Текст книги "Грановский"
Автор книги: Захар Каменский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
3. ЭКОНОМИКА И ИСТОРИЧЕСКОЕ РАЗВИТИЕ
Но есть и еще одна область, на которую также был обращен взор московского профессора в последние годы деятельности, когда он искал специфические законы исторического развития, но которая также не попала в сферу его обобщений.
Грановский рассматривал состояние и причины падения римского мира. Описывая политическое состояние Рима в IV и v вв. н. э., он отмечал, что высшим классам, администрации противостоял народ – рабы и свободные, которые все более и более впадали в пауперизм вследствие обогащения высших классов. Развивая мысли прежних курсов и связывая падение Рима с пауперизмом, объясняя это падение социальными противоречиями, Грановский в то же время говорил: «Самое величайшее зло, под которым погиб древний мир, это была нищета, пауперизм» (21, л. 11). Однако, не ограничиваясь этим решением, Грановский искал объяснений тому же факту в характере производительной деятельности, на которой базировался древний Рим, в его «производительных силах» (см. 7, 9,26–27). «Вообще нужно держать в памяти, – говорил он, – что древний мир, при всей наружной красоте своей, был непроизводителен в материальном смысле. Он не умел владеть материалом, веществом, как владеют им новые народы. Можно сказать, что в течение всей древней истории суммы, богатства не увеличились, но только передвигались» (21, л. 11).
Чем же объяснял Грановский застойный характер античного производства – недостаточное использование прекрасных римских дорог, чисто военный характер «мануфактурной промышленности», принадлежавшей государству, и почти полное отсутствие частных мануфактур? Говоря современным языком, он объяснял все это рабским способом производства, производственными отношениями, господствовавшими в Риме: «…частные лица не имели нужды в этих фабриках, ибо при той системе рабства, которая господствовала в Римской империи, каждый – самого малого состояния– человек имел раба, двух, трех, которые снабжали его всем. нужным… раб был для древнего мира нечто вроде наших машин в еще более развитом употреблении. Вы видите, следовательно, общество без производительной мануфактуры, без торговли в ее настоящем значении» (21, л. 11 об.). Этим паразитическим характером римской экономики, способа производства объясняется и то обстоятельство, что производительные силы общества находились в состоянии стагнации, «производительные силы ее (Италии. – З. К.) были ничтожны не потому, что природа отказала ей в том, но исторические условия сложились так невыгодно, что она должна была питаться извне как чужеядное растение и зато и должна была пострадать» (7, 9, 26). Если современный мир стремится освободить человека с помощью машин, то подобной цели, ввиду экономической (рабской) структуры римского общества, не было в античном мире (см. 21, л. 21 об. – 22).
Наряду с этим ремесленно-промышленным застоем шел процесс централизации земледельческих участков, образования небольшого числа владельцев крупных латифундий, с одной стороны, и городского неимущего плебса – с другой; «собственность сосредоточивалась в немногих руках, в руках богатых землевладельцев, обрабатывавших землю рабами или отдававших ее на оброк колонам» (21, л. 12).
Довершала это разорение основной массы римского населения система налогов, которая «делалась страшным бичом народа», особенно земледельцев, и не затрагивала относительно малочисленный привилегированный слой военных, служителей культа; среднее сословие – эта опора римского государства – «погибло под этим гнетом» (21, л. 13 об.).
Экономика общества определила его социальную структуру, в которой отразились эти глубокие общественные противоречия: «…богатые аристократические фамилии владели почти всею землею, и число этих фамилий было незначительно; масса народонаселения состояла из пролетариев, живших в Риме и пользовавшихся подаянием правительства, и рабов, делавших невозможным свободный труд и свободные ремесла» (7, 9, 30).
Грановский рассматривал также положение римских провинций, социальную статистику Рима, обнаруживал эксплуататорский характер высшего слоя общества. Он показывал, как из этих социальных противоречий возникала социальная борьба – движение рабов, борьба с ним (Спартак – Красс) (см. 7, 9, 26–27).
В силу всех этих причин Рим я течение многих лет ослаблялся изнутри, что и сделало возможным его завоевание варварами. Не удивительно, что при таком внимании к экономическим проблемам Грановский говорил (в курсе 1849/50 учебного года), что историк должен изучать политико-экономические науки, использовать статистику. Во введении к учебнику (1855) он говорил о роли политической экономии для исторической науки: нельзя «изложить надлежащим образом события трех последних веков, не освещая их светом политической экономии…» (3, 599) [16]16
Ср. у С. А. Асиновской: в конце 40-х годов «возрос интерес Грановского к вопросам социальной и экономической истории…» (38, 10). Известно, что в библиотеке Грановского имелись сочинения экономистов и что он читал эти книги.
[Закрыть].
Подобные же тенденции заметны и в истолкованиях истории германцев (которую Грановский излагал вслед за историей распадения Рима) да и вообще средневековья [17]17
Курсы 50-х годов обнаруживают, что и в эти, как и в 40-е, годы у Грановского не исчезал значительный интерес к отечественной и иностранной исторической литературе. Не говоря уж о том, что к каждому крупному отделу курса Грановский указывал слушателям новейшую русскую и европейскую литературу, он ссылался на нее и полемизировал с ней в самом курсе. Так, в курсе средних веков 1849/50 учебного года он давал высокую оценку сочинению П. Н. Кудрявцева «Римские женщины», тогда еще не вышедшему отдельной книгой (вышла в 1856 г.), ссылался на московского профессора Д. Л. Крюкова; он полемизировал с историками А. Шмидтом и Ф. Ж. М. Шампаньи по поводу слишком тесных сближений античности и современности, критиковал пренебрежительные отзывы Г. Лео о Я. Гусе и чехах, спорил с Гизо по вопросу о быте древних германцев, ссылался на новейшие работы Ф. К. Савиньи, на труды по первобытной культуре и т. п.
[Закрыть]. Грановский связывал крушение феодальных отношений с изобретениями, прежде всего с открытием пороха, который, преобразуя военное дело, тем самым преобразовывал и общественные отношения: «…с изобретением пороха латы не спасали уже рыцаря от пули, ядро пробивало гранитную стену, и рыцарство, несмотря на всю свою средневековую спесь, должно было стать наряду с другими сословиями, войти в состав общества, как покорный член и гражданин его. Прибавим к этому, что при огнестрельном оружии система войн необходимо должна была измениться: так как обращение с этим оружием требовало некоторого навыка и постоянного упражнения, то весьма естественно явилось особое военное сословие. Это был один из могущественнейших рычагов при последующем развитии Европы» (22, л. 239–240).
В своей докторской диссертации Грановский писал о перевороте, который был произведен «введением огнестрельного оружия в общественных отношениях Западной Европы. Только пушка могла вразумить феодального хищника и доказать ему существование обязательного даже для него закона» (3, 179). «Без замка, – писал он в другом месте того же сочинения, – без рыцарского вооружения феодальный порядок вещей был бы невозможен. Эти чисто внешние, вещественные условия определили на несколько веков перевес ленной аристократии над утесненными ею классами общества» (3, 193). Напомним, что К. Маркс использовал для доказательства истинности материалистического понимания истории примеры из области военной организации общества (см. 1, 29, 154, 31, 197).
Теперь мы можем назвать тот ряд объяснений Грановским хода исторических событий, который также не попал в его теоретические обобщения, и констатировать, что канва, по которой мы прослеживали эволюцию Грановского в курсах заключительного периода, его представление об исторической закономерности в форме конкретного объяснения и истолкования исторического процесса на основании различных элементов материальной жизни общества, привела нас к еще одному ряду условий жизни общества – условиям экономическим. Экономика, «производительность в материальном смысле», «производительные силы», т. е. зависимость явлений исторических от материальной жизни общества в смысле его экономической жизни, – вот область, к которой Грановский все более пристально обращал свой взор в поисках объяснения явлений общественной жизни, специфических (относительно природных) закономерностей их развития.
Если сделать выводы из изучения эволюции философии истории Грановского за последний период его деятельности, а следовательно, и эволюции вообще, то получится следующее: Грановский приходит к пониманию неудовлетворительности прежней идеалистической, гегелевской философии истории и в поисках новой теории обращает свой взор на материальные условия жизни общества. Однако теоретически, в форме обобщения он осознает эти условия лишь как природные. Но за пределами прямых, сделанных им самим обобщений как на фактическую опору анализа истории он обращает внимание на закономерности, связанные с условиями социально-политическими и экономическими.
4. ГРАНОВСКИЙ И ЧЕРНЫШЕВСКИЙ
Характеризуя деятельность Грановского в целом, без рассмотрения эволюции, Чернышевский, его великий младший современник, оценивал его как ученого, стоящего на самом высоком уровне во всемирно-историческом, а не только русском масштабе. Грановский, писал Чернышевский, «несомненно был великим ученым» и являлся «одним из первых историков нашего века, ученым, который был не ниже знаменитейших европейских историков; что в России не имел он соперников, это всегда было очевидно для каждого» (86, 3, 353; 355). Грановский, по мнению Чернышевского, в известном отношении стоит выше Гегеля, выше Шлоссера, Ранке, Маколея и других европейских историков, ибо он «видит, что даже и та более широкая программа науки, которая у Шлоссера и Гизо до сих пор остается смелым нововведением, должна быть еще расширена», и потому Чернышевский усматривал в идеях Грановского «глубокое и новое содержание и самостоятельную идею», считал его одним «из замечательнейших между современными европейскими учеными по обширности и современности знания, по широте и верности взгляда и по самобытности воззрения» (86, 3, 364; 363; 364).
Но за что же так высоко ставил Чернышевский, казалось бы, скромного по своим печатным трудам московского профессора? Какие его идеи он считал столь глубокими, самобытными и современными? На эти вопросы Чернышевский отвечал весьма определенно. У Гизо, Шлоссера и других крупнейших современных Грановскому историков «преобладает в рассказе» политическая история, «между тем, как на деле она имеет для жизни рода человеческого только второстепенную важность»; «о материальных условиях быта, играющих едва ли не первую роль в жизни, составляющих коренную причину почти всех явлений и в других, высших сферах жизни, едва упоминается…». Грановский, по мнению Чернышевского, видит, что историческая наука «должна стать на новом, прочном основании строгого метода,которого ей до сих пор недостает» (86, 3,356; 357; 364. Курсив мой. – З. К.).
Итак, понимание не только роли великих личностей, социальных и политических факторов исторического развития, но и роли «материальных условий быта» как определяющей («первая роль в жизни», «коренная причина всех явлений») силы истории – вот то научное достижение Грановского, которое позволяет Чернышевскому так высоко оценить его [18]18
В этом отношении нельзя не указать на одно противоречие в оценках Грановского Чернышевским. Называя здесь Грановского «великим ученым» и ставя его выше названных европейских историков, он в этой же статье пишет, что «собственно в европейской науке его сочинения не могут произвести эпохи», т. е. отрицает, что он был «великим ученым». Утверждение Чернышевского о том, что служение Грановского просвещению народа, а не разработка специальной науки было следствием сознательного выбора ученого-патриота, а вовсе не его неспособности к собственно научно-исследовательской деятельности, представляется развитием идеи, высказанной И. С. Тургеневым в письме, направленном им в редакцию «Современника» (возглавлявшегося в то время Н. Г. Чернышевским) на следующий же день после похорон Грановского и напечатанном в нем.
[Закрыть].
Совершенно очевидно при этом, что Чернышевский подразумевает под «материальными условиями быта» отнюдь не только и даже не столько природные условия. Для него эти последние не играют такой роли. Да и названные им западные ученые, выше которых, по его мнению, стоял на лестнице научной иерархии Грановский, были велики не тем, что понимали роль природы в истории человечества, а тем, что, как сам же Чернышевский и говорил, они выдвигали на первый план политическую, социальную историю. И поэтому мы полагаем, что Чернышевский имеет в виду те «материальные условия быта», которые мы выявили в лекциях Грановского последних лет его жизни, – условия экономической жизни.
Но вот вопрос: как мог знать Чернышевский об этих идеях Грановского, если эти условия не попали в обобщение, с которым Грановский выступил в печати? Чернышевский конечно же знал лекции Грановского (которые в то время – в первой половине 50-х годов – имелись во многих десятках экземпляров у его учеников и ходили по рукам) [19]19
Так, например, в письме к Грановскому И. В. Киреевский просит прислать записи его лекций, а публикатор письма В. Сахаров утверждает, что Киревский, по-видимому, получил «конспекты и описания отдельных лекций от своей тетушки, писательницы А. П. Зонтаг» (80, 249), которая, следовательно, также имела эти лекции.
[Закрыть], ибо отмечал, что полностью оценить взгляды Грановского можно, лишь ознакомившись с его лекциями: «Для того, чтобы характеристика их (идей Грановского. – З. К.)духовного единства была полна и всестороння, надобно дождаться… издания его университетских курсов» (86, 3, 366. Ср. 363). И если иметь в виду, что Чернышевский писал все это о Грановском в период, когда формирование его собственных философских взглядов, в том числе и на закономерности общественного развития, еще не завершилось, и что он нашел у Грановского идеи, которых, как он сам писал, не было у крупнейших западных авторитетов в этой области, то отсюда следует, что в формировании этой стороны его воззрений значительную роль сыграла философия истории Грановского.
Вполне соглашаясь с Чернышевским в оценке идей Грановского, мы хотели бы выразить их в той терминологии, которую предложил более века тому назад Ф. Энгельс для характеристики воззрений западноевропейских современников Грановского, которые шли по пути выработки материалистического понимания истории. «Если материалистическое понимание истории открыл Маркс, – писал Энгельс, – то Тьерри, Минье, Гизо, все английские историки до 1850 г. служат доказательством того, что дело шло к этому, а открытие того же самого понимания Морганом показывает, что время для этого созрело и это открытие должнобыло быть сделано» (1 ,39,176).
И если Чернышевский ставил Грановского в ряд с некоторыми из названных Ф. Энгельсом и другими западноевропейскими историками и даже выше их как раз в отношении его приближения к пониманию роли «материальных условий быта», необходимости выработки метода исторического исследования и изложения, адекватного этому пониманию, то мы вполне можем включить Грановского в число тех историков, которые, по мнению Ф. Энгельса, шли в середине XIX в. до и независимо от К. Маркса к открытию материалистического понимания истории. А это значит, что мы имеем все основания дополнить формулу Энгельса, присоединив к его словам «все английские» слова «и некоторые русские».
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
се изложенное дает нам возможность определить место и роль Грановского в истории русской культуры, разумеется в том аспекте, в каком мы изучали его взгляды, – в аспекте философии истории.
Его место определяется тем, что он был (наряду с Белинским и Герценом) одним из лидеров русской философии истории 40-х – первой половины 50-х годов XIX в. Развивая и обобщая то, что было сделано его отечественными и зарубежными предшественниками, в тесном взаимодействии с Герценом, Огаревым и Белинским Грановский в начале 40-х годов сформулировал концепцию философии истории, стоявшую на уровне мировой домарксистской философской мысли. Хотелось бы специально добавить к этому, что Грановский развил и обобщил русскую традицию в философии истории, о которой мы говорили во 2-й главе.
Подчеркивая эту непосредственную и опосредствованную связь философии истории Грановского с идеями его русских предшественников, мы должны со всей определенностью сказать, что главные теоретические импульсы, формировавшие его органическую теорию, все-таки исходили от его западных учителей, и мы отчетливо видели это по его историко-теоретическим введениям к лекционным курсам.
Что же касается развития философии истории Грановского после того, как он сформулировал исходный вариант органической теории, то оно шло в том направлении, в каком шло развитие отечественной (в трудах Герцена, Белинского, Огарева, а отчасти позже и Чернышевского) и зарубежной, словом, мировой философской мысли, а именно в направлении создания материалистического понимания истории. Благодаря этому Грановский участвовал в процессе возвышения русской мысли на международном уровне.
Этим определяется и его роль. Тот вариант философии истории, который разработал Грановский, был одним из теоретических источников соответствующих построений передовых русских идеологов, в том числе и русских революционных демократов, включая сюда и Чернышевского. Философия истории Грановского давала возможность теоретически обосновывать передовую социально-политическую программу, что сам он делал в весьма ограниченной мере, но что делали – опираясь, конечно, не только на теоретические разработки Грановского – в гораздо более полной мере его друзья из революционно-демократического лагеря. Органическая теория Грановского существенно способствовала и развитию русской исторической науки, передовой русской общественной мысли и духовной культуры в целом. Это воздействие Грановского было тем сильнее, что он в отличие от мыслителей, которые не заботились о том, чтобы их идеи стали доступны другим, или по обстоятельствам своей жизни не могли этого сделать (как, например, П. Я. Чаадаев), стремился довести свои идеи до сознания русских людей. Он достигал этого посредством университетских лекций, публичных чтений, журнальной деятельности, и многие, очень многие русские люди были и считали себя его учениками и последователями. У Грановского было в этом отношении одно хотя и формальное, но весьма значимое преимущество по сравнению с его друзьями из революционно-демократического лагеря: он был сосредоточен на истории и на философии истории, разрабатывая их систематически и в известной степени академически, в то время как они занимались историей и философией истории наряду со многими другими областями духовной культуры – общими проблемами философии (онтологией и гносеологией), эстетикой, литературной критикой, политологией, даже художественным творчеством (как, например, Герцен, Огарев, а позже и Чернышевский, который занимался еще и политэкономией). И это формальное обстоятельство обеспечивало известное преимущественное воздействие влияния Грановского на русские умы именно на этом участке – истории и философии истории (что и отметил Герцен применительно к началу 40-х годов).
Грановский не ограничился академической, позитивной разработкой своих идей. Он повел бой с современной ему отечественной и зарубежной реакцией и консерватизмом – с национализмом, эмпиризмом, равнодушием к моральной стороне исторического процесса и моральной, мировоззренческой функцией теоретических идей. Он был непримиримым врагом «ретроспективной утопии» славянофилов, идеологии официальной народности.
Все эти обстоятельства и сделали Грановского одним из передовых деятелей русской культуры 40 – х – начала 50-х годов XIX В.
ПРИЛОЖЕНИЕ
О СОВРЕМЕННОМ СОСТОЯНИИ И ЗНАЧЕНИИ ВСЕОБЩЕЙ ИСТОРИИ
(Речь, произнесенная в торжественном собрании Императорского Московского Университета 1852 года января 12 дня) [20]20
Грановский Т. Н. Полн. собр. соч. СПб., 1905. Т. II. С. 64–71.
[Закрыть]
[…] Содержание истории составляют до сих пор дела человеческой воли, отрешенные от их необходимой, можно сказать, роковой основы, которую не должно смешивать с законами развития духа, выведенными a priori философиею истории. Слабая сторона философии истории в том виде, в каком она существует в настоящее время, заключается, по нашему мнению, в приложении логических законов к отдельным периодам всеобщей истории. Осуществление этих законов может быть показано только в целом, а не в частях, как бы они ни были значительны. Но сверх логической необходимости есть в истории другая, которую можно назвать естественною, лежащая в основании всех важных явлений народной жизни. Ей нет места в умозрительном построении истории; ее нельзя вывести из законов разума, но ее нельзя также отнести к сфере случайности, потому что она принадлежит к числу главных, определяющих развитие наших судеб, двигателей истории.
Быть может, ни одна наука не подвергается в такой степени влиянию господствующих философских систем, как история. Влияние это обнаруживается часто против воли самих историков, упорно отстаивающих мнимую самостоятельность своей науки. Содержание каждой философской системы рано или поздно делается общим достоянием, переходя в область применений, в литературу, в ходячие мнения образованных сословий. Из этой окружающей его умственной среды заимствует историк свою точку зрения и мерило, прилагаемое им к описываемым событиям и делам. Между таким неизбежным и нередко бессознательным подчинением фактов взятому извне воззрению и логическим построениям истории большое расстояние. С конца прошедшего столетия философия истории не переставала предъявлять прав своих на независимое от фактической истории значение. Успех не оправдал этих притязаний. Скажем более, философия истории едва ли может быть предметом особенного, отдельного от всеобщей истории изложения. Ей принадлежит по праву глава в феноменологии духа, но, спускаясь в сферу частных явлений, нисходя до их оценки, она уклоняется от настоящего своего призвания, заключающегося в определении общих законов, которым подчинена земная жизнь человечества, и неизбежных целей исторического развития. Всякое покушение с ее стороны провести резкую черту между событиями логически необходимыми и случайными может повести к значительным ошибкам и будет более или менее носить на себе характер произвола, потому что великие события, как бы они ни были далеки от нас, продолжают совершаться в своем дальнейшем развитии, т. е. в своих результатах, и никак не должны быть рассматриваемы как нечто замкнутое и вполне оконченное. Лучшим подтверждением высказанного нами мнения о невозможности отдельной философии истории могут служить чтения Гегеля об этом предмете, изданные по смерти его Гансом. Это произведение знаменитого мыслителя не удовлетворило самых горячих его почитателей, потому что оно есть не что иное, как отрывочное и не всегда в частностях верное изложение всеобщей истории, вставленной в рамку произвольного построения.
Смутно понятая, философская мысль о господствующей в ходе исторических событий необходимости или законности приняла под пером некоторых, впрочем весьма даровитых писателей, характер фатализма. Во Франции образовалась целая школа с этим направлением, которого влияние обозначено печальными следами не только в науке, но и в жизни. Школа исторического фатализма снимает с человека нравственную ответственность за его поступки, обращая его в слепое, почти бессознательное орудие роковых предопределений. Властителем судеб народных явился снова античный fatum, отрешенный от своего трагического величия, низведенный на степень неизбежного политического развития. В противоположность древним трагикам, которые возлагали на чело своих обреченных гибели героев венец духовной победы над неотразимым в мире внешних явлений роком, историки, о которых здесь идет речь, видят в успехе конечное оправдание, в неудаче – приговор всякого исторического подвига. Смеем сказать, что такое воззрение на историю послужит будущим поколениям горькою уликою против усталого и утратившего веру в достоинство человеческой природы общества, среди которого оно возникло.
Систематическое построение истории вызвало противников, которые вдались в другую крайность. Защищая факты против самоуправного обращения с ними, они называют всякую попытку внести в хаос событий единство связующих и объясняющих их идей искажением непосредственной исторической истины. Дело историка должно, по их мнению, заключаться в верной передаче того, что было, т. е. в рассказе. […] На историка возлагается обязанность воздерживаться от собственных суждений в пользу читателей, которым исключительно предоставлено право выводить заключения и толковать по-своему содержание предложенных им рассказов. Нужно ли обличать несостоятельность таких понятий в науке? Блестящий успех повествовательной школы при первом ее появлении не мог быть продолжительным и объясняется временным настроением пресыщенного теориями общества… Какая возможность пересказать словами источников события, наполняющие собою несколько столетий? И нет ли в таком направлении явного противоречия действительным целям науки, имеющей понять и передать в сжатом изложении внутреннюю истину волнующихся в бесконечном разнообразии явлений?
Ни одно из исчисленных нами воззрений на историю не могло привести к точному методу, недостаток которого в ней так очевиден. Усовершенствованный, или, лучше сказать, созданный Нибуром способ критики, приносит величайшую пользу при разработке источников известного рода, но отнюдь не удовлетворяет потребности в приложенном к полному составу науки методе. В этом случае история опять должна обратиться к естествоведению и заимствовать у него свойственный ему способ исследования. Начало уже сделано в открытых законах исторической аналогии. Остается идти далее на этом пути, раздвигая по возможности тесные пределы, в которых до настоящего времени заключена была наша наука. У истории две стороны: в одной является нам свободное творчество духа человеческого, в другой – независимые от него, данные природою условия его деятельности. Новый метод должен возникнуть из внимательного изучения фактов мира духовного и природы в их взаимодействии. Только таким образом можно достигнуть до прочных, основных начал, т. е. до ясного знания законов, определяющих движение исторических событий. Может быть, мы найдем тогда в этом движении правильность, которая теперь ускользает от нашего внимания.
[…] История не принадлежит ни к числу чисто теоретических знаний, имеющих задачею привести в ясность лежащие в глубине нашего духа истины, ни к прикладным, которых польза не требует доказательств. Очевидно, что практическое значение истории у древних, основанное на возможности непосредственного применения ее уроков к жизни, не может иметь места при сложном организме новых обществ. К тому же однообразная игра страстей и заблуждений, искажающих судьбу народов, привела многих к заключению, что исторические опыты проходят бесплодно, не оставляя поучительного следа в памяти человеческой. Высказав эту мысль, как безусловную истину, Гегель вызвал против нее много не лишенных справедливости возражений. Конечно, ни народы, ни их вожди не поверяют поступков своих с учебниками всеобщей истории и не ищут в ней примеров и указаний для своей деятельности. Тем не менее нельзя отрицать в самых массах известного исторического смысла, более или менее развитого на основании сохранившихся преданий о прошедшем. В лицах, стоящих во главе государственного управления, этот смысл переходит по необходимости в отчетливое сознание отношений, существующих между прежним и новым порядком вещей. Надобно, с другой стороны, признаться, что всеобщая история в том виде, в каком она обыкновенно излагается, не в состоянии сильно действовать на общественное мнение и быть для него источником прочного назидания. Следует ли из этого заключить, что недостатки, нами отчасти указанные, останутся ее всегдашнею принадлежностью, что ее успехи будут стоять только во внешнем накоплении фактов и что из всех наук одна она утратила способность живого движения и органического развития? […Истории] предстоит совершить для мира нравственных явлений тот же подвиг, какой совершен естествоведением в принадлежащей ему области. Открытия натуралистов рассеяли вековые и вредные предрассудки, затмевавшие взгляд человека на природу: знакомый с ее действительными силами, он перестал приписывать ей несуществующие свойства и не требует от нее невозможных уступок. Уяснение исторических законов приведет к результатам такого же рода. Оно положит конец несбыточным теориям и стремлениям, нарушающим правильный ход общественной жизни, ибо обличит их противоречие с вечными целями, поставленными человеку Провидением. История сделается в высшем и обширнейшем смысле, чем у древних, наставницею народов и отдельных лиц и явится нам не как отрезанное от нас прошедшее, но как цельный организм жизни, в котором прошедшее, настоящее и будущее находятся в постоянном между собой взаимодействии. […]
Даже в настоящем, далеко не совершенном виде своем всеобщая история, более чем всякая другая наука, развивает в нас верное чувство действительности и ту благородную терпимость, без которой нет истинной оценки людей. Она показывает различие, существующее между вечными, безусловными началами нравственности и ограниченным пониманием этих начал в данный период времени. Только такою мерою должны мы мерить дела отживших поколений. Шиллер сказал, что смерть есть великий примиритель. Эти слова могут быть отнесены к нашей науке. При каждом историческом проступке она приводит исторические обстоятельства, смягчающие вину преступника, кто бы ни был он – целый народ или отдельное лицо. Да будет нам позволено сказать, что тот не историк, кто не способен перенести в прошедшее живого чувства любви к ближнему и узнать брата в отделенном от него веками иноплеменнике. Тот не историк, кто не сумел прочесть в изучаемых им летописях и грамотах начертанные в них яркими буквами истины: в самых позорных периодах жизни человечества есть искупительные, видимые нам на расстоянии столетий стороны, и на дне самого грешного перед судом современников сердца таится какое-нибудь одно лучшее и чистое чувство. Такое воззрение может служить к ущербу строгой справедливости приговоров, ибо оно требует не оправданий, а объяснений, обращается к самим лицам, а не к подлежащим суждению делам их. Одно из главных препятствий, мешающих благотворному действию истории на общественное мнение, заключается в пренебрежении, какое историки обыкновенно оказывают к большинству читателей. Они, по-видимому, пишут только для ученых, как будто история может допустить такое ограничение, как будто по самому существу своему она не есть самая популярная из всех наук, призывающая к себе всех и каждого. […]