355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Божий гнев » Текст книги (страница 27)
Божий гнев
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:47

Текст книги "Божий гнев"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 27 страниц)

IX

Подканцлерша осталась в монастыре, а между королем и Радзеевским началась непримиримая война, о которой говорил последний.

Она имела именно тот мелочной, несносный, назойливый характер, который придал ей наглый, но расчетливый подканцлер. Вся травля Яна Казимира заключалась в том, что Радзеевский не отставал от него по целым дням. Втирался, врывался насильно и мозолил глаза. Никогда других слов, кроме злобной насмешки, не срывалось с его уст.

Он приносил исключительно такие известия, которые могли оскорбить или огорчить короля; повышал голос при посторонних, чтоб выразить свое пренебрежение.

Требовалось необычайное терпение и чувство собственного достоинства, чтобы встречать молчанием эти выходки и отвечать на них презрением. Но эта пытка продолжалась иногда часами, днями. Она была убийственной для Яна Казимира, который вовсе не отличался выдержкой и боялся, что в минуту раздражения дойдет до вспышки.

Должность подканцлера, хотя король избегал пользоваться малой печатью и вместо нее скреплял свои письма и даже официальные бумаги именной печатью, давала Радзеевскому право на это назойливое приставание.

Открытое нерасположение короля делало его еще нахальнее, – словом, эта борьба была унизительна для достоинства монарха. С одной стороны, почти бессилие, с другой – безграничное нахальство.

Кроме того, подканцлер, уходя из замка, уносил с собой насмешливое и злобное толкование каждого поступка короля. Ни государственные дела, ни частная жизнь не ускользали от его наблюдения. Король знал, что в провинции Радзеевский, с помощью Дембицкого, Замойского и нескольких других приятелей, готовит ему страшную оппозицию на будущем сейме.

Мария Людвика, к которой подканцлер сохранил известную долю уважения, тщетно пыталась сдерживать его своим влиянием. Ненависть его к королю не знала границ.

В это время умер престарелый, заслуженный гетман Потоцкий; после него остались для раздачи большая булава, каштелянство краковское и староство люблинское.

Радзеевский начал кричать, что ему следует булава, ни больше ни меньше, хотя ни способностей, ни заслуг, ни каких-либо прав на нее за ним не числилось.

При той власти, какую давала большая коронная булава, отдать ее неприятелю значило сдаться ему на милость и немилость, продаться в неволю.

Радзеевский так был уверен в том, что стал для короля страшным, что осмелился рассчитывать на гетманскую булаву.

Король при одном упоминании об этом воскликнул с негодованием:

– Ни за что на свете, – хотя бы пришлось поплатиться жизнью!

Все приближенные Яна Казимира, в особенности королева, влияние которой было всегда значительным, негодовали на это вымогательство, называя его безумием.

Однако нужно было добиться того, чтобы сейм не оказался бурным и бесплодным, и чтобы Радзеевский перестал преследовать короля.

Ян Казимир повторял, что желает одного, – не иметь его вечно на глазах, за собою и при себе. Мария Людвика посоветовала дать врагу, в виде откупа, одну из важнейших должностей Речи Посполитой: каштелянство краковское и староство люблинское.

Это был уже огромный дар, который в других случаях приходилось добывать величайшими заслугами. Дать этому крикуну каштелянство значило уже почти признать себя побежденным.

– Дам ему каштелянство, – ответил король, – лишь бы он не мозолил мне глаз, лишь бы не видеть его; пусть берет староство люблинское, хотя ничего не сделал, чтобы заслужить его; заставил меня, как Цербер, заткнуть ему пасть; пусть только уходит!

Произошла невероятная вещь. Канцлеру Лещинскому было поручено поговорить с Радзеевским.

Подканцлер, который обязан был принять с благодарностью королевскую милость, вообразив, что теперь его так боятся, что он может добиться всего, ответил пренебрежительно:

– Мне кажется, я заслужил булаву, она следует мне; каштелянство не требую и не приму.

Лещинский, который вообще не щадил нахального крикуна, невольно перекрестился.

– Ушам своим не верю, – сказал он. – Какие же это заслуги пана подканцлера дают ему право на булаву? Это было бы обидой для других. Король не может этого сделать, иначе скажут, что он испугался вашей милости.

Подканцлер нахально возразил:

– Каждому вольно судить по-своему, но если король хочет быть спокойным за сейм, за войско, за налоги, то пусть отдаст мне булаву; иначе… иначе я не ручаюсь, что кто-нибудь укротит возмущенную шляхту!

Канцлер не хотел пускаться в беседу, и только спросил:

– Не раздумаете ли вы, пан подканцлер? Что мне ответить его величеству королю от вашего имени?

– Не уступаю и не уступлю, – гордо воскликнул Радзеевский, – булава, или – ничего!

Изумление было велико; король остолбенел, Мария Людвика послала секретаря Денуайе просить к ней Радзеевского.

Чрезвычайная уступчивость короля, вместо того чтобы образумить зазнавшегося, во сто крат увеличила его смелость. Он смеялся и бахвалился, и уверял Дембицкого, что получит булаву.

Когда слух об этом распространился между находившимися в Варшаве сенаторами, они не хотели верить, что подканцлер дошел до такой наглости. Упрекали Яна Казимира в слабости, а что всего хуже, приписывали ее его расположению к хорошенькой подканцлерше. Король, вместо того, чтобы выиграть, проиграл в общественном мнении.

Большая булава в руках Радзеевского попросту возбуждала смех.

Приглашение королевы еще более раззадорило его. Очевидно, его боялись, – значит, надо было пользоваться этим.

Королева ласково предложила ему каштелянство краковское и староство люблинское.

В расчеты Радзеевского не входило сразу предъявить требование булавы; он придумал другое объяснение.

– Я очень обязан его королевскому величеству, – сказал он с насмешливым поклоном, – но чувствуя, что не пользуюсь расположением короля и что это только способ избавиться от несносного нахала, не хочу быть обязанным милости – отвращению ко мне. Его величеству королю следовало бы понять, что в самых разнообразных делах он не может обойтись без меня.

Мария Людвика начала уговаривать его принять первое кресло в сенате Речи Посполитой. Подканцлер поблагодарил.

– Наияснейшая пани, – сказал он, – я не приму его… Не могу и не приму.

Никто не смел донести королю о таком пренебрежительном отношении к его милости. Ян Казимир думал, что Радзеевский возьмет кресло со староством и избавит его от своего присутствия во дворце; королева даже не решалась сообщить мужу, что ее вмешательство оказалось тщетным. Она пробовала еще воздействовать на подканцлера через разных лиц, но чем больше на него налегали, тем более сильным и грозным он чувствовал себя. На все увещания он гордо отвечал:

– Не дадут булавы – не хочу ничего! Сосчитаемся на сейме.

На вопрос короля Марии Людвике пришлось ответить, что подканцлер пренебрег краковским каштелянством и не захотел принять его.

Это казалось до того неправдоподобным, что Ян Казимир не понял сразу; королева должна была откровенно рассказать ему о своей беседе с Радзеевским и попытках уговорить его.

Король побледнел от гнева.

– Вот, – сказал он, – что значит в Польше монарх и какова его власть!

Развел руками и умолк.

Так продолжалось несколько дней, в течение которых Радзеевский являлся во дворец, приставал к королю и открыто грозил ему не от своего имени, а как представитель сейма, и не давал покоя Яну Казимиру.

Самый слабый человек уступает только до известной границы.

Дембицкий осмелился шепнуть ему:

– Вы можете похвалиться тем, что добились того, чего нескоро добьется другой в Речи Посполитой – возможности получить краковское каштелянство.

– Все или ничего! – резко ответил подканцлер. – Теперь или никогда! Я знаю, что и для чего делаю. Сломлю его, но не уступлю!

Тем временем всякие предложения и попытки примирения со стороны короля прекратились. Радзеевский врывался во дворец, король не смотрел на него, а вакансии, оставшиеся после гетмана, были отданы другим лицам.

Подканцлер почти обезумел от злости.

– Посмотрим, – повторял он, толкуя с Дембицким, – приближается сейм: расправимся с его милостью королем… расправимся!

Все вернулось к старому порядку. Король не смотрел на подканцлера, а Радзеевский всячески допекал его.

Дело с подканцлершей тянулось без надежды на скорую развязку. Радзеевский тем временем устроился во дворце Казановских как в собственном доме.

Поставил несколько пушек, поместил во дворце небольшой гарнизон – как будто предчувствовал, что его хотят выгнать оттуда, – перевез обстановку из Радзеевиц.

Все это делалось умышленно, открыто, явно, чтобы дразнить подканцлершу, которой сообщали о каждом шаге мужа.

Жизнь в монастыре в конце концов становилась для нее невыносимой; она совершенно не соответствовала ее привычкам. Тут никто ее не навещал, единственное ее общество составляли благочестивые, но совершенно не знакомые со светом монахини. Дни тянулись бесконечно долго; молитва не могла их заполнить. Подканцлерша заливалась слезами; но избавления не было, так как о примирении с мужем она и слышать не хотела.

Братья Радзеевской, особливо старший, Богуслав, берегли сестру и готовы были прийти к ней на помощь.

Богуслав, который, быть может, чересчур рассчитывал на короля и его покровительство, по прибытии на сейм, написал сестре, что привел с собой толпу литовцев.

Угрозы Радзеевского уравновешивались похвальбами Слушков. Взаимное раздражение росло. Подканцлер имел какое-то предчувствие, что Слушки захотят отнять у него дворец; но, поместив в нем пару пушек и толпу людей, не предполагал, что они решатся взять его силой, подле замка, под боком у короля.

Так дело шло до начала нового года, когда Богуслав Слушка прибыл в Варшаву с братом Сигизмундом.

Свидание с сестрой, которая вся в слезах вышла к воротам монастыря встретить их, довело возмущение молодых панов до крайности.

Им казалось, что если король послал свою гвардию, чтоб не выдать сестру мужу, то и другие шаги, направленные к ее освобождению и возвращению имущества, не вызовут с его стороны порицания.

Подканцлерша с большой неосторожностью, тоже чересчур надеясь на короля, нашла естественным и справедливым, чтобы братья отобрали дворец у подканцлера – хотя бы силой.

О приготовлениях к этому дерзкому шагу никто не знал, так как литвины ни с кем не посоветовались.

Первый встречный объяснил бы Богуславу Слушке, что вооруженное нападение в столице, поблизости от замка, есть уголовное преступление.

Так как около замка всегда было движение и шум, то почти никто не обратил внимания на братьев, когда однажды под вечер они двинулись с толпой вооруженных литовцев к дворцу Казановских.

Люди Радзеевского вовсе не были подготовлены к бою, но народ у него был подобран смелый и отчаянный.

Начался настоящий бой, стрельба, штурм, свалка, упорная защита каждой постройки, каждой комнаты, так что только после шестичасовой упорной борьбы Слушкам удалось вытеснить гарнизон Радзеевского и овладеть дворцом.

Подканцлер был в Радзеевицах, когда примчался гонец с известием о взятии дворца. Он вскочил в бешенстве, клянясь, что, чего бы это ему ни стоило, отберет дворец и проучит Слушков.

Он собрал всю дворню, какую мог вооружить, и сверх того охотников из окрестной мелкой шляхты, обещая им награды, попойки и угощения, и с этой довольно многочисленной толпой пустился в Варшаву так поспешно, что в тот же день после полуночи с шумом и стрельбой бросился на гарнизон Слушков.

Ворота выломали легко, но во дворце встретили сильный отпор. Что тут творилось почти всю ночь, о том свидетельствовали утром лежавшие во дворе, в коридорах, в залах трупы и раненые.

С обеих сторон борьба была бешеная, упорная, отчаянная. Радзеевский сам не принимал в ней участия, стоял только наготове, чтобы после поражения Литвы занять дворец. Однако, Литва, стреляя из собственных пушек подканцлера и успешно отбиваясь, перебила много пьяной челяди, отстояла дворец и заставила отступить нападающих.

Первое нападение Слушков, хотя и длившееся несколько часов, прошло относительно так тихо, что его не слышали среди городского шума, и узнали о нем только на другой день. Ему не придавали большого значения, усматривая в нем только возвращение награбленного имущества, смелое, но справедливое.

Напротив, нападение Радзеевского возмутило весь город, стрельба из пушек, мушкетов, гвалт, крики среди ночной тишины переполошили всю столицу.

Стража и дворня панов сенаторов принялась вооружаться, как будто неприятель напал на город.

Никто не сомкнул глаз в эту ночь; простонародье толпами стекалось к замку, к бернардинам, к дворцу и стояло, ожидая конца, который наступил только под утро, когда шляхта и челядь подканцлера отступили в беспорядке. Сам он, испуганный и гневный, должен был укрыться у доминиканцев, подле отцовского гроба.

С наступлением утра канцлер Лещинский, Радзивилл, сенаторы, сановники поспешили к королю во дворец, где тоже никто глаз не сомкнул целую ночь.

Ян Казимир, раздраженный дерзостью Радзеевского, беспокойный, то и дело посылал за справками и вздохнул свободно, только когда ему сообщили, что подканцлера отбили.

Эта выходка под боком у короля, с нарушением права, оскорблением величества дополняла меру и требовала примерного наказания.

Этого ожидали все, хотя, отдавая под суд подканцлера, следовало притянуть к нему и Слушков, виновных в таком же преступлении, которых, однако, все и Ян Казимир хотели пощадить.

Король, который никогда не был мстительным и после припадков бурного гнева скоро впадал в апатию, на этот раз не послушал даже королевы. Хотел отделаться от врага.

– Нельзя оставить безнаказанным такого бесчинства, – сказал он Марии Людвике, – да и надо же когда-нибудь избавиться от этого человека.

Радзеевский вначале не предпринимал никаких шагов для своей защиты, так как был уверен, что король побоится выступать против него; кроме того, он рассчитывал, что, спасая Слушков, придется и его пощадить.

Между тем над его головой собиралась гроза. Несмотря на высокую должность подканцлера, после совещания между королем и сенаторами решено было передать его дело на суд маршалков. Оно могло быть судимо либо самим королем, либо этим судом. Перевес получило мнение канцлера Лещинского, который не хотел допустить, чтобы король сам был судьею и навлек на себя злостные нарекания.

Радзеевский исчез.

При всем своем нахальстве, он почувствовал, что почва колеблется у него под ногами; он не мог рассчитывать ни на снисхождение короля, ни на покровительство королевы.

И вот он исчез, укрылся сначала в монастыре отцов доминиканцев, потом в деревне у приятелей, все еще готовя бессильную месть, тайно подстрекая шляхту.

Общий голос был против него, его считали главным виновником ссоры. Слушки тоже могли ожидать сурового решения, но стараниями короля и князя Альбрехта Радзивилла смертный приговор был предотвращен.

Он достался на долю Радзеевского, как и предвидели: подканцлер был отрешен от должности, объявлен лишенным чести и вне закона. Слушки и их сестра отделались штрафом и суровым заключением.

Казалось, что тут уже нет спасения; однако подканцлер нашел средство протянуть дело, подав жалобу в Петроковский суд; но это уже ничему не помогло.

Король немедленно отнял у Радзеевского всякую надежду на примирение, раздав другим подканцлерство и все оставшиеся после него вакансии. Свергнутый с высоты, он держал себя все еще с беспримерным нахальством, но, объявленный вне закона, принужденный спасать свою жизнь, которая была в руках первого встречного недруга, он должен был бежать за границу.

Сначала он бежал в Вену искать там посредничества и помощи; но принятый холодно, потеряв печать, которую захватил с собою (потом ее нашли у какого-то еврея), отправился в Швецию.

Мстительный, еще не сломленный интриган, который велел написать вокруг своего портрета: «Притеснен, но не раздавлен», он ехал в Швецию, уже обдумывая измену. По его подстрекательству началась война, которая привела Речь Посполитую на край пропасти. Набросим завесу на дальнейшую жизнь этого негодяя…

Была то злосчастная пора гнева Божьего, когда ропот и смуты множились непрестанно, когда войска восставали против гетманов, а гетманы против короля, а печальной памяти Сицинский, посол упицкий, сорвав одним голосом сейм, уходил безнаказанным.

От этих мелких поджогов занялся великий пожар, который едва не погубил королевства и не прекратил его дальнейшего существования. Власть и сан короля потеряли всякое значение.

Оставшись при короле, живой, бодрый, проворный Стржембош, мечтавший о рыцарской деятельности и, конечно, имевший все шансы достигнуть славы и куска хлеба под старость, с годами придворной службы угомонился, смирился, отяжелел и уже ничего не обещал себе в будущем. Вздыхал иногда, припоминая увещания покойного Ксенсского, но было уж поздно.

Тотчас по возвращении в Варшаву Стржембош побежал к итальянке, так как черные очи ее дочери еще тревожили его сердце. Боялся, что мать уже выдала ее за старика.

Правда, он уже не застал у нее Масальского, потому что родня отвлекла и увезла его, убедив, что Бертони чародейка и приворожила его волшебным зельем, но вместо него оказался какой-то староста, богатый вдовец. Он уже был обручен с Бианкой, и девушка смеялась, пожимала плечами и не придавала этому никакого значения. Стоя перед зеркалом, она повторяла:

– Пани старостиха! Пани старостиха!

Испуганный Дызма бросился к ногам короля, обещаясь служить ему до смерти, лишь бы он помог ему у итальянки. Ян Казимир был не прочь содействовать. Он приказал позвать Бертони.

Она явилась сердитая, так как не могла простить королю его невнимания к ней. Привыкнув к фамильярности и неуважению, начала зуб за зуб грызться с королем, которого это забавляло. Он топал ногами, грозил, но смеялся. Служители, подслушивавшие у дверей, хватались за бока. С полчаса длилось препирательство, наконец раздраженная Бертони сказала, что, пока она жива, не отдаст дочери за Стржембоша.

– Ступай же прочь от меня и не показывайся мне больше на глаза! – крикнул король и ушел.

За дверями, увидев Дызму, итальянка бросилась на него и чуть не выцарапала ему глаза; он тоже не стал церемониться с нею; таким образом, казалось, все было кончено.

Так дело шло около года, в течение которого он не раз пробовал добраться до девушки, но ее так охраняли, что это не удалось. Тогда и поклялся забыть о ней.

Когда, позднее, он снова вернулся с королем в Варшаву, то однажды вечером с изумлением увидел входящую Бертони, которая поздоровалась с ним без гнева, вполне дружественно.

Стржембош чуть языка не лишился.

Она спросила его о короле; он пошел доложить ему, король велел впустить ее.

Дызма, хотя и должен был выйти из комнаты, но, приложив ухо к дверям, слышал, как Бертони жаловалась на свою судьбу, а в конце концов заявила, вздыхая, что она готова исполнить волю короля и выдать дочку за Стржембоша.

Он остолбенел, не понимая, что такое случилось.

Причина этой перемены заключалась, как выяснилось позднее, в том, что Бертони дала пану старосте изрядную сумму денег на выкуп имения, не обеспечив себя распиской, а того так помял на охоте медведь, что его принесли домой уже мертвым. Родня же и слышать не хотела об уплате долга.

Бертони обратилась в суд, но проиграла дело. Это разорило ее.

Приходилось как-нибудь устроить судьбу дочери, у которой обожателей было, хоть отбавляй, но все голытьба.

Дызма полетел в Старый Город с таким восторгом, точно перед ним разверзлись врата рая. Там он проводил все время, свободное от службы. Бианка принимала его очень мило, но всякий раз он заставал у нее по меньшей мере одного, а обыкновенно, нескольких вздыхателей, которые, по-видимому, были ей так же милы.

Стржембош, которому это вовсе не нравилось, не поладил с ними, ранил двоих, а одного так исполосовал, что тот пролежал две недели. Бианка же отнюдь не была за это благодарна; напротив, стала косо посматривать на него и резко говорить с ним.

Дело дошло до ссоры, и Стржембош, вернувшись однажды в замок, заклялся:

– Не пойду больше: эти вздыхатели ей милее, чем я; ну и Бог с ней!

Два дня спустя, старуха Бертони явилась к королю, который уже знал обо всем, с жалобой на Стржембоша, который будто бы увлек ее дочь, а потом изменил и сбежал.

Послали за виновным.

– Никому я не изменял, – сказал он смело, – но панна любит кавалеров, их у нее целая куча, а я хочу иметь жену для себя.

Король смеялся, его забавляло это, как всякие интрижки и сплетни. Итальянка сначала расплакалась, потом рассердилась, кричала, бранилась, но Стржембош стоял на своем. Король выступил посредником, уговаривал, обещал дать приданое и на свадьбу. Дызма, поцеловав ему руку, поблагодарил, но жениться не хотел.

Минута была невеселая, так как приходилось уходить из Варшавы с королем. Дызма не разлучался с ним.

Когда после изгнания шведов вернулись в Варшаву, то нашли такое страшнее опустошение, что хотелось плакать кровавыми слезами, так как неприятель не пощадил ни костелов, ни дворцов, ободрал медь с крыш, мрамор с полов. Стржембошу было уже не до девушки.

Нескоро пришло ему в голову разузнать о ней.

Старухи Бертони уже не было в живых, Бианка носила траур по мужу! Мать выдала ее за немца, служившего в войске, который был искусным пушкарем и получал хорошее жалованье, но шведское ядро оторвало ему голову.

Ему стало жаль бедняжку, которая жила теперь одна-одинешенька, не имея покровителей. Она была еще хороша собой, но кокетство перешло в набожность, так что она поговаривала уже о монастыре.

Дызма как старый знакомый начал ее навещать, раздумывая, не жениться ли на вдове?

Он рассказал об этом королю, так как государь и слуга ничего не скрывали друг от друга.

Король не особенно сочувственно отнесся к этому браку, опасаясь, что Дызма будет больше ухаживать за женой, чем за ним.

– На что тебе жена? – сказал он. – Только лишняя тяжесть на шее. Ты уже постарел… она овдовела…

Дызма, однако, не послушался короля и женился. Пани Стржембош дано было при дворе место смотрительницы за королевским бельем и женской прислугой, чтоб не разлучать ее с мужем.

Король часто встречался с нею, а так как она была решительна и не боялась его, то вскоре и приобрела над ним такое же влияние, как ее муж. Вдвоем они делали с королем, что хотели.

Когда Ян Казимир, не поддаваясь ни на какие увещания, сложил с себя корону в пользу того француза, который так и не получил ее, он уехал во Францию и взял их с собою. В дороге король был так весел, что даже танцевал в Кракове, и чувствовал себя счастливым, что избавился от бремени.

Стржембошам поездка во Францию была не особенно по вкусу, но король не мог обойтись без Дызмы. Так они и исчезли с горизонта, и никто не знал, что с ними позднее сталось, да никто и не интересовался.

Грустной пророческой речью короля при сложении короны закончилась эта мрачная эпоха, о которой можно сказать, что на ней, как на теле саранчи, таинственными знаками отмечена печать гнева Божия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю