355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Захар Дичаров » Путь в революцию. Воспоминания старой большевички » Текст книги (страница 2)
Путь в революцию. Воспоминания старой большевички
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 04:00

Текст книги "Путь в революцию. Воспоминания старой большевички"


Автор книги: Захар Дичаров


Соавторы: Ольга Лепешинская
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

ДРУГОЙ МИР

Я была уже в восьмом классе, и жизнь моя текла совершенно благополучно. По крайней мере, с внешней стороны. Никто из близких не мог и предположить, что семена сомнений, запавшие в мою душу, пустили корни и разрастаются все пуще, вытесняя оттуда ложь и лицемерие, царящие в так называемом «обществе». А между тем это так и было.

Аннушка уже не работала у нас, но я не забывала о ней и заходила к ней изредка, на рабочую окраину, где она жила. Бывая там, я видела, в какой нищете и грязи живут обитатели маленьких тесных хибар. Прислушиваясь к разговорам нашей прислуги – дворников, кучера, поваров, я улавливала в них подавляемую обиду на бар, недоброжелательство к богатым, и в том числе – к моей матери. Иногда я заглядывала в подвал, где с утра и до вечера, в пару и духоте, стояла над корытом наша прачка Матрена и все стирала… Я заговариваю с нею; и она со вздохами, со слезами рассказывает мне о своей жизни. Картины жестокой, беспросветной нужды открываются передо мной. Я бегу к себе. Стою у окна, смотрю на Каму и думаю, думаю… Смутно у меня на душе. Тягостные, недоуменные вопросы роятся внутри: «Почему такая несправедливость? Почему у нас, у таких же, как мы, – роскошь, всевозможные удовольствия, излишества, а тут же рядом, у Матрены, – нет медного гроша, чтобы накормить ребятишек? Почему?..»

Но ответа на эти «почему» я сама найти не могла. Только росло во мне стремление во что бы то ни стало постигнуть правду жизни и жить по ней, по этой правде. Сознание того, что живу я не так, как нужно, становилось во мне все сильней. И это ощущение особенно обострилось после поездки моей в Губаху.

В годы, о которых я сейчас рассказываю, Пермь уже была важным экономическим центром Приуралья. Населения в ней было тогда что-то около пятидесяти тысяч, Перспективы промышленного развития открывались самые широкие; да и период это был такой, когда российский капитализм, что называется, вырвался на волю и быстро рос. Все оживленнее становилось движение на Каме. Была уже открыта Горнозаводская железная дорога, выходившая к Каме в Перми. Одна за другой возникали коммерческие фирмы, торговые дома, компании. Оборотистые дельцы спешили строить доходные дома, обзаводиться пароходами, приобретать угольные или золотые копи – одним словом, ковать железо, пока оно горячо.

Моя мать владела и пароходами, и шахтами, и доходными домами. Одним из наиболее крупных ее предприятий были каменноугольные копи в Губахе. Директором их был мой старший брат Борис.

Как-то Борис, кстати сказать давно злоупотреблявший алкоголем, заболел перед самой выдачей рабочим копей жалованья. Мать обратилась ко мне:

– Съезди-ка, Ольга, в Губаху. Борису неможется, а без хозяйского глаза там нельзя.

Предложение матери – послужить в Губахе «хозяйским глазом» – было мне неприятно; и я уже подумывала о том, чтобы под любым предлогом отказаться от поездки, но другое чувство оказалось сильнее.

С некоторых пор до меня стали доходить смутные слухи о волнениях среди рабочих, о том, что они портят и разбивают машины и предъявляют хозяевам какие-то свои требования. Однако ничего определенного я не знала, и желание увидеть собственными глазами жизнь рабочих было велико. Я согласилась отправиться в Губаху.

Перед отъездом мать дала мне еще одно поручение: проверить, как идет постройка жилья дли рабочих. Тогда я, испытывая прилив доверия к матери, спросила у нее, чем вызваны волнения среди рабочих. Она холодно сказала:

– Распустились они, вот что. Напьются и начинают хулиганить. А так – с чего им буянить? И одеты, и накормлены, и квартиры вон для них строим. Чего же еще?

Но то, что я увидела в Губахе, оказалось в полном противоречии с тем, что говорила она.

Раздача денег проводилась в полутемном, грязном помещении. Сюда выходило окошко кассы. Стоя в очереди, угрюмые, раздраженные чем-то, рабочие молча смотрели на меня.

Началась выдача жалованья. «Жалованье»… Теперь это слово вышло из употребления. Мы говорим – «заработная плата». И это очень правильно: мы получаем то, что заработали своим трудом, получаем в соответствии с ним. А тогда – «жаловали», то есть давали рабочему человеку не столько, сколько ему следовало получить за свой труд, а столько, сколько «пожалует» от своих милостей хозяин. Глубокий смысл таился в этом слове – «жалованье»…

Так вот, – подходили рабочие друг за дружкой к окошку, расписывались в ведомости, а чаще просто ставили крест, за неграмотностью, и отходили. По-разному отходили. Одни – молча, только сверкнув гневными глазами; другие – глухо бормоча проклятия; третьи – ругаясь вслух.

Протолкалась к окошку женщина с ребенком на руках. Она пересчитала полученные деньги, расписалась, но не отошла, а закричала возмущенно:

– Да за что ж вы с меня три-то рубля вычли? Чем же мне ребятишек кормить? Душить их, что ль?.. Подавиться бы вам моими грошами!

Я попыталась ее успокоить и стала расспрашивать, что же ей плохого причинили.

Она приблизила ко мне изможденное, худое лицо и с вызовом выкрикнула:

– Ишь ты! Что причинили, спрашивает! Люди, да хоть вы-то ей скажите, коль не знает!

Возбужденный шум поднялся возле кассы:

– Штрафами начисто заморили…

– С голодухи помираем!

Подходит к окошку следующий, уныло перебирает смятые бумажки и медяки и спрашивает шепотом:

– Тут и все?..

– Все, – холодно отрезает кассир. – Штраф с тебя удержали.

И снова всколыхнулся шум:

– Всю кровь нашу выпила Протопопиха со своим сыном!

– Будь она проклята!

Я стояла и чувствовала, как все лицо мое заливает краска стыда и губы начинают дрожать. Что же это такое? Ведь мать меня столько уверяла: «Все, что у нас есть, мной и отцом честным трудом заработано». Так вот он – «честный труд»…

А к окошку подходили все новые и новые люди. И этим мгновенным драмам, что разыгрывались тут, у засаленного подоконника, казалось, не будет конца.

Кивнув в сторону рабочих, кассир проговорил с обиженным лицом:

– И каждый раз так-то вот. Вон какой балаган устроили! Ну, кто там следующий, подходи!

И снова повторилось то же. Темный от въевшейся в кожу угольной пыли рабочий дрожащими пальцами пересчитал деньги и спросил:

– Пошто мало?

– Мало! – передразнил его кассир. – Работай лучше, будет больше!

Эти слова вызвали новый приступ ярости у рабочих. Я видела, как сжимаются их кулаки и горят ненавистью глубоко запавшие глаза. Вдруг возникло в душе такое ощущение, что их чувства передались мне. Не помня себя от бешенства, я вскочила и закричала на кассира:

– Вы не смеете, не смеете так делать! Я запрещаю вам! Я сообщу маме!

Кассир ничего не ответил и только когда возле окошка не осталось никого, многозначительно покачал головой.

– Зря вы, барышня, голосочек-то свой надрываете. Зря. Маменьке вы, конечно, доложúте, что тут видели да слышали. А только она не хуже нас с вами обо всем знает. Так-то вот.

Для меня его слова были страшным открытием: «Как – знает? Неужели знает? Знает и – ничего?.. Все остается как было?..» Всеми силами души стремилась я уверить себя, что это не так, что это ошибка. Ведь я все-таки была дочерью Протопоповых. Но жажда правды и справедливости оказалась сильней и крови, и воспитания. Тем более, что назавтра я смогла, сама увидеть, как добываются протопоповские деньги.

Я потребовала, чтобы меня спустили в шахту. Хотелось самой увидеть, как работают под землей люди. Погромыхивая, клеть опустила меня в сырую темень – и вот я на дне ствола. Пронизывающая сырость, тусклые огоньки лампочек, едва разгоняющих тьму, низкие своды – все это вызывало во мне чувство страха. Я спросила в смятении у сопровождавшего меня десятника:

– Ну… а если несчастье, обвал, тогда как?..

Он принялся объяснять мне, как спасают попавших в беду шахтеров, но делал это так равнодушно и безразлично, что я поняла: никого не волнует угроза несчастья, которая все время висит над головами шахтеров.

Нагибаясь, чтобы не ушибиться о выступающие куски породы, я пошла по наклонному штреку. Навстречу мне двое малосильных, тщедушных подростков с трудом толкали вагонетку, до краев наполненную углем. Потом я увидела забойщиков. Один из них стоял на коленях в уступе и отбивал уголь обушком. Руки с замахом поднимали и опускали инструмент, и при каждом ударе вздрагивало и напружинивалось тело. По лицу медленно стекали струйки пота.

– Сколько вам лет? – спросила я у того, кто находился ближе.

– Семнадцать… – коротко бросил он, даже не обернувшись.

Семнадцать! Столько же, сколько и мне. Это сопоставление необычайно поразило меня. Мы с ним ровесники, но как различна, как несхожа моя и его жизнь. Я – у себя, там, в довольстве, с возможностью ехать куда хочу, видеть что хочу, делать что хочу или же – ничего не делать. И он – вынужденный всю жизнь долбить уголь в темной, сырой шахте ради куска хлеба…

В ту ночь я долго не могла уснуть. Но едва задремала, как вновь очнулась от каких-то криков и шума. Встала с дивана и выглянула в окно. Вздрагивающее зарево бросало сквозь стекла розово-алые блики. Горела какая-то небольшая деревянная постройка на шахте. Прислонясь лицом к холодному стеклу, я долго смотрела на пожар, от которого доносился гул возбужденных голосов, крики.

На рассвете огонь потушили. Это был, как мне сообщили, преднамеренный поджог, несомненно сделанный кем-то из мести. А утром по пути в контору я наблюдала еще одну, такую обычную для рабочих слободок, картину. У заборной лавки, также принадлежавшей нам, тянулась длинная очередь; и когда я проходила мимо нее, оттуда послышалось угрожающее:

– Будете давить штрафами – еще не такого петуха пустим…

Я прошла мимо, не подымая головы. В конторе спросила, построено ли для рабочих жилье, о котором мне говорила мать.

– Жилье?.. – усмехнулся управляющий. – Да в нем уж давно живут.

Я сказала, что хочу посмотреть квартиры шахтеров.

– Не ходите, барышня, рабочие сейчас злы…

Но я все-таки пошла. Однако то, что на языке матери называлось «квартирами», – было на самом деле только жалким подобием жилища. В горе располагались землянки, имевшие лишь одну стену, обшитую тесом, – со стороны входа. Рядом с низенькой дверью виднелось небольшое подслеповатое окошко.

Таких землянок было множество, они лепились по береговому склону Косьвы наподобие каких-то огромных сот. Не зная, в какую из них войти, и вообще не решаясь это сделать, я остановилась в растерянности. Но, как видно, за мною наблюдали исподтишка. Со скрипом открылась дверь одной из крайних землянок, оттуда вышла женщина и пригласила:

– А вы к нам, барышня, заходите. Хоть вы поглядите, как мы тут живем.

Я последовала за нею и очутилась в длинной, узкой комнате, углублявшейся в гору. Это и была вся «квартира». Сложенная в углу крохотная плита дымила. На земляном полу копошились трое ребятишек. На топчане кто-то лежал и тихо стонал.

– Больной у вас? – спросила я.

– Вчера на пожаре обгорел…

– Как обгорел? Разве были жертвы?

– Да он, вишь, молодой, без понятия, – робко объяснила женщина. – Тушить его заставляли огонь-то, а он не схотел. Приказчик и толкни его в сердцах… В пламя, стало-ить…

Я подошла ближе и посмотрела на больного. К удивлению своему, я узнала в нем того самого парня, с которым встретилась в шахте.

– В больницу его надо отправить, – посоветовала я.

– Местов нету… – вздохнула женщина, беспомощно глядя на него. – Брат он мне… Мужик-то померши, один этот – кормилец. Коли и он… Как жить будем?..

Пошла я и по другим «квартирам» – норам, столь сердобольно сооруженным для своих рабочих Протопоповыми. И куда бы я ни заходила, везде передо мной открывались картины невероятной бедности и нищеты. В задымленных, тесных землянках, похожих на пещеры, ютились целые семьи. Тут никогда не бывало солнечного света, и из каждого угла проступали сырость и плесень.

– Вот как обитаем, барышня, – говорили шахтеры, показывая на ребятишек, играющих в полумгле тряпичными куклами. – Дети наши неграмотными растут, школы у нас нету… Летом еще туда-сюда – на улице бегают, а придет зима – вот и сидят тут у печки, одеть не во что…

Подавленная всем виденным возвращалась я из Губахи. Неясное прежде чувство протеста против вопиющей социальной несправедливости крепло во мне, приобретая постепенно устойчивые формы. Мне снова вспоминался обожженный парнишка – там, в землянке; и я думала о том, что хорошо бы окончить фельдшерские курсы и потом отдавать свои знания и силы для помощи несчастным, страдающим людям. Мне казалось, что такое мое решение будет наилучшим. Это, конечно, было наивностью; не сразу я поняла, чтó именно нужно делать, чтобы действительно изменить положение эксплуатируемых шахтеров. Но наивность моя простиралась еще дальше.

Всю обратную дорогу от Губахи до Перми я утешала себя мыслями, что всей правды, настоящей правды о жизни рабочих на шахтах мать еще не знает и что как только я посвящу ее в истинное их положение – оно изменится.

Домой я приехала в поздний час, когда все уже спали. На столе меня ожидал ужин; но есть не хотелось, и не столько от усталости, сколько от пережитых впечатлений.

Я было уже собралась спать, когда в комнату ко мне вошла мать. В просторном ночном капоте и чепце она казалась старше своих лет, но как-то добродушней и милей. Она и в самом деле была на этот раз по-особенному ласкова.

– А я и не знала, Олюшка, что ты вернулась, – с улыбкой говорила она, обнимая и целуя меня. – Ну, рассказывай – каково съездила?

Волнуясь и негодуя рассказала я ей все, что увидела и узнала. Мать слушала меня молча, плотно сжав губы и чем дальше, тем все более мрачнея. О чем думала она в это время? Вероятней всего, о том, что ее попытка «приставить» меня «к делу» потерпела крах и вызвала совершенно противоположный результат.

– Ну, хорошо, – произнесла она наконец, когда я выговорилась. – Я полагаю, ты не вмешивалась в мои распоряжения, данные ранее, и не поставила себя в смешное положение? – Эти слова она сказала подчеркнуто строго. – Боже, как ты еще наивна и глупа! – Последовал продолжительный вздох. – Рабочие – то, рабочие – се… Рабочие всегда недовольны. Запомни это. Сколько для них ни делай – они всегда неблагодарны. Да вот сейчас: вместо того чтобы сказать мне спасибо за жилье, которое я для них построила, они устроили пожар! Ну да ничего, я с них за эти убытки взыщу, как с миленьких! – Глаза ее блеснули жестко и мстительно. – Ступай-ка спать!

Она вышла, а я долго не могла уснуть. Вера моя в правдивость матери рушилась. И навсегда.

ПЕРВЫЙ БУНТ И
ПЕРВАЯ ПОБЕДА

До сих пор мой протест против социальной несправедливости, которую я замечала вокруг себя, носил только платонический характер. Я возмущалась видимым, иногда высказывала свое возмущение вслух, но далее этого – не шло.

Возвратившись из Губахи, где впервые так близко столкнулась с обнаженной действительностью, я задумалась – как же мне жить дальше. В те дни я буквально металась, пытаясь найти такое решение, которое бы наполнило мою жизнь смыслом и определило ее цель. А решение, кроме ранее принятого – поступить на курсы фельдшериц, – все не приходило.

В один из таких дней, когда я чувствовала себя разбитой испытанным в Губахе нравственным потрясением и полным разочарованием в матери, в ее «честном труде», мне сообщили, что предстоит традиционный бал в Благородном собрании, куда обычно приглашали гимназисток из старших классов, уже начинавших «выезжать в свет».

Мать осведомилась у меня:

– Какое тебе, Олюшка, платье заказать для бала?

Я пожала плечами и угрюмо сказала, что никакого нового платья шить себе не собираюсь. Для матери и мой тон, и моя хмурость были непонятны: ведь она знала меня как завзятую плясунью и любительницу повеселиться. Ну, а с другой стороны – каждый такой бал служил своего рода смотринами. Маменьки и их питомицы охотились за женихами. Женихи приценивались – именно приценивались, поскольку их в первую очередь интересовал размер приданого, – к невестам. С точки зрения матери, терять возможность сделать хорошую партию было глупо. Не скрывая этого, она спросила:

– Ты что же – в старых девах собираешься ходить?

– Нет, – повторила я, – платья себе я шить не буду.

Поняв, что настаивать бесполезно, мать отступилась, но решила настоять на своем другим путем. Она устроила так, что за неделю до бала в дом к нам пришла веселая офицерская компания, которая принялась всячески уговаривать меня поехать в назначенный день в Благородное собрание.

Я повторила свой отказ. Они настаивали. Я снова повторила… И вдруг во мне проснулось былое озорство. Мне захотелось проучить и мать, и подосланных ею делегатов с погонами, а заодно… Да, это так и было: возмущение пермским «светом», его паразитизмом рвалось наружу. Я должна была его хоть как-то проявить!

– Хорошо, – сказала я с самым невинным видом, – я уступаю вам. Но смотрите – не пожалейте потом!

Однако никто не обратил внимания на это мое предостережение. Мать торжествовала, а я про себя посмеивалась.

Бал в Благородном собрании был в разгаре. В зале, сверкающем огнями, на блестящем, натертом воском паркете нарядные дамы и затянутые в мундиры офицеры кружились в вальсе. И вдруг в этом избранном обществе появилась необычная фигура.

Фигура эта была наряжена в простое ситцевое платье, какие надевают деревенские девушки, собираясь идти на гулянье. Поверх платья был накинут овчинный полушубок, а на ногах виднелись валенки.

Распорядитель подлетел к фигуре, чтобы немедля выставить ее из зала. Лицо его выглядело рассерженным. Но, открыв уже рот, он поперхнулся. Фигура-то оказалась дочерью Елизаветы Федоровны Протопоповой; а если учесть, что Елизавета Федоровна владеет шахтами в Губахе, и в Кизеле, и в Челябинске, веревочной фабрикой, да спичечным заводом в Казани, да большим имением в Кашурине, под Москвой, да пароходами на Каме, то-о…

Танцующие пары остановились в недоумении. Из уст в уста побежал смятенный шепоток:

– Да ведь это Ольга!.. Что за дикость! Ольга Протопопова!.. Боже, какой позор!

Меня обступили. Я же, ничуть не смущаясь проявленным ко мне вниманием, во весь голос задорно запела частушку:

 
Я танцую, веселюсь,
Тятьки с мамкой не боюсь.
Я танцую во весь мах —
Незаметно, что в пимах!
 

Пение мое сопровождалось притопыванием.

Скандал – полнейший!

О нем долго говорили в «приличных» семействах; а уж что было после этого дома – и говорить нечего. Негодованию матери не было пределов.

– Ты опозорила наш дом! – воскликнула она, сверкая глазами. – И что это все значит, хотела бы я слышать?..

Признаться, я и сама понимала, что выходка моя идет больше от сердца, чем от ума. Кому и что я ею доказала?! Но объяснять матери свое душевное состояние не пыталась. Это было бесполезно. Я только сказала ей, что ничего общего с той средой, в которой я живу и в которую еще глубже стараются меня втянуть, – не имею; что жить так, как жила до сих пор, – не хочу: стыдно, и что после окончания гимназии твердо намереваюсь уехать в Петербург и поступить там на Рождественские курсы (так обычно называли курсы лекарских помощниц, помещавшиеся в Петербурге на улице Рождественке).

Однако мать и слышать не хотела о моих планах. Она отговаривала меня, запугивала всякими небылицами, но я твердо стояла на своем.

– Ну хорошо, – сказала она наконец, – если уж ты никак не можешь расстаться с этим глупым намерением сделаться медиком, – поезжай в Париж, к сестре Лизе. Станешь там учиться на медицинском факультете, сделаешься врачом, будешь потом иметь богатую практику.

Но ехать в Париж я отказалась. Моя старшая сестра Лиза расписывала в своих письмах прелести парижской жизни и удовольствия, которые можно получить в столице мод. Но я уже знала, какой ценой покупается все это. Нет, Париж меня не привлекал.

Напрасно мать переходила от уговоров к брани – переубедить меня было невозможно. Разузнав подробней о Рождественских курсах, я послала туда заявление, но ответ пришел из Петербурга огорчительный: принимали туда лишь тех, кто имел золотую медаль.

Что было делать? Отказаться ли от своего намерения и остаться в Перми либо ехать в Париж – или добиваться своего другими путями?

Не помню уж, от кого я тогда узнала, что в некоторых случаях к золотой медали, приравнивается аттестат зрелости, который в те времена выдавался только лицам, окончившим мужскую гимназию. Тогда я, ни минуты не колеблясь, решила получить такой аттестат и обратилась к дирекции мужской гимназии с просьбой допустить меня к экзаменам.

Дирекция гимназии оказалась в немалом затруднении. Не было еще такого прецедента, чтобы на аттестат зрелости за мужскую гимназию держала экзамен девушка. Однако и отказать мне оказалось не так просто: я была настойчива. Сделали запрос в учебный округ. Оттуда пришло разрешение, и я принялась усидчиво изучать латинский и греческий языки и математику в объеме курса мужской гимназии.

На подготовку у меня ушел целый год. Это был год настойчивого, упорного труда. Время от времени мать пыталась заронить во мне зерно сомнения.

– К чему тебе так обременять себя? – говорила она. – Ехала бы в Париж, там от тебя никакой медали не потребуют.

Но я уже твердо верила в себя и продолжала готовиться к экзаменам. Это была моя первая борьба за право жить самостоятельно, жить так, как я считала нужным, – я не должна была проиграть ее!

И вот он пришел, наконец, тот день, когда я, успешно сдав необходимые испытания, получила аттестат зрелости, а значит, и право на поступление в Рождественку. Это было осенью 1891 года.

Спустя короткое время, ясным солнечным днем, я покидала Пермь. Я ехала учиться, чтобы затем вернуться в родные края и помогать здесь тем, кто нуждается в моих знаниях фельдшерицы, – обездоленным, бедным людям. Я хотела лишь одного – быть полезной.

Помнится, что на душе у меня было тогда и радостно, и грустно. Юность кончилась. Она оставалась тут, в Перми; а там, впереди, была борьба за новую жизнь, в которой если не все, то многое зависело от меня самой. И было такое чувство, что я покидаю родительский кров навсегда. Это чувство не обмануло меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю