355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » З. Вендров » Наша улица (сборник) » Текст книги (страница 11)
Наша улица (сборник)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:59

Текст книги "Наша улица (сборник)"


Автор книги: З. Вендров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)

– Ой, как это хорошо, когда умеешь читать. У меня ведь глаза открылись, – радовался он, словно слепой, который вдруг прозрел.

С необыкновенной жадностью прислушивался он к каждому слову на занятиях, боялся, как бы чего-нибудь не пропустить, будто от этого зависела его жизнь.

– Как только соберу немного денег, непременно уеду в Екатеринослав, в Одессу или в какой-нибудь другой большой город, где нашему брату открыта дорога, где можно развиваться, – говорил Мендка.

Низкорослый и тщедушный, он как будто даже подрос с тех пор, как начал учиться. Раньше голова у него уходила в плечи, словно он ждал подзатыльника. А теперь Мендка носил ее высоко, он проникся сознанием, что унижаться ему незачем. Выражение страха в его глазах сменилось выражением пытливого, ненасытного любопытства.

Гесла-Бочку, еще одного из моих бывших товарищей, работавшего подмастерьем у механика Исера, большие города с их фабриками и заводами привлекали другим.

– Там по крайней мере можно стать настоящим механиком. Разве здесь чему-нибудь научишься? Ведь, кроме разбитой швейной машины Зингера или музыкального ящика, который раз в столетие приносит починить какая-нибудь старая барыня, настоящего механизма в глаза не увидишь.

У некоторых членов кружка тоска по большому городу была связана с более возвышенными стремлениями.

Воображение в жизни Нотки и сейчас играло такую же роль, как в былые годы в его детских играх и затеях.

Маленькая типография Яброва, обслуживаемая двумя с половиной рабочими самим Ноткой, исполнявшим обязанности наборщика и печатника, старым николаевским солдатом Зорахом-Служивым, вертевшим колесо плоской печатной машины, и учеником, который больше обслуживал хозяйку, чем типографию, представлялась Нотке не чем иным, как капиталистическим предприятием с рабочими-пролетариями, которым непременно надо организоваться.

– Да и вообще рабочие в городе не организованы, – говорил он.

Это не давало Нотке покоя. Ни одна лекция Ефима о "массах и классах" или об английских тред-юнионах не проходила без того, чтобы Нотка не поднял вопроса об организации.

– Что нам от того, что английские рабочие организованы, когда у нас нет даже кассы взаимопомощи! – наступал он на Рипса.

Нет, Нотка видит, что со здешними ремесленниками каши не сваришь, они только и думают, как бы самим стать хозяйчиками. Он поедет в большой город, где рабочие не удовлетворяются словами – они действуют.

Все, что я наблюдал здесь, было далеко от того романтического представления, которое я создал себе о нелегальном кружке, прежде чем начал работать в нем: я был несколько разочарован.

Карпинский, по своему обыкновению, смеялся над моими сантиментами:

– А вы что думали? Обучая подмастерьев четырем правилам арифметики, собрались подкопаться под фундамент царского самодержавия? Нет, дорогой мой, чайной ложкой море не вычерпать. Конечно, обучать рабочих грамоте дело хорошее и полезное, но не этим вы расшатаете царский трон. Царизм нужно взорвать изнутри, и не азбукой, конечно, а динамитом, бомбами ..

– Не слушайте вы его полуанархистских бредней, – покраснев от досады, предупреждал меня Ноткин. – Грамота – это первый шаг рабочего к сознательности. Передавая рабочему свои знания, вы делаете очень нужное дело. Делайте это дальше, хорошо и с любовью, с сознанием, что вы исполняете свой долг перед рабочим классом.. Помните, что этой работой вы приближаете его к лучшему будущему.

Слова Ноткина производили на меня сильное впечатление. Выходит, что я не просто преподаю естествознание десятку парней – я веду рабочих к лучшему будущему, я делаю нужное дело, я выполняю свой долг перед рабочим классом...

Понемногу я начал совсем другими глазами смотреть на себя и на свою работу в кружке. "Американцы" мне стали дороги и близки, мы снова стали добрыми друзьями, как в былые детские годы.

Но вскоре случилось такое, что надолго оторвало меня от моих учеников и товарищей по кружку.

Однажды вечером, запыхавшаяся, в надвинутом на самые глаза платке, ко мне прибежала Груня – та самая, которая сдавала нам комнату для занятгй. Испуганная, еле переводя дыхание, она зашептала:

– У меня был Завьялов, жандармский вахмистр...

О вас спрашивал... О Рипсе тоже и о длинном Экштейне... Ой!.. И еще он хотел знать, ходят ли сюда, в классы, значит, студент Карпинский и второй... тот самый парень... Как его? Поднадзорный...

– Ноткин?

– Вот-вот, Ноткин... Так он его и назвал... "Кто, – говорит он, – к тебе сюда ходит и о чем здесь говорят?"

Ой, я чуть не умерла со страху... Только этого мне не хватало, чтоб ко мне приставал жандарм... Что вы говорите? Я разболтала? Пусть у меня рот перекосится, пусть у меня язык отсохнет, если я ему хоть слово сказала, этому борову! – клялась Груня. – "Ходили сюда, – говорю я, – бедные мальчики, и господин Рипс с господином Экштейном учили их читать и писать. Бесплатно, – говорю я, – учили. А дальше, говорю, знать не знаю и ведать не ведаю... Карпинского никогда в глаза не видела, а про Ноткина и слыхом не слыхала..."

– А кто здесь учится, он не спрашивал? – поинтересовался я.

– Нет. Он сказал, что придет еще раз и чтоб я никому ничего не говорила... Так я пришла вам сказать, что больше своей комнаты для классов не дам. Хотя бог свидетель, как мне, несчастной покинутой женщине с тремя крошками, нужны эти три рубля в месяц, которые вы мне платили за комнату.

Но она бы и за миллион не согласилась еще раз испытать такой страх. Сердце ее так колотилось, чуть не выпрыгнуло.

– Не бойтесь, вам ничего не будет, – успокоил я ее.

Это, видно, было для нее важнее всего. Груня спустила платок на плечи и свободно вздохнула.

– По моему женскому разумению, – заговорила она спокойнее, – я бы сказала, что Карпинский и тот, другой, как его... Ноткин, должны, мне кажется, на какуюнибудь минуточку уехать из города. Что-то уж слишком этот боров, жандарм-то, интересовался ими, холера его знает, чего ему надо от них! Они ведь никогда и в доме у меня не были... Но ничего, желаю этому борову так долго хворать, как долго он от меня слова о них не услышит... "Все, – говорю я, – приличные молодые люди. Дай бог, чтоб мои дети не хуже были... Сама, говорю, я их никогда в глаза не видала, но если целый город такого высокого мнения о них, то это, наверно, не зря... А дальше знать не знаю и ведать не ведаю .."

Как только закрылась за Груней дверь, я побежал к Ноткину.

Он хмуро выслушал меня и сказал:

– Этого надо было ожидать... Я же вам говорил, что обучение рабочих обыкновенной грамоте тоже рассматривается нашими милыми блюстителями порядка как политическое преступление.

Ноткин несколько раз прошелся по комнате и добавил:

– Боюсь, не наболтала ли чего-нибудь эта женщина с перепугу. Как бы то ни было, работу в кружке придется на некоторое время прекратить. Но это ничего. Дорогу к рабочему они нам не преградят. – Он упрямо поднял голову. – Пока держитесь подальше от меня. Когда можно будет возобновить занятия, я вам дам знать.

Я вышел от Ноткина с тяжелым сердцем. Никогда еще мои ученики и товарищи не были мне так дороги, как сейчас. Я почувствовал, как сильно мне будет не хватать работы в кружке.

1941

ГРЕТХЕН ИЗ ЗАРЕЧЬЯ

1

Отец ее был меламедом. Звали его Эле-Ицхок, для краткости – меламед Лицхок. Мать делала парики.

Звали ее Гнеся-парикмахерша. Сама она, героиня моего рассказа, была папиросницей, и звали ее Шпринцл, Шпринцл Крупник – имя без малейшего следа поэзии, фамилия нищенская и обыденная. Но среди экстернов, знатоков классической литературы, она носила другое имя – Гретхен, Гретхен из Заречья.

Мое знакомство с Шпринцл-Гретхен состоялось при весьма трагических обстоятельствах.

Мой дядя Арья справлял свадьбу своей младшей дочери Гиндл – девушки крошечного роста с носиком, похожим на пуговицу, худым, усыпанным веснушками личиком и острым кукишем рыжих волос на макушке маленькой головки. У другого такое сокровище просидело бы до пришествия Мессии, но не таков был дядя Арья, чтобы терпеть у себя лежалый товар. Точно так, как, не имея за душой ни гроша, он покупал у помещика вагон ржи, дядя без копейки приданого приобрел для своей дочери мужа, какого, по его словам, и за тысячу не приобретешь.

И, видно, для того, чтобы показать своим будущим родственникам, простым людям, что он не кто-нибудь, что обещанное им приданое, хотя и не выложенное на стол, так же верно, как если бы хранилось в государственном банке, – дядя Арья справлял свадьбу с большим треском: гостей он пригласил много, и не цервых встречных, а самых уважаемых жителей города, которые не только украсят своим присутствием торжество, но и не решатся выбросить на свадебный подарок меньше целкового. Музыканты были наняты самые лучшие, бадхен [Бадхен– стихотворец-импровизатор, развлекающий гостей на свадьбax.] – первый сорт. Свадьбу дядя справлял не в своем скромном домике, а в просторном доме богача ШоломаМихла Найцайта, около которого он околачивался. Сватам он представил богача как ближайшего родственника.

Богатый дом, приличные гости, прославленный оркестр и знаменитый бадхен в самом деле внушили родителям жениха – неискушенным деревенским жителям такое уважение к дяде Арье, что они так и не решились вавести разговор о приданом.

В самом разгаре свадебного ужина, когда бадхен Гройнем развлекал публику бойкими рифмами, а оркестр сопровождал его рифмы такой веселой музыкой, что трудно было усидеть на месте, – в этот самый момент наивысшего торжества вдруг раздался душераздирающий крик.

– Ой, горе мне! Чужое платье испортили!

Рифма застряла у Гройнема в горле: скрипка оборвала веселый напев на самой высокой ноте; флейта, всхлипну, прекратила свои трели; икнул кларнет, что-то пробу рчал бас, и стало тихо. Все взгляды обратились туда, откуда раздался отчаянный крик.

Не знаю, выражало ли лицо Гретхен, созданной гением Гёте, в самые трагические моменты ее короткой жизни столько горя, сколько выражало в первый момент катастрофы лицо Гретхен-Шпринцл.

И в самом деле, кто может судить, чья трагедия глубже:

наивной ли Гретхен из маленького немецкого городка, когда она увидела свою молодую жизнь разбитой Фаустом, ее возлюбленным, или же Гретхен из Заречья, когда она увидела свое платье (не собственное, а взятое у подруги) навеки испорченным золотистым бульоном с лапшой?

Если бы брошенная мужем Груня, эта нерасторопная женщина, прислуживавшая за столом, случайно залила бульоном брюки у мужчины, это вызвало бы у гостей только веселый смех. Но когда жертва катастрофы насчитывает всего лишь семнадцатую весну и обладает двумя белокурыми косами, падающими на точеные плечи, и длинными ресницами, отбрасывающими тень на пухлые щечки, нежные, как персики, к ее горю невозможно остаться равнодушным.

Даже бадхен Гройнем, человек с толстым сизым носом, чтобы утешить пострадавшую, посвятил ей несколько рифм: "Тише, гости дорогие, не шумите, выпить, закусить спешите! Ничего страшного не случилось, дай бог, чтобы хуже нам не приходилось! Как вам это понравится, Груня – покинутая жена, у девушки-красавицы платье бульоном залила! Вот так дела! Но ты ведь девушка умная, что за вопрос? Так не вешай нос! Бог тебе мужа подарит, счастьем наградит. Будешь с ним жить – не тужить, будут у вас любовь да совет, как тебе след, потому что ты умна и хороша. Так скажем аминь, и пусть поет душа!

Музыканты, веселей! Играйте для гостей!"

Воздав заслуженную дань таланту Гройнема, способного не сходя с места отозваться рифмой на любое происшествие, публика, нисколько не лишившись аппетита, вернулась к прерванному ужину. Заиграл оркестр, и снова стало весело, как будто никакой трагедии не произошло. Даже Груня, виновница несчастья, не придавала ему особого значения. Отряхнув платье Шпринцл от приставшей к нему жирной лапши и скороговоркой оправдавшись, она снова побежала обслуживать уважаемых гостей.

Только я один не оставил в беде Шпринцл и как мог старался ее утешить.

Ничего, не стоит принимать это близко к сердцу. Есть такая жидкость, которая удаляет любые пятна – и следа не останется. Я ей завтра принесу, она сама увидит.

Гретхен оставалась безутешной. Она никак не могла успокоиться. Она была подавлена позором невольно открытой тайны (что на ней не собственное платье, а взятое взаймы) и ужасом перед предстоящей расплатой. Робость и растерянность ясно отражались на ее нежном личике.

С низко опущенной головой и глазами, как бы прикованными к пятну на праздничном платье подружки, которое она приподняла кончиками пальцев, Гретхен олицетворяла собой горе и отчаяние.

Сердце, вдвое старше моего, и то было бы тронуто ее видом.

– Я вам говорю, что это ничего. Выстираете в жидкости, которую я вам принесу, и пятна как не бывало.

Вот увидите...

Гретхен подняла на меня свои голубые глаза. На ее длинных ресницах дрожали слезы.

– Нет, в самом деле? Я не буду знать, как отблагодарить вас...

Весь вечер я от нее не отходил, всеми силами пытался развеселить, чтоб она поскорей забыла о катастрофе.

После полуночи, когда на платье высохло пятно от золотистого бульона, а на глазах Гретхен – слезы, когда публика постарше начала расходиться, а молодежь приступила к танцам, мне удалось уговорить Гретхен потанцевать со мной. И вот ее ручка, маленькая белая ручка с тонкими пальцами, – один бог знает, откуда взялась такая ручка у папиросницы, дочки бедного меламеда, доверчиво легла мне на плечо, и мы легко понеслись в танце. Кто в эту минуту мог бы сравниться со мной?

В предрассветный час, когда старые и молодые петухи соревновались между собой, кто звонче возвестит встречу уходящей ночи с наступающим днем, я провожал ШпринцлГретхен домой.

Ее милое личико было бледно, как перламутровое небо над нашими головами. Тень, словно плывшее навстречу нам облачко, лежала на ее белом лобике; пухлые губы были сложены в страдальческую гримасу.

Теперь, тихим утром, после отзвучавшего свадебного пира, катастрофа снова во всем ее ужасе предстала перед ней. Час расплаты приближался.

Сердце мое ныло от сочувствия Шпринцл. Мне хотелось ей сказать, что все платья в мире – свои ли, чужие – ничто в сравнении с одной ее улыбкой; что никакой бульон, будь он из чистого золота, не должен исторгать слезы из ее красивых глаз; что никакое пятно не должно омрачать ее светлого лба; что весь мир со всеми его радостями должен существовать только для нее, для меня, для нас...

Мне. бы хотелось... Мало ли что в тихое весеннее утро вам хочется сказать цветущей семнадцатилетней Гретхен, первой, которая полонила ваше восемнадцатилетнее сердце!

Но где взять в восемнадцать лет смелость зрелого мужа?

Я ничего не сказал. Я молча пожимал ее маленькую ручку, что должно было без слов рассказать ей о моих чувствах, вселить в нее мужество, ведь я с ней в минуту ее большого горя. Только у самого крылечка ее дома, когда пришло время прощаться, я, держа в руке обе руки девушки, холодные от бессонной ночи и пережитого потрясения, с отчаянной решимостью "новичка" в делах любви и с воодушевлением поэта, который никогда не писал стихов, воскликнул:

– Шпринцл... Я не хочу, чтобы вас звали Шпринцл...

Я вас буду называть: Принцл, принцесса, моя принцесса.

На устах моей принцессы показалась бледная улыбка – выражение усталости и смущения – и, словно солнечный луч за облаками, сразу скрылась.

Юношеская робость помешала мне прижать к себе девушку и расцеловать ее бледное личико. Я ограничился тем, что поцеловал холодные, пахнувшие табаком пальчики.

Шпринцл медленно освободила руку.

– Так вы не забудете принести мне жидкость от пятен?

Принесите мне ее сегодня же, пораньше, прошу вас...

Небо, за несколько минут до того чуть красное на востоке, теперь пламенело, предвещая жаркий день.

Улицы все еще были тихи и пустынны. Свежий ветерок доносил из садов аромат первого весеннего цветения.

Легкими шагами шел я навстречу восходящему солнцу, и все во мне пело.

2

Жидкость для вывода пятен, которую я принес в тот же день, не спасла платья. Наоборот, она только увеличила пятно и вместе с ним отчаяние Шпринцл. После чистки уж окончательно не могло быть речи о том, чтобы вернуть платье подружке.

О, если бы мне удалось где-нибудь добыть деньги и купить моей принцессе новое платье!

Нового платья я ей не купил, но сердце свое отдал безраздельно. Я положил к ее ногам верность, преданность, все мои знания и весь мой восемнадцатилетний жизненный опыт.

То, что Шпринцл с грехом пополам могла написать письмо, и то только на еврейском языке в стиле романов Шомера и Зейферта [Шомер и Зейферт авторы еврейских бульварных романов, 3имон – герой одного из романов Шекера], меня нисколько не тревожило: я буду ее учить, развивать, я подниму ее до себя...

Все вечера, а по субботам и дни я отдавал ей, моей Гретхен, учил читать и писать по-русски, посвящал ее в тайны счета.

Боясь, как бы ее не накрыл акцизный чиновник, она обычно работала в крошечной каморке в глубине дома.

И в то время, как ловкие пальцы девушки роняли одну за другой набитые гильзы, я читал ей вслух какой-нибудь роман, с большим пафосом декламировал стихотворения Кольцова и Некрасова или же излагал прочитанную в журнале статью. Я рассказывал ей о близких и далеких странах, говорил о народовольцах, о месте женщины в русском революционном движении. Все, что я сам только недавно узнал от моего учителя, бывшего студента Карпинского, я торопился передать возлюбленной моего сердца.

Как мне хотелось сделать доступными ей мои скудные знания, развить ее ум, заразить ее революционными идеями, как меня заразил ими Карпинский!

Шпринцл, однако, не выказывала особенного желания учиться. Хрестоматийные истории о благонравных или избалованных детках казались ей слишком глупыми для взрослого человека. Ее также совершенно не занимало, во сколько обходился Сидорову пуд ржи, если за пятьдесят пудов он заплатил тридцать два рубля, да еще четыре рубля пятьдесят копеек за мешки. Не намного больше был интерес Шпринцл к литературе и к героям революционного движения. Любовь, говорила она, Шомер описывает лучше, чем Тургенев, а что касается "тех дел", то ими, по ее убеждению, занимаются только полные ничтожества, вроде выгнанного из университета студента Карпинского или же старых дев-замухрышек. Не видела она, что ли, этих "эмансипаций"?

– Какие-то неряхи со стриженым-и волосами, одна другой уродливее. Никто смотреть на них не хочет, вот они и занимаются "теми делами". Что еще им остается?

Белокурая головка Шпринцл была набита истериями о бедных, но "божественно красивых девушках с красными, как вишни, губками и беломраморными лбами", в которых влюблялись отважные Зимоныг или американские миллионеры и осчастливливали их. Почему бы с ней такому не случиться? Разве она менее привлекательна, чем Гертруда и Матильда, эти девушки в ангельском обличье?

Мои ухаживания Шпринцл принимала охотно. Ей нравилось, что я, молодой человек из хорошей семьи, экстерн, оставил из-за нее всех знакомых барышень, забыл об "эмансипациях", с которыми прежде ветречался.

