следующее утро в женской гимназии, где я училась, была назначена панихида «по убиенному». В канун этого дня, за один только вечер, всем девочкам пошили черные платья. Вся гимназия, как и «вся» Пермь, была в трауре.

Я стояла в паре с одной из своих подруг Сашей Барановой и безразлично слушала похоронную музыку. В свете пасмурного мартовского утра едва колебалось пламя больших восковых свечей. Конца панихиды я ожидала с нетерпением, чтобы встретиться с Катей Панневиц – своим старшим и самым большим другом, ученицей восьмого класса. Но напрасно ищу я ее глазами. В зале Кати почему-то нет…

С Катей меня связывала большая, по-детски страстная дружба. Я верила ей, как никому другому; и не проходило дня, чтобы мы не встретились на перемене, не поделились своими тайнами. Впрочем, делилась-то больше я; а Катя только меня выслушивала, по-дружески журила или давала советы, к которым я всегда относилась очень серьезно.

Едва окончилась панихида, как я понеслась в восьмой класс, высматривая на пути Катю – ее тоненькую, хрупкую фигурку с длинными золотистыми косами.

– Где же Катя? – крикнула я, вбегая в класс.

Мне не ответили. Девочки стояли группами и о чем-то взволнованно переговаривались. Потом подошла классная дама и с кривой улыбкой сказала:

– Ваша Катя арестована. Ей место там же, где и Желябову!

Помню, как тяжело я переживала исчезновение Кати Панневиц и удар, обрушившийся на нее. Событие это не прошло для меня бесследно. Новые и, на взгляд матери и гимназических воспитателей, «крамольные» мысли замелькали в моей детской голове: «Разве она могла сделать что-нибудь плохое? А если она имеет какое-то отношение к тем, кто поднял руку на царя, значит, те – тоже не так уж плохи?..»

Уже спустя годы, будучи взрослой, я узнала, что Катя состояла в группе народников и была арестована именно по этой причине. Умерла она в тюрьме, от туберкулеза, совсем юной. Милая, милая девушка, она пыталась найти путь к правде, но жизнь ее в самом начале была грубо и жестоко растоптана самодержавием…

ВСЁ СВОЕЙ
ЧЕРЕДОЙ…

В детстве я росла настоящим сорванцом. Самым обычным для меня делом было лазать по деревьям, в клочья раздирая платья, играть с мальчишками в бабки, в лунки, бешено мчаться по лужайке во время игры в лапту. Ну, а если дело доходило до споров, то не было ничего проще, как решить их дракой или взаимным тасканьем за волосы.

Мать, разумеется, была страшно недовольна таким моим времяпрепровождением. И наказывали меня, и лишали удовольствий, и выговаривали. Не помогало…

Действовала на меня благотворно только Катя. Только она умела просто и интересно ответить на мои вопросы; и только с ее решительностью и неумолимостью я примирялась, когда дело доходило до оценки тех или иных моих поступков.

Как-то в гимназии со мной произошел такой эпизод.

Всем классом мы рисовали с натуры. Предметом, который нужно было изобразить, служил огурец. Не обладая большими способностями к художеству, я тем не менее старательно трудилась над рисунком. Но, увы, труды мои не были оценены. Взглянув на мою работу, учитель перечеркнул ее и приказал:

– Начните снова!

Вероятно, он был прав. Но ведь я так старалась… Меня охватил необузданный гнев. Вскочив с места, я закричала на весь класс:

– А вы… вы сами ничего не понимаете!

– Вот как!

Учитель направился к кафедре.

– За это вы будете наказаны!

В этот день я не ушла из гимназии вместе со всеми. Меня оставили после уроков без обеда. Ах, как горько чувствовать себя в такие минуты совсем одинокой и всеми покинутой!.. И как же я была благодарна Кате, которая пришла ко мне, в опустевший класс!

Для нее не составило особого труда доказать мне всю вздорность и мелочность моего поступка. Я искренне повинилась в своей грубости и дала ей слово на следующий же день извиниться перед учителем. Потом она уселась рядом, и мы повели задушевный разговор. Совершенно неожиданно огорчение мое обернулось радостью. Катя не оставляла меня до той минуты, пока не раздался голос служителя, возвестившего:

– Протопоповой – уходить домой!

А уходить уже не хотелось. Катя начала рассказывать мне о декабристах. И совсем, совсем не так, как рассказывали нам о них в классе, на уроках истории…

Шли годы. Я становилась старше. Изменялся и ширился круг моих интересов. Все шло своим чередом, и все было обычным для того времени. Меня учили и воспитывали, стараясь создать в будущем даму буржуазного света, для которой самым главным являлась бы семья и чей досуг делился бы между гостиной, детской и кухней. Я ходила в гимназию, готовила уроки, а в свободное время со всем увлечением юности предавалась доступным мне развлечениям.

Развлечений этих было немало. Маскарады сменялись любительскими спектаклями, спектакли – балами. На смену танцам в Благородном собрании приходили танцы на льду, при свете разноцветных огней. А потом – масленичные катания на тройках, концерты. У меня обнаружился неплохой голос, и я не без успеха выступала на гимназических концертах и пела в церковном хоре.

Все меньше оставалось во мне озорства и ребяческой непокорности, хотя нет-нет и прорывались они то в какой-нибудь проделке на катке, то в непочтении к классной даме.

Да, конечно, от нас требовали хороших манер и внешнего лоска; но уже тогда я начинала чувствовать противоречие между внешней стороной буржуазной морали и ее внутренним содержанием.

О. Б. Лепешинская (Протопопова) в гимназические годы (12–13 лет).

Припоминаю историю с учителем математики Хохлачевым. Этот местных масштабов донжуан, преподававший в старших классах гимназии, совратил одну из моих одноклассниц, Пермякову. Конец этой истории был трагичным – Пермякова покончила с собой. Однако никаких неприятностей для Хохлачева это не вызвало. Его легкие победы продолжались.

На меня случай с Пермяковой произвел тягостное впечатление. Он заставлял задуматься над теми глубокими, коренными проблемами, от которых нас так настойчиво старались отвлечь в гимназии.

А жизнь без всяких прикрас, обнаженная, – была рядом со мной; и нужно было только присмотреться к ней, чтобы обнаружить то, о чем ни в семье Протопоповых, ни в женской гимназии не говорилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю