Текст книги "Божий гнев"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
VII
В лагере под Люблином, куда собирались все войска, было в это время гораздо больше оживления и движения, чем в Варшаве. Сюда сходились набранные полки, и каждый из старшин готовился к походу, заранее рассчитывая, сколько времени может длиться посполитое рушенье и война. Думали не об ее результатах и последствиях, а о ее стоимости и тяготе. Только старое рыцарство радовалось войне.
Знакомый уже нам Ксенсский, служивший в полку Собесских, состоял ротмистром в дивизии Любомирского, куда принес с собою свое всегда бодрое и веселое настроение, воинский дух и охоту к бою.
В то время было немало подобных ветеранов, поседевших на службе Речи Посполитой, храбрых воинов и людей недюжинной оригинальности, каких уже не встретишь в нынешнем вылощенном и как бы выкроенном на общий лад веке.
Тогда люди еще росли свободно, как деревья в лесу, пуская ростки своих фантазий.
Ксенсский, с его острым языком и добрым сердцем, хоть и пользовался широкой популярностью, но не был одним из тех, на которых в войске показывали пальцами и о которых слагались такие легенды, что им трудно верить.
Перед выступлением короля из Варшавы Стржембош, убедившись, что в королевской хоругви ему будет трудно служить, ввиду требовавшихся здесь дорогих вооружения и запасов, отпросился у короля к дяде и поехал в Люблин. Дядя писал ему, обещая свое содействие и помощь; Стржембош рассчитывал на его поддержку и покровительство и отправился в путь.
Он думал, что, приехав на место, без всяких затруднений отыщет Ксенсского, но войско было так велико, что, хотя Сташека знали все, никто не мог указать, где его найти, не знали даже, стоит ли он в лагере, в палатке или в городе.
Только под вечер, измученный, голодный, обегав все улицы и рынки, Стржембош нашел Ксенсского в гостинице.
Встреча была очень сердечной. Дызма тут же рассказал, что у него есть и чего ему не хватает.
У Ксенсского по обыкновению комната была полна приятелей, и только тут Стржембош мог составить себе понятие о старом рыцарстве. Не было двух сходных лиц и ни одного такого, глядя на которое нельзя было бы догадаться, что это за человек.
Одеты они были в самые разнообразные костюмы, иной по-венгерски, другой по-татарски, по-итальянски, по собственной фантазии; одежда у того чрезмерно короткая, у другого непомерно длинная; шапки у всех разные; лица изуродованы, изрубленные, иные без глаз или с провалившейся от пули щекой. Настроения и манеры были так же разнообразны, как лица. Иной, как сел на лавку, подперши голову руками, так и сидел целые часы, не говоря ни слова; другие не умолкали ни на минуту, некоторые напевали.
Молодого человека тотчас стали расспрашивать, когда король двинется из Варшавы? Прямо ли пойдет на Люблин? Правда ли, что королева с придворными паннами едет с ним?
– Только бы скрипок не забыли, – заметил Стржембош, – прежде чем запляшем по-татарски, не худо протанцевать гавот.
– Но ведь это курам на смех, – вмешался один ветеран, – мало у нас и без того возов и прислуги, чтобы напустить в обоз бабья. Дойдет до боя с казаками, придется оставить целую дивизию для их охраны.
– Мне думается, – перебил Стржембош, – что королева только проводит мужа, а когда услышит о неприятеле, вернется в Варшаву. Говорят, ее мать была настоящая амазонка и отличалась воинственным духом; но дочь вряд ли сядет на коня. Что касается короля, то никогда еще он не был так увлечен рыцарским ремеслом, как ныне. Им живет, о нем думает; проснувшись, спрашивает о войске и занимается им по целым дням. Дай Бог только, чтобы рушенье собралось вовремя. Посланы уже вторые вицы [18]18
Королевские грамоты о сборе всеобщего ополчения (посполитого рушенья) рассылались привязанными к пруту, почему и носили название «вица» (т. е. прут).
[Закрыть], третьи, наверное, придется посылать отсюда.
Долго тянулись беседы у Ксенсского, но с наступлением темноты все начали расходиться, так как ночью трудно было попасть в гостиницу.
Стржембош остался у дяди.
– Ах! Отцы мои! – воскликнул он, когда все разошлись. – Я все-таки довольно долго живу на свете и разных людей насмотрелся, а таких, ей-богу, не видывал!
Ксенсский рассмеялся.
– Что же ты в них видишь особенного?
– Все, – ответил Стржембош, – и лица, и одежда, и речь, и обычай.
– Потому что они не мещане, – сказал Ксенсский, – выросшие в городских клетках, а настоящее старое рыцарство, выросшее и жившее в поле, – люди, привыкшие постоянно рисковать жизнью, ну и живущие на свой лад. Заметил ты на лавке огромного детину в грубой епанче, с исхудалым лицом, остроконечной головой, впалыми щеками и проницательными глазами, не молодого уже, у которого руки до того чешутся при бездельи, что он все время потирал ими о стол? Это у нас знаменитый человек. Теперь ему нечего делать, но когда мы были в Валахии, в занятой неприятелем земле, мы бы все пропали с голода без этого человека. Когда требовался корм для лошадей, хлеб для людей, в таких местах, где десятеро прошли и ничего не нашли, наш Венгоржевский неведомо каким способом добывал и хлеб, и корм. Отправится, бывало, едет, не торопясь, молча, высматривая и разыскивая, и никогда не вернется с пустыми руками. Те, которые видели, как он действовал, не могут найти слов в похвалу его проницательности. Как псы выслеживают зверя, так он выслеживал тайники и недоступные запасы. Да мало этого: приедет бывало в поселок, все припрятано, разыскивай тут, трать время, так нет, он так умел объясняться с людьми, что те ему сами показывали. Без квитанций ничего не брал. Сохрани Бог, чтобы взять не под расписку.
«Пусть эти бедняги утешаются хоть клочком бумаги, – говорил он. – Заплатят ли по нему, меня не касается, я не подскарбий, но не могу допустить, чтобы люди и кони умирали с голода».
На жалобы же Венгоржевский, сложив руки, отвечал: жаль мне вас, бедные люди, но война имеет свои права; молитесь об избавлении от мора, голода, войны и огня; а я тут ничего не могу поделать.
– В войске известное дело, – продолжал Ксенсский, – пошлют кого-нибудь за хлебом и кормом, а жители его подкупят, сунут ему горсть талеров и отсылают к соседям. С Венгоржевским этот способ не годился, денег он не брал и никому не оказывал снисхождения, кроме вдов и сирот. А заметил ты дюжего костлявого, с огромным носом, молчаливого человека, который скорее лежал, чем сидел за столом?
– Еще бы! – ответил Стржембош. – Я всех заметил; этот показался мне что-то чересчур уж тяжелым и неповоротливым.
Ксенсский засмеялся.
– Это знаменитый рубака, а зовут его Пржеслав Горынский. Сколько этот человек людей изрубил, того не сочтешь, и всегда одинаковым способом. Правда, у него и конь приучен. Становится он всегда в первом ряду с краю. На коне, так как у него длинные руки, а туловище короткое, он не кажется особенно сильным. Манера у него всегда одна. Выезжает вперед несмело, медленно; и если кто столкнется с ним, после одного-двух ударов поворачивает коня и пускается наутек. Неприятель, понятно, гонится за ним, отдаляясь от своих. Он позволит себя догнать, повернется: тут уж что ни взмахнет саблей, то голова летит с плеч. Затем, отерши клинок, не торопясь, возвращается к своим. В сомкнутых рядах ему тесно; он бьется, но не так охотно, а когда выберется в открытое поле, чувствует себя, как дома. Раз, вернувшись домой из похода на татар, он привез в тороках у седла мешок. Хозяйка его, поздоровавшись с мужем, стала рассматривать его узлы. Увидела мешок: «Это что?» Пан Пржеслав усмехнулся: «Это, – говорит, – ехали мы еловым лесом, и набрал я рыжиков, да боюсь, погнили». Развязала она мешок, заглянула в него, вскрикнула и едва на ногах устояла. Мешок был полон отрубленных татарских ушей. Хотели их выкинуть, но он велел сначала пересчитать. Уж не знаю, много ли их насчитали, но он клялся, что от каждой головы брал только по одному уху.
– Погоди, хлопец, – прибавил, смеясь, Ксенсский, – много еще насмотришься в войске. Это не королевские покои, где стоят, как восковые куклы, нарядные панычи, все одинаковые; тут каждый таков, каким его сам Бог сотворил.
На другой день они пошли с Ксенсским к начальникам в лагерь, к знакомым и приятелям Сташека. Стржембош, никогда еще не бывавший среди таких людей, был совсем ошеломлен. Тут было на что посмотреть, и было, чем возмущаться, потому что в лагере их нередко натыкались на ссоры, драки и побоища, которых нельзя было унять никакими силами.
Войсковые суды, установленные королем, с трудом поддерживали порядок, так как, кроме солдат, в лагере было множество обозной челяди, которая бесчинствовала, не стесняясь.
Жалобы подавались непрерывно, потому что в предместьях нападали на женщин и чинили безобразия, а затем прятались в толпе и разыскать виновного было очень трудно, так как свой своего не выдавал.
При всем том было очень весело. Из города явилось множество торговцев, которые разбивали шинки под навесами, продавали живность, разные предметы одежды, так что многие щеголяли в подержанных женских кофтах, таких называли почему-то «горничными Святого Марка».
В палатках некоторых панов ротмистров и полковников и предводителей отрядов по целым дням стояли накрытые столы. Стоянки копейщиков можно было узнать издалека по целому лесу копий, вбитых в землю, и по грудам их, громоздившимся на возах. Каждый отряд возил с собой запасные копья, потому что много их ломалось в первой же битве.
Издали лагерь выглядел очень пестрым, потому что в нем было всего много: и возов, и балаганов, наскоро сколоченных из досок, или таких нарядных, что они походили на часовни, и полотняных шатров. Много развевалось хоругвей.
Только здесь Стржембош убедился, что звание хорунжего не было пустым титулом, и в посполитом рушенье, где нужно было хранить честь своей земли, в хорунжие выбирали людей сильных, храбрых, с которыми нелегко было справиться.
Просто нести тяжелое древко со знаменем было довольно трудно, а в битве, где хоругвь шла впереди, неприятель бросался на нее с особенным ожесточением; и хорунжий, как это было под Зборовом, должен был защищать ее своим телом, если ему обрубали обе руки.
Стоило посмотреть на этих панов хорунжих. Очень редко случалось, чтобы кто-нибудь из них терял свою драгоценную ношу, и то лишь вместе с жизнью.
Стржембош не обошел и половины лагеря, а голова у него закружилась от пестроты и разнообразия оружия и людей.
Полки еще собирались, устраивались и располагались вокруг ставок своих вождей. Ксенсскому нелегко было найти своего полковника Надольского, которому он хотел представить племянника. Всякому другому это было бы трудно, но Сташека знали все, многих из своих поклонников он даже не знал в лицо, и ему охотно давали справки. Надольского трудно было найти, хотя как полковнику ему подобало бы жить открыто, на виду. Но он был из тех оригиналов, которые не шли, как овцы, за другими.
Надольский был, как говорили, скуп и мог показаться таким, но правильнее было бы назвать его суровым. Тогда как другие полковники отличались гостеприимством, чем приобретали себе популярность, он не держал стола, и самое большее, если угощал кого-нибудь рюмкой водки и закуской.
«Панам, которые ко мне приходят, не так уж важно отведать моей похлебки и зраз, а если я буду кормить и поить их по пятидесяти человек в день, то у меня окажется дыра в кармане. Лучше же я помогу нуждающемуся», – говаривал он.
Поэтому он не брал с собою ни большого шатра, ни возов, ни прислуги. Ничего показного подле себя не терпел.
Когда набродившись по лагерю, Ксенсский и Стржембош добрались наконец до простой войлочной палатки Надольского, они нашли его с полковым писарем, составлявшим списки.
Это был человек уже не молодой, желтый, сухой, с подстриженными усами и наголо выбритой головой, одетый так, что в нем трудно было признать начальника. В палатке его не замечалось богатства, но то, что в ней находилось, отличалось прочностью и исправностью: оружие блестело, седла были вычищены от пыли и грязи.
Сам Надольский в темной епанче на красном жупане, черных сапогах, походил скорее на сельского хозяина, чем на жолнера. Однако он был жолнер своего рода, которого подчиненные боялись и слушались. Никому из них он не давал потачки, но зато и не позволял никому обижать своих и заботился о них, как о родных детях.
В глазах товарищей по оружию ему вредило и то, что он был не охотник до крикливых союзов, до бурных сходок и конфедераций; когда другие приглашали его, он отвечал: «У каждого свой разум; делайте, ваша милость, что вам угодно, а меня оставьте в покое. Я не забываю о жалованье, но поднимать из-за него свару и распрю не хочу».
Оратором Надольский не был и краснобаев не выносил; когда кто-нибудь заводил при нем длинную рацею, он надевал шапку и уходил.
«Полилась вода!» – говорил он, махнув рукой.
В повседневном обиходе он казался холодным; и никто бы не узнал в нем того человека, каким он становился в поле, выйдя на неприятелей.
Тут он постепенно возбуждался и разгорался так, что выходил из побоища совершенно разбитым, изломанным, с новыми рубцами. Два раза был в татарском плену и освобождался за небольшой выкуп, потому что татары судили о людях по одежде, и принимали Надольского за бедного шляхтича, который не мог много заплатить.
За время своего пребывания в Буджаке и в Крыму, где все его занятия заключались в том, чтобы носить воду и толочь просо, он выучился говорить по-татарски, но писать по-арабски и по-турецки не умел. Пан Отвиновский хотел научить его, но он отказался, сказав: «Я уже стар и в толмачи не собираюсь».
Он был – очень набожен, но тогда, как другие выставляли свое благочестие напоказ, он почти скрывал его. Вообще не любил говорить о своих делах.
Вряд ли нужно говорить, что Надольский не пользовался такой популярностью, как щедрые благодетели, сыпавшие деньгами, но все относились к нему с уважением.
Когда Ксенсский представил ему своего племянника, Надольский пристально посмотрел на него.
Узнавши, что тот только что прибыл из дворца, он сделал гримасу.
– Поступишь пока ко мне только на испытание, – сказал он, – потому что у меня тут настоящие жолнеры, а ты приехал оттуда, где люди распускаются.
– Оттого-то, – сказал Ксенсский, – я и хотел поместить его сюда, чтобы он не обабился при дворе. Хлопец здоровый, и охота есть, когда привыкнет, будет жолнером.
– Дай Бог, – заметил Надольский и спросил Стржембоша: – Скоро ли приедет наш милостивый король?
– Я думаю, скоро, – отвечал Дызма, – так как ему самому не терпится, особливо с тех пор, как пришли вести от гетмана Конецпольского; но нелегко выбраться со двором, тем более что и ее милость королева будет сопровождать его.
– Слышал я об этом и верить не хотел, – перебил Надольский. – Ведь мы тут не комедию играть будем, на которую забавно было бы посмотреть. Женскому полу, хоть бы и пани королеве, здесь не место.
– С ней поедут и многие другие, – добавил Стржембош.
– Только их и недоставало, – проворчал Надольский. – Казаки этому порадуются: женщины ведь не могут обойтись без уборов и драгоценностей, а это для них самая желанная добыча.
Полковник плюнул, заглянул в список писаря, который с пером в руке ожидал диктовки, и сказал Ксенсскому:
– Возьми же новичка в свои руки, да не давай ему потачки, если хочешь сделать из него жолнера. – А на ухо ему прибавил: – Выглядит он молодцом.
На этом свидание и кончилось, так как Надольский обратился к списку, а это значило, что мешать ему больше не следует.
С трудом пробираясь между палатками и балаганами, конями и возами, они услышали громкие крики, шум, виваты, смех, далеко разносившиеся из большого шатра, окруженного несколькими поменьше. В этом же месте, окруженном возами, находились бараки, будки и две кухни, вырытые в земле, из которых поднимались облака пара. Ксенсский остановился, желая как-нибудь обойти общество, пировавшее под большим шатром. За столами, устроенными из дверей, оторванных от сараев и положенных на бочки, собралось много веселых товарищей.
– Если нас заметят, – сказал Ксенсский, – то отсюда скоро не выберешься. У Надольского повернуться негде, присесть не на чем, а у пана стражника польного, Мариана Яскульского, как видишь, с утра до ночи, в будни и в праздник, толпа народа. Съедят и выпьют у него столько, что на эти деньги можно бы было содержать большой отряд жолнеров. Но у Яскульского такой уж характер: готов рубашку отдать, лишь бы его не заподозрили в скупости и скаредности. Наверное, детям ничего, кроме долгов, не оставит. Человек хороший, храбрый солдат, дело свое знает, но – дырявый мешок. Что он будет делать, когда придется выступать, – не знаю, потому что, наверное, он уже задолжал всем виноторговцам и поставщикам разных припасов.
Ксенсский напрасно искал прохода, который позволил бы ему миновать Яскульского. Справа был выкопан ров для стока воды, через который невозможно было перебраться, слева возы так тесно стояли между палатками, что пришлось бы перелезать через них, а это было неудобно, так как поклажа громоздилась на них высоко.
Оставалось только попытаться проскользнуть мимо незамеченными, что для Ксенсского, всеми любимого и знаемого, было совершенно невозможно. Лишь только они приблизились к палаткам, старый ротмистр Клодзинский, стоявший с огромным кубком подле группы собеседников, крикнул:
– Сташек! стой! пароль! Не уйдешь! Взять его! Не знает пароля!
Толпа товарищей бросилась к нему из шатра, с криком: «Ксенсский! Ксенсский!» – и сам Яскульский выбежал крича: «Где? где? Давайте его сюда, давайте!»
Уйти не было возможности.
Перед ними стоял пан польный стражник и с ласковой усмешкой приветствовал Ксенсского как желанного гостя, хотя собралось уже с полсотни других.
Средних лет, но очень моложавый, свежий, румяный, красивый, с открытым, рыцарским выражением лица, пан польный стражник имел в себе что-то настолько подкупающее, что устоять против него было трудно. Хороший товарищ, услужливый, добрый, всегда готовый и выпить, и пошуметь, и уладить ссору, он был одним из любимцев войска, и знали его почти все.
По костюму, довольно короткому, по тогдашней моде, красивому и прекрасно сшитому, хотя уже потертому и в пятнах, приобретенных за столом, видно было, что Яскульский любит наряжаться и хочет выглядеть красивым. Известно было, что он льнул к женщинам, которые платили ему тем же. Закрученные кверху усы, завитые волосы, черные огненные глаза, пунцовые губы с приятной усмешкой, румяные щеки, свежий цвет лица чрезвычайно молодили его.
– Ксенсский, – крикнул он, – не нанесешь же ты мне такого бесчестия, что минуешь мой шатер, не отведав моего хлеба-соли!
– Милый стражник, – воскликнул Ксенсский, – некогда мне, вожусь со своим племянником, только что зачисленным в полк; надо его снарядить с ног до головы, а времени мало.
Он указал на Стржембоша.
– Только что зачисленным… так нужно спрыснуть зачисление! – возразил Яскульский. – Надо окрестить молодца!
– Дорогой стражник, – перебил Ксенсский, – он едет из Варшавы, прямо от двора, а там некрещеных нет.
Тем временем его, уже переставшего упираться, тащили в шатер, а Стржембош должен был следовать за ним. Стол, к которому их подвели, походил на взятый приступом город. Много на нем было полных блюд и жбанов, но еще больше опорожненных, и множество опрокинутых стаканов и кубков. На земле звенело под ногами битое стекло. Некоторые из собеседников еще сидели перед кубками, иные, чересчур угостившиеся, спали, положив голову на руки, большинство толпилось вокруг столов, толкалось, сходилось и расходилось и вело беседу.
Хмель, татары, король, посполитое рушенье, обещанные отряды панов были главными темами болтовни.
– На этот раз, – сказал какой-то толстый шляхтич, с огромными усами, на котором платье, казалось, готово было лопнуть, так тесно оно охватывало его огромную, сильную и хорошо сложенную фигуру, – на этот раз, можно думать, посполитое рушенье не обманет; известия получаются самые утешительные. Сами воеводы ведут полки, и князь Доминик в том же числе.
Он презрительно рассмеялся, пожимая плечами.
– Только вот загадка, долго ли шляхта продержится с нами в поле; ведь она затоскует по домам, а когда ей захочется отведать жениной стряпни, никакая сила ее не удержит!
– Дольше, чем на шесть недель, я не рассчитываю, – заметил другой.
– А если война так скоро не кончится, тогда что? – спросил усатый великан.
– Тогда она ляжет на наши плечи, и нам придется кончать ее! – крикнул кто-то.
– А я думаю, – сказал другой, – что если Бог не против нас, она и четырех недель не протянется. Такого войска, какое у нас будет, ни казаки, ни поляки еще не видали. Как навалимся на них всей силой, раздавим в лепешку.
Стоявший подле него недоверчиво засмеялся.
– Кстати сказать, – крикнул кто-то, – Хмель ведет переговоры с ханом и старается уговорить его нарушить договор! Сулит ему верную добычу: будет-де забирать мед горстями из подкуренного улья, не опасаясь пчел.
– Хан поддался на уговоры, – заметил другой. – Идет с огромной ордой и, по слухам, страшно опустошает землю.
– Мы отомстим, – вмешался подошедший Яскульский. – Знаю наверняка, что король перед выступлением советовался с астрологами; звезды предвещают великую победу…
– Я звездам не верю! Все это плутовство, – проворчал кто-то. Ксенсский и Стржембош, поблагодарив за угощение, должны были выпить еще по кубку с хозяином, и Дызму как приехавшего из Варшавы тотчас засыпали вопросами, что там делается; он сообщил, что готовятся выступать и идти, как можно скорее…
– Я слышал, – сказал Яскульский, – что в Люблин приедет к королю папский нунций. Для него уже нанята квартира. Маршалок Любомирский, который теперь в немилости у короля, тоже, вероятно, приедет, чтобы постараться смягчить его.
– Вряд ли это ему удастся, – заметил Стржембош, – король очень сердит на него.
– Правду сказать, и есть за что, однако маршалок рассчитывает, что ему удастся… Что такое пан Жидкевич, или Житкевич, в сравнении с Любомирским?
– Оно так! – рассмеялся Ксенсский. – Не знаю, как старо шляхетство пана инстигатора и происходит ли он от жида или от жита, но ведь известно всей Речи Посполитой, что если бы не соль, Любомирские значили бы немногим больше Житкевичей. Соль их вывезла.
– А теперь подвела, – рассмеялся Яскульский.
– Пересолили, – заключил Ксенсский.
Все засмеялись, хотя тут и не было ничего особенно остроумного; но зная Ксенсского и его шутливость, начинали смеяться обыкновенно в кредит, лишь только он открывал уста.
– Я за Любомирского не боюсь! – крикнул кто-то из шляхты, сидевший за столом. – За него королева, а стало быть, и Радзивиллы, и духовенство; а наш король, дай ему Боже благополучного правления, не злопамятен.
Беседа продолжалась и от двора перешла на войско. Стали перечислять, сколько дают различные паны.
– Двое братьев Пясецких, хотя и не очень богаты, ставят на свой счет полк, – сказал кто-то.
– Что удивительно, что Радзеевский дает рейтаров, которых снарядит насчет цейхгауза Казановских!
– Фредро – сто конных шляхтичей!
– Денгоф несколько сот.
– Князь Доминик несколько хоругвей, – перечисляли по порядку гости.
– Для князя Доминика этого мало, если Пясецкий дает полк, – перебил Ксенсский, – тем более что и качество войск разное; сотня пана Фредро больше стоит, чем тысяча пана Замойского.
– Замойский еще поставит! – вступился кто-то за князя Доминика.
Вообще все беспечно смотрели на будущее. Известия о том, что казаки опустошили несколько незащищенных городов, не приводили в уныние, потому что везде, где имелись не только стены, но и простые валы и частоколы, гарнизоны защищались успешно.
Переполох, воцарившийся после пилавецкого поражения, давно миновал, хотя виновникам до сих пор не могли простить позора.
В лагере можно было наслушаться и серьезных бесед, и крайне легкомысленных анекдотов, которые рассказывались ради смеха.
Тут же раздавались песенки, которые можно было исполнять только в мужской компании. Иные торговались о конях и менялись ими, что тотчас же вызывало всех из палатки: коней осматривали, ощупывали, проезжали; спорили, торговались.
Конь в это время, в походе, был для шляхтича дороже всего, доброму коню всадник часто бывал обязан спасением жизни, имея плохого, можно было поплатиться головой; каждый старался приобрести наилучшего, хотя бы за большие деньги.
Были и такие, которые умышленно барышничали конями, делая вид, что продают их по нужде и с неохотой. Впрочем, эти проделки были скоро замечены и прекращены.
Евреи и татары пригоняли целые табуны, так как кони всегда требовались в войске. Взявший коней из дома, нередко терял в дороге лучшего и старался заменить его.
Перед палатками было на что посмотреть; и челядь, и паны гарцевали на конях, гонялись, состязались, а так как свободного места было маловато, то требовалось большое искусство.
Нескоро удалось Ксенсскому, сделав знак Стржембошу, выбраться из-за стола и из палатки, и тронуться далее, старательно избегая таких же гостеприимных шатров, из которых доносились песни, музыка и смех.
– Всегда у нас весело начинается, – сказал Ксенсский, – хотя часто очень грустно кончается. Дай Бог, чтобы мы в таком же настроении вернулись на зимние квартиры! Не сомневаюсь в успехе, но всегда боюсь, видя такую чрезмерную самоуверенность.
Впервые видевший такую массу войска, Стржембош возвращался в гостиницу измученный и оглушенный. Он видел, что тут жизнь совсем особенная, к которой он не привык. Чувствовал, что ему придется выдержать серьезное испытание, как выразился Надольский.
– Имей в виду, – сказал ему Ксенсский, – что без драки здесь не обойдется. Хоть бы ты не хотел, тебя вызовут на поединок по пустейшему поводу, чтобы испытать, хорошо ли владеешь саблей.
– Этого я не боюсь, – усмехнулся Дызма, – сдается мне, что не ударю в грязь лицом…