![](/files/books/160/oblozhka-knigi-granovskiy-51189.jpg)
Текст книги "Грановский"
Автор книги: Захар Каменский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Грановский говорил Северцеву, «что как вторжение варваров сгубило древнюю цивилизацию» [5]5
Это, очевидно, не совсем точная передача мысли Грановского. Он всегда подчеркивал, что древняя цивилизация разлагалась изнутри и только поэтому могла быть разрушена варварами.
[Закрыть], так сгубит нашу победа пролетариев, но что она неминуема, потому что на их стороне справедливость и более свежие нравственные силы. Это убеждение его смущало, оно как будто рождало борьбу в нем. Для него развитие просвещения казалось не роскошью, а глубокой целью жизни человечества; но также правы были и права равенства, права пролетариев; и обманывать себя надеждой на примирение того, что он считал несовместимым, было не в его натуре. Я выразил надежду, что по мере своего развития наука упростится и сделается доступна массе; следовательно, пролетарии просветятся без погибели теперешней образованности. Он отвечал, что у них нет на то досуга; что в первый раз во всей истории они выступили в такой силе (речь идет о революции 1848 г. – З. К.), так единодушно и с такой определенной программой [6]6
Эти слова (как, впрочем, и цитированное письмо к Чичериной и некоторые места из печатных статей. – Ср. 3, 447) свидетельствуют о том, что Грановский следил за рабочим движением на Западе. Он черпал эти сведения не только из книг, но и из немецких газет, которые, по свидетельству Б. Н. Чичерина, получал (см, 88, 75).
[Закрыть]. Эта задача не решается картечью, говорил он, намекая на недавнее торжество консервативной партии. Теперь же не до нашей утонченной образованности, прибавил он. Она аристократическая, требует досуга; чтобы разработать науку, надо посвятить ей всю жизнь, следовательно, жить чужими трудами: более и более эта жизнь становится невозможною. Дело идет о праве всякого забитого и одурелого от работы иметь возможность развить умственные способности не менее нас с вами: если теперешние приемы науки не дозволяют этого, теперешняя образованность не сможет жить (29, 102–102 об.). Может быть, не все мысли Грановского записаны Северцевым точно. Но сам дух их, их противоречивость, выражающаяся, с одной стороны, в стремлении защитить интересы народных масс, в признании их прав и, с другой стороны, в непонимании путей реализации этой программы, принципов построения нового, справедливого общества, проявляются отчетливо. Подобно декабристам, просветитель Грановский все-таки был «страшно далек от народа».
Непоследовательно было отношение Грановского к революции. Теоретически он как историк и сторонник диалектического понимания развития не мог не признавать закономерности революционного способа общественных преобразований, хотя и считал, что для революции нужна соответствующая историческая, протекающая эволюционно подготовка. Такая позиция часто бывала основанием для отрицания целесообразности революционных действий. Однако Грановский признавал исторически оправданным и революционный переход от рабовладельчества к средневековью и от феодализма – к новой эпохе жизни человечества, совершившийся во время французской революции конца XVIII в. Он приветствовал и революцию 1848 г. во Франции.
Существует мнение, что Грановский сильно «поправел» в 50-х годах и его отношение к революции изменилось, что, принимая и одобряя ее в конце 40-х годов, он осуждал ее в 50-х. Впрочем, высказывалось и противоположное суждение – что он «полевел», стал «ближе к революционному лагерю», «разочаровался в части своих прежних иллюзий о спасительной силе и справедливости буржуазной демократии…» (34, 6; 7). Думается, однако, что эти суждения односторонни и каждое верно лишь отчасти. В 50-х годах он высказывался противоречиво, и можно согласиться с М. А. Алпатовым, что «переплетение тенденций – демократической и либеральной – составляет характерную черту всего облика Грановского» (33, 425. Ср. 35, 12. 38, 12–13. 68, 167).
Может быть, в 50-х годах он изверился, впал в пессимизм, устал от борьбы с консерваторами и даже пошел на какое-то примирение с университетским начальством, обдумывал вопрос об отставке, хотя и предпочел ждать («пусть выгоняют сами»).
Но слишком определенные суждения о «поправении» Грановского в конце жизни и о том, что он в это время осуждал революцию, не учитывают в достаточной мере его общетеоретических и собственно исторических идей; и в 50-х годах он остается верен своей прежней теории, своим принципам и идеалам. Односторонние суждения придают слишком большое значение официальным документам (см. 33, 446–447), которые Грановский писал по поручению начальства и для начальства. Перед нами скорее не эволюция к консерватизму, а все те же колебания, неуверенность, противоречивость, усталость от борьбы, поиск компромисса, который дал бы возможность продолжать профессорскую деятельность, нормальную жизнь, словом, перед нами духовный кризис.
К проблеме революций в истории Грановский относился с напряженным вниманием. В университетских курсах он намеренно выявлял, как народные массы революционным путем противостояли эксплуатации рабовладельцев и феодалов, он говорил о восстании в Нормандии X в., о восстании саксов в IX в., против Генриха IV, о Жакерии, о гуситских войнах, о «борьбе горожан против феодалов» (см. 37, 123–124), рассматривал «нидерландскую революцию прежде всего как национально-освободительное движение…» (37, 139). Он не побоялся в крепостнической России рекомендовать студентам книгу передового немецкого историка В. Циммермана о крестьянской войне в Германии.
Грановский проявлял чрезвычайный интерес к Великой французской революции и, по рассказу А. Северцева, давал ему читать запрещенную книгу Ж. Мишле по ее истории, несмотря на то что за отзыв о ней в частном письме незадолго перед тем посадили в Петропавловскую крепость князя А. Оболенского (см. 29, 103 об.). Грановский прочитал 50 томов речей и документов о французской революции (см. 88, 42) и приветствовал революцию 1848 г. во Франции. Как видно из известного нам письма к Чичериной, он стоял на стороне революционных парижских пролетариев и осуждал французских буржуа. Северцев вспоминает, что в упомянутых возражениях на лекции Грановского он доказывал, что абсолютизм и средневековье– одно и то же, что абсолютизм обречен и должен перейти в новый порядок – в республику. Грановский, прочтя возражения своего слушателя, пригласил Северцева к себе и сказал ему: «Мы с Вами в сущности согласны. Вольно же Вам было не обратить внимание на довольно ясные намеки, мною высказанные; но я иногда не могу говорить так полно и определительно, как желал бы. Поневоле прибегаешь к намекам… Он сказал несколько слов о том, что мы действительно на рубеже древней и новой истории» (29, л. 102). Чичерин вспоминал, что известие о бегстве французского короля и установлении республики 1848 г. Грановский «приветствовал… как новый шаг на пути свободы и равенства» (88, 74).
Ряд других документов отчасти того же, отчасти несколько более позднего времени представляют отношение Грановского к революции как более консервативное. Так, еще в 40-х годах в спорах о М. М. И. Робеспьере он склонялся к защите консервативных жирондистов, в то время как Герцен и Белинский были на стороне радикального Робеспьера. В начале 50-х годов Грановский в своем отношении к буржуазии во многом расходился с Герценом. Вместе с В. П. Боткиным и Е. Ф. Коршем он отрицательно отнесся к резкой критике, которой подверг Герцен французскую буржуазию в своих письмах с Avenue Marigny.
Здесь, правда, надо отметить, что Герцен под влиянием тех разочарований, которые принесло ему непосредственное наблюдение западноевропейской действительности и революции (он уехал из России в январе 1847 г. и наблюдал, революцию воочию), в названных письмах отрицал революционность буржуазии не только в настоящем и будущем, но и в прошлом. С такой позицией не был солидарен и Белинский, который считал нужным выделить в буржуазии различные слои и которому вообще вопрос о буржуазии казался в то время еще неясным: «…вопрос о bourgeoisie – еще вопрос, и никто пока не решил его окончательно, да и никто не решит – решит его история…» (41, 72, 447. Ср. 79, 37). Грановский критически отнесся к «внеисторическому пониманию буржуазии, проявленному Герценом», был недоволен некоторой поверхностностью его суждений (см. 79, 42). Критически отнесся Грановский и к брошюре Герцена «О развитии революционных идей в России», правда, по мотивам тактическим, а не принципиальным (см. 87, 88–89). Но все это, вместе взятое, действительно создавало некоторый консервативный фон в позиции Грановского конца 40-х – начала 50-х годов относительно революции и буржуазии в плане социально-политическом.
Какая же будущность для угнетенных, в особенности для русского народа, виделась Грановскому? Приходится признать, что более или менее конкретного представления у него по этому поводу не было. Он, по-видимому, склонялся к идеалу буржуазной республики. Что же касается теоретического идеала будущего общества, то Грановский формулировал его так: «Нравственно-просвещенная, независимая от роковых определений личность и сообразное требованиям такой личности общество» (3, 445). Весьма значительная как положение философии истории, эта формула мало что давала как идея социально-политическая, как программа преобразовательной деятельности. Сторонник республики, Грановский желал свободы и равенства. «Для Грановского, – вспоминал Чичерин, – свобода была целью человеческого развития… Он радостно приветствовал всякий успех в истории и в современной жизни; он всей душой желал расширения ее в отечестве… Развитие абсолютизма, устанавливающего государственный порядок, было в его глазах таким же великим и плодотворным историческим явлением, как и водворение свободных учреждений…
Но сердечное его сочувствие было все-таки на стороне свободы и всего того, что способно было поднять и облагородить человеческую личность. С этой точки зрения он сочувствовал и первым проявлениям социализма… Вполне признавая несостоятельность тех планов, которые социалисты предлагали для обновления человечества, Грановский не мог не относиться сочувственно к основной их цели, к уменьшению страданий человечества, к установлению братских отношений между людьми» (88, 43–44). Однако эти свободолюбивые идеи не могли составить сколько-нибудь определенных контуров будущего русского общества, да и вообще человечества. Эту неопределенность ожиданий Грановского констатирует Северцев. «Все, чем жили до сих пор в истории, – говорил профессор, – права, верования, понятия, все уже отжило. Готовится что-то новое; на всех опорах существующего порядка – печать мертвенности или лжи» (29, л. 103). Но чем же будет это «что-то», Грановский более или менее конкретно так и не определил.
Стоит ли удивляться тому, что такая неопределенность относительно будущего, да и относительно остальных социально-политических вопросов, сопровождаемая постоянными неурядицами в университете и жесткими стеснениями в преподавании, повергала Грановского в духовный кризис, доводила до пессимизма. «Сердце беднеет, верования и надежды уходят. Подчас глубоко завидую Белинскому, вовремя ушедшему отсюда. Скучно жить, Фролов!» – писал он 1 августа 1848 г. (8,425). Почти это же он повторил и Герцену через год. В письме к М. Ф. Корш (1849) он называл свое существование «погибшим», а в конце года писал тому же адресату: «Если бы Вы знали, какая безвыходная, бездонная хандра стала навещать меня. Впереди все так пусто и темно; в настоящем так бесцветно» (8, 320; 321). В письме к Я. М. Неверову (28 декабря 1849 г.) он писал: «Тяжело, брат! Близкие ушли, кто совсем, а кто далеко. Кругом пустота…» (11, 752–753).
Но раз так, раз старое рушится, а будущее неясно, то что же остается делать честному русскому человеку? И в размышлениях по этому поводу Грановский преодолевает свой пессимизм: о старом жалеть нечего, он любит вспоминать четверостишие И. В. Гёте, которое сложилось у него по-русски так:
Приди и сядь со мной за пир,
Пустое горе позабудем!
Гниет как рыба старый мир,
Его мы впрок солить не будем
(82, 219).
«Что же дальше? – спрашивает Грановский. – Будем делать пока наше маленькое дело, а там, что будет» (11, 753).
Оставался один путь – путь вовсе не таких уж «маленьких» профессиональных действий в предлагаемых обстоятельствах, путь просветительской деятельности. Надо было сохранять и нести Прометеев огонь в надежде, что будущие поколения смогут понять лучше и настоящее, и будущее. Грановский находит форму такой деятельности просветителя – рассказывать людям их прошлое, «учить историей». Такова была основа того истинного патриотизма, который вполне можно считать составной частью социально-политических воззрений Грановского. Этот идущий от Радищева и декабристов, Чаадаева, любомудров и Станкевича истинный патриотизм отличался от ложного, от «квасного» по крайней мере двумя чертами: он был связан с критикой пороков русской действительности и с действиями, которые были направлены на их искоренение.
Общественное служение Грановского проявлялось и в его внимании к развитию отечественной науки, и в самой критике русской действительности, имевшей целью указать пороки общества для их исправления. Но более всего чувство общественного служения проявлялось в его профессорской деятельности. Он понимал, что «настоящая деятельность возможна человеку только на родной почве» (8, 419). Нельзя не согласиться с Н. Г. Чернышевским, который видел в этом высшее проявление патриотизма московского профессора. «Грановский, – писал Чернышевский, – понимал это (просветительную миссию русского ученого. – З. К.)и служил не личной своей ученой славе, а обществу. Этим объясняется весь характер его деятельности» (86, 3, 350). «…Он был истинный сын своей родины, – говорит Чернышевский, – служивший потребностям ее, а не себе» (86, 3, 353).
Возникает вопрос: почему же при всех разногласиях и в общефилософской, и в социально-политической области Грановский все-таки был другом передовых русских людей, почему так высоко они о нем отзывались? На этот вопрос мы сможем ответить тогда, когда поймем, в чем же состоял главный подвиг Грановского, каков его вклад в русскую науку, образованность и какое значение это имело также и в социально-политической жизни России. Сейчас же в общем виде мы можем лишь повторить то, что уже сказали выше: Грановский был сторонником Просвещения, а русское Просвещение того времени выступало по ряду вопросов единым фронтом с революционным демократизмом. Помимо разногласий было и единство и в теоретических (главным образом в области философии истории), и в социально-политических (в отношении к русскому дворянству, государству, официальной церкви и идеологии, русским консерваторам) вопросах.
Грановский резко отрицательно относился к дворянству. И тут, может быть, важно подчеркнуть, что приводимые ниже его высказывания по этому поводу выпадают на последний год жизни, что опровергает отмеченные выше мнения о «поправении» Грановского к этому времени. Подобно своим предшественникам – русским просветителям 20—30-х годов (В. Ф. Одоевскому, Д. В. Веневитинову, Н. В. Станкевичу, А. И. Галичу), но с гораздо большим пониманием и остротой, похожей на чаадаевский пафос обличения, он возмущался распадением нравственной структуры этого класса, потерей им истинного патриотизма. Наблюдая выборы в ополчение в Воронежской губернии, он писал: «Трудно себе представить что-нибудь более отвратительное и печальное. Я не признавал большого патриотизма и благородства в русском дворянстве, но то, что я слышал в Воронеже, далеко превзошло все мои предположения. Богатые или достаточные дворяне без зазрения совести откупались от выборов… и… такая тупость, такое отсутствие понятий о чести и о правде… В других губерниях средней и южной России дело шло не лучше» (8, 454). Не лучше и дворянство «второй столицы». Тонко понимая и резко критикуя ограниченность либерализма славянофилов Ю. Ф. Самарина, И. С. Аксакова и других, он писал из Москвы: «Вообще здешнее высшее общество боится, чтобы новый Царь не был слишком добр и не распустил нас. Общество притеснительнее правительства» (8, 455). А через несколько дней он писал, имея в виду славянофильский либерализм: «Московское общество страшно восстает против правительства, обвиняет его во всех неудачах и притом обнаруживает, что стоит несравненно ниже правительства по пониманию вещей» (8, 456). Осуждая дворянство, Грановский вовсе не одобрял политики правительства. Это видно, например, из его отношения к записке Б. Н. Чичерина «Восточный вопрос с русской точки зрения», где внутренняя и внешняя политика, которую осуждали и консерваторы-славянофилы, была подвергнута резкой критике [7]7
Можно согласиться с публикатором писем Грановского к Герцену, который утверждает в комментарии к этой публикации, что после 1848 г. «Грановский оставался непримиримым врагом деспотизма Николая I; письма его дышат ненавистью к угнетателям просвещения и литературы…» (87, 88).
[Закрыть]. Это видно также и из писем Грановского конца 40-х и 50-х годов, в особенности из тех, которые посылались оказией, без боязни перлюстрации, как, например, письмо к Герцену из Москвы (июнь 1849 г.), в котором Грановский считал возможным «сказать несколько слов, не опасаясь почтовой цензуры». Критикуя реакционные мероприятия правительства, он заявлял: «Деспотизм громко говорит, что он не может ужиться с просвещением» (13, 359).
Он отвергал требование С. Г. Строганова читать лекции в «охранительном духе». Строганов говорил, что «им нужна любовь к существующему, короче, он требовал от меня апологий и оправданий в виде лекций» (8, 462). Он критиковал реакционную профессуру (С. П. Шевырева, М. П. Погодина). Его давила тяжелая, удушливая атмосфера официальной ученой, дворянской и чиновничьей среды, о чем он постоянно пишет в письмах к друзьям. Но главным способом критики Грановским русской действительности, крепостничества, абсолютизма были исторические аналогии. Именно эту форму лекций ставил ему в заслугу Герцен, который скажет уже много лет спустя после смерти друга, что сила Грановского была в постоянном, глубоком протесте против существующего порядка в России, что в Москве кафедра Грановского выросла в трибуну общественного протеста.
Разумеется, умонастроение Грановского было известно в правительственных кругах и вызывало ответную реакцию. Тучи над Грановским сгущались, его радикализм конца 40-х годов видели не только реакционные профессора и славянофилы, но и… III отделение. За Грановским был установлен надзор, он знал и сообщал об этом Герцену. Подозрительность правительства к Грановскому усилилась ввиду того, что в письме петрашевца А. Н. Плещеева о нем говорилось как об оппозиционном профессоре. В этой связи возникла целая переписка между следственной комиссией по делу петрашевцев и шефом московской жандармерии графом А. А. Закревским. Не поладил Грановский и с пастырем московской церкви – «лукавым Филаретом», которому донесли о безбожии, содержащемся в лекциях Грановского. Именно в связи с вызовом к Филарету, который упрекал Грановского во вредном влиянии на юношество, Грановский жаловался на тяжелую обстановку в университете.
Особо следует остановиться на отношении Грановского к славянофильству. Мы видели, что еще за границей, встретившись с чешскими славистами, Грановский высказал такие суждения об их идеях, которые исключали симпатии к русским славянофилам. И действительно, приехав в Москву, он становится их убежденным противником, критикует их идеи в университетских и публичных лекциях, письмах, статьях, беседах. Славянофилы в свою очередь тоже распознали в Грановском своего идейного противника, хотя с некоторыми из славянофилов, в особенности с И. В. Киреевским, у Грановского складываются личные дружественные отношения, которые он оберегал от излишней, по его мнению, непримиримости Бакунина. Грановский полагал, что идейные расхождения могут при известных условиях и не исключать личных симпатий и даже уважения. Бакунин же думал, что если «у людей другие мнения», то следует «расстаться с ними» (8, 381).
В письме к Н. В. Станкевичу Грановский излагал основные положения зарождающейся славянофильской школы: «Ты не можешь себе вообразить, какая у этих людей философия. Главные их положения: Запад сгнил и от него уже не может быть ничего; русская история испорчена Петром I, – мы оторваны насильственно от родного исторического основания и живем наудачу; единственная выгода нашей современной жизни состоит в возможности беспристрастно наблюдать чужую историю; это даже наше назначение в будущем; вся мудрость человеческая истощена в творении св. отцов греческой церкви, писавших после отделения от западной. Их нужно только изучать: дополнять нечего; все сказано. Гегеля упрекают в неуважении к фактам… Досадно то, что они портят студентов… Славянский патриотизм здесь теперь ужасно господствует: я с кафедры восстаю против него, разумеется не выходя из пределов моего предмета. За что меня упрекают в пристрастии к немцам. Дело идет не о немцах, а о Петре, которого здесь не понимают и не благодарны к нему» (8, 369–370). В этом же тоне он аттестует отдельных славянофилов и их идеи.
В дальнейшем критика славянофильства обострилась особенно в связи с публичным курсом Грановского 1843–1844 гг., который он использовал для скрытой полемики со славянофильскими воззрениями. Если, по словам Грановского, А. С. Хомяков собирался выступать даже против его университетских лекций, то можно себе представить, как реагировали его противники на публичный курс. Грановский, понимая, что «источник вражды – в противуположности мнений», собирался «полемизировать, ругаться и оскорблять» и даже постараться «оправдать и заслужить вражду моих врагов» (8, 459). Он видел непримиримость славянофилов. «Остервенение славян возрастает с каждым днем», – писал он Кетчеру 14 декабря 1843 г. (8, 462. Ср. 47, 2, 319–320).
Шевырев, сочувствующий славянофилам, критиковал публичные лекции Грановского за пристрастие к гегелевским идеям. В противовес лекциям Грановского он объявил свой курс истории русской литературы. Правда, на обеде в честь Грановского в связи с окончанием его публичного курса произошло временное примирение западников и славянофилов. Некоторые славянофилы положительно отозвались о курсе Грановского, а И. Киреевский просил его прислать студенческие записи публичного курса. Грановский даже собирался принять участие в «Москвитянине», хотя в вежливой форме отказался от того, чтобы его фамилия была объявлена в числе сотрудников журнала. Однако это примирение кончилось скандалом, злыми стихами Н. М. Языкова. Едва была предотвращена дуэль между Грановским и П.В. Киреевским, произошел окончательный разрыв со славянофилами.
В дальнейшем Грановский вел прямую и резкую полемику с Хомяковым (1847) и со славянофильским учением вообще. Он писал специальную работу, критикующую славянофильство (см. 35, 7), подверг критике один из устоев славянофильского учения – идею исключительности русской общины. В тоне положительного научного изложения почти без всякой полемики Грановский в статье «О родовом быте у германцев» (1855) показывал единообразие русской и германской общин, обещая доказать то же и относительно кельтской. В этом вопросе он стоял на уровне современной ему науки и уже знал ранние работы Г. Л. Маурера, на которые впоследствии ссылались и которые так высоко оценивали К. Маркс (см. 1, 32, 43) и Ф. Энгельс (см. 1, 21, 96–97).
Русская журналистика сразу же поняла анти-славянофильскую направленность статьи Грановского. «Отечественные записки» и «Библиотека для чтения» откликнулись похвальными отзывами (хотя с некоторыми критическими замечаниями), «Москвитянин» поместил полемическую статью за подписью «С». Высоко оценил статью Грановского Чернышевский, который подчеркнул в «Современнике» значение работы Грановского для опровержения важной ошибки, вовлекающей в различные заблуждения, будто родовой строй составляет «исключительную принадлежность славянской истории в противоположность германскому племени, чуждому, по их мнению, общинного начала…» (86, 2, 736). Он отметил, что если немцы исследовали вопрос о немецкой древности в духе «тевтомании», то исследования русской древности у нас послужили опорою совершенно другой мании. Осуждая всякие национальные пристрастия, в особенности славянские и немецкие, он указывал, что различие общинных форм у русских и немцев есть «разница… не в национальном характере, а только в эпохах исторического развития» (86, 2, 738). Положительно оценил Чернышевский эту статью и в рецензии на первое издание сочинений Грановского (см. 86, 3, 346–368).
Мы уже упоминали, что Грановский отводил большую роль Петру I в русской истории. Незадолго до смерти он с особенным восторгом говорил о нем Фролову (январь 1855 г.), рекомендовал К. Д. Кавелину (январь 1855 г.) заняться специально историей Петра, который «сто тридцать лет ждет… себе ценителя» (8, 453). Естественно, что симпатии к Петру сопровождались критикой славянофильской доктрины.
За два дня до смерти, 2 октября 1855 г., как бы подводя итог своему отношению к славянофильству, Грановский писал Кавелину: «Самарин, поступивший в ополчение, доказывает всю важность теперешних событий тем, что по окончании войны офицерам, служившим в ополчении, можно будет носить бороду, следовательно, кровь севастопольских защитников недаром пролилась и послужила к украшению лиц Аксаковых, Самариных и братии. Эти люди противны мне, как гробы. От них пахнет мертвечиною. Ни одной светлой мысли, ни одного благородного взгляда. Оппозиция их бесплодна, потому что основана на одном отрицании всего, что сделано у нас в полтора столетия новейшей истории. Я до смерти рад, что они затеяли журнал… Я рад потому, что этому воззрению надо высказаться до конца, выступить наружу во всей красоте своей. Придется поневоле снять с себя либеральные украшения, которыми морочили они детей, таких, как ты. Надобно будет сказать последнее слово системы, а это последнее слово – православная патриархальность, не совместная ни с каким движением вперед» (8, 456–457).
Как видим, Грановский был непримирим к славянофильству и в этом отношении был близок к другому русскому просветителю того же времени – Чаадаеву, а также и к Белинскому. Он не пошел на уступки и не впал в заблуждения, в которые впал Герцен еще в России и тогда, когда уже в эмиграции пришел к идее «русского социализма» и видел в славянофилах союзников.
Грановский заметил симпатии Герцена к славянофилам еще до их разрыва с западниками и, подобно Белинскому, скептически отнесся к иллюзиям Герцена относительно возможности прогрессивного развития мировоззрения славянофила Ю. Самарина. 15 ноября 1843 г. Грановский писал Н. X. Кетчеру: «Фильтирах… (прозвище Герцена. – З. К.) завел дружбу с Юрием Самариным. Я давно говорил наперекор тебе и Боткину, что Самарин очень умный и даровитый человек, оставляя в стороне его мнения. Фильтирах же пришел было в восторг от этих самых мнений» (8, 459). Но тогда эти иллюзии Герцена были неустойчивы и быстро рассеялись.
Иначе обстояло дело в 50-х годах, когда Герцен, проповедуя «русский социализм», не прочь был протянуть руку славянофилам на этом шатком мосту. Грановский, наоборот, в это время особенно резко отрицательно относился к славянофилам, и заигрывания Герцена, тем более бессмысленные, что к ним остались равнодушны сами славянофилы, лишь раздражали Грановского. В 1854 г. он писал Герцену из Москвы: «…глядя на пороки Запада, ты клонишься к славянам и готов им подать руку. Пожил бы ты здесь, и ты сказал бы другое» (8, 448). Еще более резко писал он Кавелину о тех же симпатиях Герцена в октябре 1855 г., т. е. совсем незадолго до смерти: «И что за охота пришла человеку разыгрывать перед Европою роль московского славянофила, клеветать на Петра Великого и уверять французских refugies в существовании сильной либеральной партии в России. У меня чешутся руки отвечать ему печатно в его же издании (которое называется Полярной звездою)» (8, 456).
Говоря о месте Грановского среди общественных сил 40—50-х годов, следует заметить, что его нередко относили, особенно в период после его споров и расхождений с Герценом, Огаревым и Белинским в 1846 г., к числу русских либералов. Но мы уже говорили о том, что русский либерализм сложился после смерти Грановского. В более раннее время, когда либерализм только еще зарождался и формировался, к нему относили представителей самых разнообразных течений (см. 65). Грановский не может быть отнесен к числу либералов типа В. П. Боткина, Н. X. Кетчера, Е. Ф. Корша и других. Деятель Просвещения, которое в эти годы заканчивало цикл своего развития, когда складывались другие направления русской общественной мысли – революционный демократизм и либерализм (причем первый сформировался в России на полтора-два десятилетия раньше второго), Грановский не примкнул ни к тому, ни к другому. Но как просветитель, он в большей мере тяготел, особенно в своей философии истории, к революционным демократам, чем к будущим либералам, критикуя некоторых из них. Кетчер, писал он в 1854 г., «застыл на известных понятиях и во многом пошел назад» (8, 470. См. также 37, 61. 59, 123. 64, 75–76).
Противоречивость его позиций определила и особый характер его воздействия на русскую общественную мысль 40—50-х годов.