Мне, однако, было мало того, что Гретхен позволяет себя любить. Мне хотелось и самому быть любимым. Но этого, я чувствовал, и в помине не было. И внешне и по существу я нисколько не походил на какого-нибудь Генриха или Адольфа – ее идеал возлюбленного.

Я решил переменить тактику: вместо того чтобы просиживать с ней целые вечера в душной каморке и вести умные разговоры, я уводил ее гулять до глубокой ночи или катался с ней на лодке.

О Гесе Гельфман и Софье Перовской я больше с ней не разговаривал. Зато без конца рассказывал ей о Вере из гончаровского "Обрыва", о Елене из "Накануне" Тургенева, о некрасовской Саше, о Марианне, Асе и других богатых духом, благородных женщинах, которые умели по-настоящему любить и шли на большие жертвы ради своих избранников.

И говорил я о них не как о литературных образах, а как о людях из плоги и крови, как о живых, овеянных поэзией женщинах. Я рисовал характер каждой из них, анализировал их поступки, самоотверженность в любви – все это с тайной мыслью возбудить в Гретхен подобные чувства ко мне.

– Разве такая любовь не в тысячу раз прекраснее и возвышенней, чем вульгарная любовь всех этих бумажных Гертруд и Кармелий из романов Шомера? – спрашивал я у Шпринцл.

– Если вам так нравятся те, о которых вы рассказываете, почему же вы гуляете со мной?..

В моих ушах слова Шприпцл не могли звучать ни глупо, ни банально. Наоборот, для меня они были полны очарования, они пленяли меня своей детской наивностью.

Ее ревность к женщинам из книг вызывала в моем сердце радостный трепет: "Ага, значит, я ей не совсем безразличен".

Захлебываясь от восторга, я целовал ее руки, пахнущие табаком.

– Моя милая, глупая, наивная Гретхен! Ты красивей Аси, благороднее Елены. Будь со мной, моя дорогая принцесса, пойдем навстречу нашему счастью...

Гретхен прижимала к себе мою руку и глубоко вздыхала:

– Какая красивая ночь...

Ах, кто в силах забыть чарующие летние ночи, когда вы молоды и рядом с вами идет или же сидит в лодке единственная на свете! Пыльные городские закоулки с помойками у дверей представляются вам романтическими извилистыми улицами восточных сказок; покосившиеся дома, магазины с железными дверьми и железными засовами приобретают в ваших глазах обаяние старины; сладкие запахи созревших плодов напоминают вам о далеких экзотических странах. Тени перевесившихся через забор веток рисуют трепещущие узоры на песке. Река в обманчивом свете полной луны кажется струящейся ртутью или жидким фосфором. С тихим шелестом плещутся о берег волны, то ли нашептывая друг другу тайну, то ли убаюкивая самих себя.

Замечтавшись, гуляем мы молча по сонным улицам или, забыв обо всем на свете, катаемся на лодке по заколдованной реке. Близость Гретхен волнует меня в эти теплые ароматные ночи, меня неудержимо влечет к ней, но кто позволит себе какую-нибудь вольность по отношению к невиннейшей из невинных? Рыбка всплывает на поверхность, делает сальто-мортале в воздухе и с плеском ныряет в глубину. "Ой!" – вскрикивает Гретхен и хватает меня за руку. За одно такое прикосновение не жалко жизнь отдать. А вот лодка неожиданно сильно накреняется или же низко нависшая ветка прибрежной ивы хлещет Гретхен по лбу. Она вздрагивает и прижимается ко мне своим молодым горячим телом. Моему блаженству тогда нет границ. В маленькой лодке заключен весь мир.

На стыке ночи и дня плечом к плечу, рука в руке, сплетя пальцы, идем мы домой, трепещущие и просветленные, как герои романов, о которых я так часто рассказываю Шпринцл. Нет слов, которые были бы достаточно сильны и значительны для выражения наших чувств.

То ли подействовали мои экзальтированные изображения горячей, самоотверженной любви Елены и Аси, то ли сказались прогулки наедине и катание на лодках в упоительные летние ночи, – так или иначе, лед растаял:

Гретхен начала отвечать на мои пылкие рукопожатия, объятия, поцелуи.

Обостренным чувством человека, который любит впервые, я, однако, ощущал, что Гретхен лишь играет в любовь, возможно, даже не со мной, а с каким-нибудь "Адольфом". Настоящей любви она ко мне не испытывала. Но я не унывал: ничего, я еще раздую святое пламя, ведь Гретхен и сейчас уже не совсем равнодушна ко мне. Остальное впереди. Она, несомненно, придет, искренняя, чистая любовь, такая же, какую я испытываю к ней, к моей Гретхен. Любовь не может не прийти, она уже близка.

Точно так же, как солнце, чем ближе к полудню, тем сильнее освещает и согревает землю, мое горячее чувство к Шпринцл согревало меня и освещало мои дни чем дальше, тем светлее. Я отчетливо видел перед собой наш совместный путь до конца жизни.

Пусть только Гретхен подождет. Совсем немного, каких-нибудь несколько месяцев. Я сдам экзамены, получу аттестат и поступлю в университет. Нет, на один год я еще останусь здесь. Буду давать уроки и заработаю много денег, чтобы нам хватило на первое время, когда мы переедем в университетский город. В течение этого года я подготовлю Шпринцл к экзаменам за четыре класса гимназии, и она поступит ученицей в аптеку. Пройдет несколько лет, и я стану доктором, а Шпринцл – провизором. Тогда мы вернемся в наш родной город или же поедем в какой-нибудь другой город, обязательно фабричный. Мы будем вместе работать среди бедноты, на пользу трудового народа. Мы будем жить чистой, возвышенной жизнью.

Но Гретхен вовсе не хотелось на веки вечные поселиться в нашем городе, где "эти стриженые замухрышки, эти образованные барышни" воображают о себе бог весть что. Фабричный город ее тоже не привлекал. Грязь и нищета – чего она там не видела? Нищеты она достаточно нагляделась дома, сыта по горло. Гретхен мечтала о жизни в большом веселом городе на берегу моря, в городе с широкими красивыми улицами, с шумными бульварами, где гуляют элегантные кавалеры и роскошно одетые дамы, как это описывается в книгах.

– Правда, что в Одессе есть море?

Наивность Гретхен трогала меня до слез.

– Есть, есть, моя принцесса. Одесса лежит на берегу Черного моря.

– На самом берегу?

– На самом берегу.

– А почему море там черное? Море ведь должно быть синим.

– Когда ты посмотришь на него своими синими глазами, Черное море станет синим...

Но как там пишется в романах? "Так же, как нет розы без шипов, нет любви без трагедии". Меня тоже ожидала трагедия, и во много раз печальнее, чем история с испорченным платьем.

Виновником трагедии оказался не соперник, боровшийся за место в сердце моей возлюбленной, и не потомок враждующего с моей семьей рода, как полагается в настоящем романе, а мой лучший друг и учитель, бывший студент Карпинский.

Хоть он и был без вины виноватым, размеры трагедии от этого меньше не стали.

3

Бывший студент Карпинский, бесплатно обучавший меня, уговаривал не ходить больше на экзамены.

– Два раза вас уже провалили, провалят и в третий раз.

То, что я теперь был подготовлен лучше, чем в прошлые разы, по мнению Карпинского, не имело никакого значения. Все пятерки, полученные на экзаменах, ничего не стоят по сравнению с одной пятеркой и двумя нолями, которую какой-нибудь еврейский богач представит директору гимназии как "вещественное доказательство" подготовленности его сынка.

– Вы знаете, что сделал лесопромышленник Файнштейн? Когда он задумал отдать своего наследника в гимназию, он держал пари с директором на три сотни, утверждая, что его мальчик не выдержит экзаменов, и, конечно, проиграл: мальчик выдержал экзамены. Вот это значит быть подготовленным, смеялся Карпинский.

Мне, однако, было не до смеха. Я чувствовал себя пришибленным. Представить директору "вещественное доказательство" или нанять преподавателей гимназии в качестве репетиторов за некоторое время до экзаменов у меня не было возможности, а без этого получить аттестат в нашем городе, я и сам знал, шансов мало.

– За каким чертом вам нужны их аттестаты? – убеждал меня Карпинский. Разве нельзя быть образованным человеком без казенной бумажки с двуглавым орлом?

Изучайте сами естествознание, в первую очередь основу естествознания биологию, изучайте как следует историю, социологию, философию; читайте русских и иностранных классиков, критиков и мыслителей, читайте много и систематически – и вы получите настоящее образование, а не казенное.

"Приличные люди" были о Карпинском невысокого мнения.

– Пустое место, нигилист. У человека золотая голова, чего бы, кажется, ему стоило стать доктором и зажить по-человечески: сделать хорошую партию, жениться на девушке с приданым тысяч в десять, с французским языком, с пианино? Так его, видите ли, не устраивает царь Николай! Ну, если Николай не устраивает тебя как царь, так ты его не устраиваешь как доктор. Вот и пошел БОН. Оставайся вечным студентом и бегай по урокам за пять рублей в месяц.

Для меня Карпинский был самым большим авторитетом и самым близким человеком. Его мудрая доброта, его остроумие, независимость, его большие знания, которыми он так охотно делился со мной да и с каждым, кто хотел этого, привязали меня к нему, как к брату. Уже одно то, что он "пострадавший", поставило его в моих глазах на пьедестал. Но от мысли о высшем образовании не трудно было отказаться. Слишком долго я ее лелеял.

– Да, это все равно, – соглашался я с Карпинским, – однако без казенной бумажки, как вы ее называете, в унигерситет не поступишь.

– А на кой черт вам университет? Для того чтобы после нескольких лет полуголодного студенческого существования стать врачом, а потом осесть на всю жизнь в провинции и, как доктор Шапиро, обзавестись хозяйством, облысеть, опуститься, стать корыстолюбивым и жадным до денег, тяжелым на подъем, дипломированным обывателем?

Карпинский пробовал показать, каким я буду к пятидесяти годам в качестсе дипломированного обывателя – тяжело отдувающийся, жирный индюк. Но у него это не получалось: его нежное, почти девичье лицо не могло стать грубым, втянутый живот не хотел надуваться, а впалая грудь нисколько не говорила о солидности и важности.

Мы оба смеялись.

– Так это вас привлекает? К этому вы стремитесь?

Нет, мой дорогой, – серьезно продолжал Карпинский, – не казенные дипломы должны составлять цель жизни, диплом о честном гражданстве – вот что важно. А этого вы ни в одном официальном учебном заведении не получите. Всестороннее, настоящее свободное образование и продуктивный, полезный труд – вот что даст вам диплом о честном гражданстве, вот что выведет вас на верную дорогу. Я вам советую раз и навсегда плюнуть на всякие аттестаты и дипломы.

Легко сказать: плюнуть. Столько сил положено, столько планов построено... А ведь мечтал-то я за двоих – за себя и за Шпринцл: я – врач, она – аптекарь...

Но о последнем я Карпинскому не говорю ни слова.

– Значит, начинать строить жизнь сызнова, все сначала?

– Вы еще и не начинали строить вашу жизнь, – говорил Карпинский. – Вам это только предстоит.

– Но что делать? За что взяться?

– Прежде всего изучите какое-нибудь ремесло, – советовал мне Карпинский. – Это вас сделает независимым, даст возможность жить так, как вы найдете нужным, это же приблизит вас к рабочим массам. Быть полезным рабочему можно не только в качестве врача.

Карпинский был первым и единственным, который заинтересовался мною и сам вызвался бесплатно учить меня. Он первый возбудил во мне любовь к серьезному чтению, указал мне путь к "корифеям критики и мысли", как он называл Белинского, Добролюбова и Чернышевского. Он же первый доверил мне запрещенную книжку "Исторические письма" Лаврова, – книжку, которая просветила меня. Более образованного и значительного человека, чем Карпинский, я тогда еще не встречал, и поэтому, естественно, его слово было для меня законом. И все же я чувствовал, что здесь он в чем-то неправ, хотя мне трудно было бы сказать, в чем именно. Слишком я ценил его, чтобы найти веские возражения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю