Текст книги "Болеславцы"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
Лелива, Бжехва и Крук, качая головами, замолчали: не по нутру им было то, что говорил старик, а не знали, как ему ответить, так как воистину так было. Всем было памятно, как прогнали f Казимира, да наступило Маславское время; чего-чего не натерпелась вся страна да вера христианская.
Старец также помолчал в ожидании ответа, а потом опять повел медлительную речь.
– Ничего мне, старому грибу, от вас не надо и дел ваших не знаю: далеко ль мне до ста! Не оглянусь, как прилетит сова, рассядется на крыше да заукает: уходи в могилу! Уходи в могилу! А Якушовны мои не на юру, замок крепкий бурю выдержит! Мне разруха не страшна, а как другим! Вам бы, милостивцы, хоть на пальцах погадать бы, как-то лучше.
– И то правда, – согласился Лелива, – оборони нас Бог, чтобы быть без короля! Но и то, что есть, дольше быть не может. Пока он не трогал духовенства, а только нам головы снимал, что тут было делать! Терпели да молчали… А ему все мало: захотелось воевать с Богом и с его служителями. Епископы ему ровня: такие же помазанники, как он сам, а над ними Рим. Не устоит.
И другие подтвердили
– Не устоит.
Одолай ничего не ответил. После долгого молчанья подперся голову ладонью, он опять начал говорить, больше с самим собою:
– Наша кровь!.. Бунтарская!.. Вояка он! Нет войны за домом, подавай ему войну дома! Было б с кем подраться, сейчас бы все как рукой сняло! Вся беда, что нет войны! Заварите кашу, сцепитесь с кем-нибудь на рубеже! Не то поотнимает у вас баб, да у епископов собьет с голов скуфейки. Такая кровь! Такая кровь!.. И сейчас же бес в ребро… такой же лакомый до баб как старый Болько… Этот угоняет от мужей, тот отнимал у самого Господа Бога из монастырей… Такая кровь!..
– Что вы говорите! Защищаете его! – возмутился Бжехва. – Вы старик, да разве это вам пристало? Посмотрите, что творится: мало ему, что отнял у Мстислава женку, а еще его самого заточил в темнице за то, что смел показаться в замке… Ходят слухи, что его казнят…
– В таких делах, – прибавил Лелива, – не годится ястрежембцам быть приспешниками. Прикажите им уйти. Кто знает? Может быть, если они, другие, третьи откажутся служить, да разбегутся, он, того гляди, одумается…
– Либо так… либо же кликнет холопов да велит всем поснимать головы, – возразил старый Одолай, – оно, конечно, лучше быть без головы, нежели с головой да обесчещенной… А, ну!..
Тем временем принесли мед, о котором шла молва, что терпкий; и на самом деле он был крепко хмельной, густой и черный, как смола. А все-таки все пили и снова перебирали все сначала; старик же, вспомнив о внуках, которых услал в табун, велел мальцу позвать их в комнату.
Они уже поджидали у дверей и явились без промедления.
Тогда, в присутствии Леливы, Крука и Бжехвы, другим уж голосом, старик сказал им строго и внушительно:
– Пора и в путь; поезжайте с Богом… какой мой вам приказ, я уж сказал: либо сейчас прочь с королевского двора, либо не смейте больше носа показывать в Якушовицы… ни даже на мои похороны… А теперь в дорогу.
Доброгост и Земя припали к его ногам и целовали руку. Старик благословил их и снова повторил:
– Всем ястшембям передайте мою волю!
Выйдя из избицы, молодые болеславцы зашли еще проститься к Тыте, которая молча обняла обоих. Вся девичья и дворня, рабочие и челядь выбежали поглядеть на внуков старого пана: таких красавцев, молодых, принаряженных и в таких блестящих доспехах! Из челяди, жившей в угрюмом замке, как в темнице, многие охотно поехали бы с молодыми господами, у которых, судя по сопровождавшим их холопам, жилось свободно и в достатке. Всей толпой проводили их до выездных ворот и долго, с затаенною тоской, смотрели вслед, пока их было видно.
Болеславцы некоторое время ехали молча, поглядывая друг на друга и потряхивая головами. Только когда дорога повернула в лес, Доброгост промолвил:
– Что нам делать? Плохое дело с королем! Все против него. А если б ты да я послушались бы старого, то другие бы не поверили: Буривой, Збилют, Одолай, Андрек и все остальные. Охота им отъезжать от двора? И куда? В вотчине нам делать нечего, много нас, куда мы денемся?
– А я почем знаю? – молвил Земя. – Все, что старый говорил, надо им пересказать; вместе все обдумаем… как все, так и мы…
– Король добрый! – прибавил Земя.
– Добрый для нас, – вздохнул Доброгост, – а себе враг… Мало-ль их у него, чтобы лезть в новую вражду. Кто теперь возьмется помирить такого горячку-короля с епископом? Закипит домашняя война, ой, закипит! Беда ему, беда и нам… беда!
Загрустили болеславцы.
– Э! – снова заговорил старший. – Повеличались мы с ним в счастье, надо перенести и черный день! Как можно бросить его и изменить, когда все его покинут! Пес, и тот не оставляет раненого пана на поле битвы…
Земя одобрительно кивнул головой.
– Плохи наши дела, – сказал он тихо, – хуже, чем ты думаешь. У меня в замке есть знакомый старый ксендз, очень со мной ласков, страшное дело говорит.
– Что? Что такое? – Спросил, придвигаясь ближе, Доброгост.
– А то, что король, в сердцах, выгнал недавно епископа из замка. С ксендзом Станко плохие шутки! Грозится, говорят, что проклянет короля с амвона и не впустит на порог дома Божия. Старый ксендз рассказывал, так и заливался плачем… Обнимал меня и заклинал уйти со всеми нашими и бросить короля, чтобы не загубить с ним свои души… А когда проклянут, то всякий, кто будет с ним дружить, также будет проклят: в костел не впустят, и убить такого можно, кому вздумается… безнаказанно…
Доброгост весь затрясся.
– Быть этого не может! Он не осмелится посягнуть на короля!
– Епископ-то? – возразил Земя. – Он никому не в ответе, только пане в Риме, и нет на него управы.
– Не может быть! – воскликнул Доброгост.
– Когда короля отлучат от церкви, то возведут на трон другого, – продолжал Земя, – наверное епископ и земские люди уже имеют такого на примете.
– Нет, нет! – запальчиво перебил старший. – Не может быть!.. Король… и вдруг епископ возьмет верх… надо не знать короля!
– Но отлученного все должны оставить, – молвил Земя, – так говорил ксендз. Что же сделает король один?
Задумался Доброгост, а младший продолжал:
– Когда его проклянут, то на отверженной главе уже нельзя носить венец, и никто его не станет слушать. Посадят сына Свя-тавы, либо ее мужа… я слышал, будто на том постановили.
Доброгост насупил брови.
– Ты слышал? Хорошие же делаются дела! Ну, да и ваш пан не дремлет! Надо ему только подшепнуть.
Земя испугался и стал наскакивать на брата:
– Как хочешь, так и делай, но меня не впутывай! Я ничего ни на кого не покажу!
Доброгост пожал плечами.
– По правде говоря, – сказал он, – не наше это дело; я также раздумал совать свой нос; но сообща обдумать положение нам все же следует: теперь уж не до шуток. Надо спасать и короля, и собственную шкуру. С земскими людьми и с рыцарством король, пожалуй, и поладил бы, но с епископом… трудненько. Человек железный. Помнишь, как он ездил в Бжезницу освящать костел; и у самого порога дома того же Янко из Бжезницы, который выстроил костел, узнал, что Янко живет с женой невенчанный… так ведь не хотел даже переночевать под одной с ним крышей! В грязи, на улице, провел всю ночь, даже не в палатке; так что Яну пришлось на утро, земно кланяясь, просить прощенья и умолять перевенчать их и наложить епитимью… Тогда только епископ сменил гнев на милость и согласился освятить костел… Все они такие были, Щепановские, отец его Велислав и дед… твердые, как он. И король как каменный!.. Если сцепятся, то одному Богу ведомо, что будет. А попадись кто между ними, раздавят в прах!
Так рассуждали они всю дорогу, до самого ночлега, угрюмые и смутные: тяготел на них дедовский запрет и обвинения; а привычка к королю не легко мирилась с необходимостью отречься от него. Нельзя было не считаться с волею старого Одолая; с другой же стороны, если король обидится, трудно ожидать, чтобы он простил. Оба не знали, ни что начать, ни как помочь беде; одна надежда на старшего брата и на остальных: как те решат, так пусть и будет. Наутро, обуреваемые тяжкими сомнениями, они уж подъезжали к Кракову.
Когда вдали показались Висла и Вавель, Доброгост вздохнул, вспомнив прожитые здесь веселые и радостные дни и то недоброе, неведомое будущее, которое грозило городу и всей стране. Они въехали в замок грустные и, сдав коней холопам, сейчас же поспешили в жилые помещения дружины. Доброгост не любил ни с чем таиться, а потому хотел немедленно собрать своих и сообща обсудить вести, с которыми они вернулись из поездки.
Увидев возвратившихся, все братья и братаны и весь род, очень многочисленный на службе короля, так как одни служили чашниками, другие подкоморными, третьи казначеями; да и в дружине было их не мало, стали толпиться вокруг приезжих. Всем хотелось знать, не побывали ли они в родных краях, не принесли ли вестей из дома. Так всегда велось в роду Ястшембов, что те, которым случалось вырваться на свободу, непременно старались заглянуть в родимые гнезда: кто в Якушовицы, кто в Зборов, кто куда.
Их обступили тесным кольцом и стали весело выспрашивать; однако, сразу по лицу Доброгоста догадались, что он приехал с недоброй вестью. А Земя даже досадливо окликнул:
– Мы были в Якушовицах у старого Одолая; привезли от него наказ и поручение; пусть все наши соберутся.
На оклик все сбежались, чтобы услышать дедовское слово. Тем временем собравшиеся тщетно старались выведать у Земи и людей, в чем дело. Младший во всем положился на старшего, а Доброгост не хотел говорить, пока все свои не в сборе.
– А что такое приключилось старому? – подшучивали некоторые. – Не женился ли опять? Или все по-прежнему бродит с Хыжем да с Оком, бранится и поносит?
– То-то он осыпал вас подарками! – посмеивались другие. – Ведомо ведь, что если надо кому всыпать, так щедрей его нет человека…
На эти шутки молодежи Доброгост ответил очень резко:
– Прикусите языки: не позволю порочить главу рода! Смотрите, как состаретесь, будете ли ему под стать! Помалкивали бы лучше!
Молодежь смекнула, что некстати распустила языки и замолкла.
Когда изба было полным-полна, и почти все ястшембы были налицо, а самых младших, неведомо где запропастившихся, все; равно не стали б ждать, Доброгост обратился к Земе, которого поставил с собой рядом.
– Вот он свидетель: был со мной у деда и слышал все, как слово истинно, что я скажу. Старый Одолай срамил нас за то, что служим королю, и приказал, чтобы весь род наш отошел от службы и от двора, не то не хочет знать нас! А не послушаетесь, говорит, так и на похороны мои не смейте показаться!
В ответ наступило сначала долгое молчанье, а потом крик и шум. Первым подскочил к брагу Буривой.
– Что это значит? – крикнул он. – Что старому приспичило? Как это может быть?
– От старости у него помутнелось в мозгах, – вставил другой.
– С какой стати и почему нам отъезжать? – спрашивал третий.
– Догадаться-то не трудно, – молвил Доброгост, – вот, в чем дело: все отступаются от короля, очень уж он не по душе пришелся земским людям. Епископа прогнал и пригрозил ему… вот все и встали на дыбы. Хотят, чтобы и мы его оставили. Говорят на нас, будто мы ему потатчики.
– Мы не попы, не исповедники, чтобы короля отчитывать, – подхватил кто то из толпы, – мы королевская дружина, идем, куда велят, таков наш долг!
– Да как же нам его теперь оставить? – перебил новый голос. – Когда все шло, как по маслу, тогда с ним, а как беда стряслась, так врозь?!
– Вот именно! – с негодованием воскликнул Буривой. – Значит, когда он одевал нас в парчу, да сыпал золотом, да хорошо нам было, тогда умели, мол, служить; а чуть что не наладилось, так расползайся по своим берлогам! Какая же нам тогда цена? Старый в Якушовицах ослеп, сам ничего не видит, верит людской молве и требует, чтобы мы повиновались!
Все как будто замолчали, но глухой ропот шел в толпе. Одолай, стоявший в уголке, злорадно взглянул на Буривоя и вполголоса шепнул соседу:
– Эй, эй! Буривою-то куда как тяжелей расстаться с Христей, чем с королем.
Некоторые засмеялись, а Буривой издали показал говорившему кулак.
– Вот я-те посмеюсь, молокосос!
– Да не зубоскальте же, а говорите, как положено, – перебил Доброгост, – вот, я дословно передал вам дедовский наказ. Значит, не послушаемся?.. Вы ведь знаете, что он за человек… Какая нам цена, когда нас отлучат от рода, как сухостой от дерева? Только в печь и пригодимся.
– Мой сказ таков, – отозвался Богдашко Канева, сидевший поодаль на лавке, – мой сказ таков: поклялся в верности жене, не изменю; поклялся королю, слово мое крепко; воробью поклянусь на крыше, и ему сдержу… на том конец.
Одни ответили на слова Канева гулом одобрения, другие промолчали. Но по лицам было видно, что смутились все.
– Как кто хочет, каждый в себе волен, – молвил Буривой, – пусть идут от короля батрачить в Якушовицы. Я не пойду! Деда почитаю; но как вернусь к нему, так он сегодня не даст мне и снопа соломы, а на третий день погонит от стола. Король же был здесь для меня отцом родным; с ним и останусь. Было времечко хорошее, хорошо жилось; кто сливки снимать любит, пусть и кислого молочка напьется.
Доброгост молча покручивал молодую бороду.
– А я повторю, что мне наказано: старик велел всем отъезжать от панского двора.
– А ты что сделаешь? – спросил Андрей.
– Ну, а ты? – ответил Доброгост.
Все колебались, только Буривой смело стоял на своем.
– Будь, что будет, а я с ним!
– А если наши от нас отрекутся? – спросил тихо Збилют, взглянув на брата.
Никто не ответил. Тогда вновь заговорил Богдашко.
– Сами кланялись и просили, чтобы нас приняли в дружину; король милость оказал и принял. Теперь с другой стороны подуло, опять же прочь идти велят. Кто же в государстве правит? Не знаю, но по моему король, его и слушать надо.
Не желая говорить обо всем вслух, Доброгост отвел Буривого в угол и стал шептать ему все, что говорил ксендз, о том, как на короля наложат клятву, выберут другого, и т. д. Старший, хотя и насупился сердито, однако, по-видимому, не придавал словам брата особого значения, а только недоверчиво покачивал головой. Он дал ему высказаться до конца, но остался равнодушен.
– Либо мы други и дружина, – молвил он, – либо наемники. Когда пан тонет, наемник не спасает, а сам спасается. Друг идет в воду вслед за паном и не боится утонуть. Кем вы хотите быть? Наемниками? Я, нет. Мой совет, во всем покаяться, ничего не утаить и поступить, как прикажет. Чем большая собирается над ним гроза, тем постыднее бежать со страха. Совсем как в сечи! Чем мы лучше зайцев, если теперь сбежим.
– Ты у нас старший, – говорили иные Буривому, – ты и набольший; как скажешь, так и сделаем. Прикажи, исполним…
– Прикажи! – шумно требовали голоса. – Приказывай!
– Оставаться! Вот мой сказ, – молвил Буривой, – а то одни убежали из-под Киева, испугавшись дворни да холопов, а теперь другие удерут, струсив перед епископом? Срам покроет наши головы! Нет, нет, ни я, ни вы, никто этого не сделает! Пусть старый Одолай поворчит; хорошо ему приказывать издалека, а мы послушаться не можем. Не за чем было пристраивать нас к королевскому двору.
– А теперь, – прибавил Буривой, – пусть каждый идет к своему месту; не о чем нам здесь сговариваться и нечего вздыхать. Найдется время посоветоваться, если будет о чем. В шею нас не гонят; а даже батрак и тот не отходит от хозяина, не предупредив.
На этом все и закончилось. Собравшиеся разбрелись по кучкам, разговаривая о другом, а больше всего о Якушовицах и прадеде. Хотя внуки над ним посмеивались, а все же их тянуло к родному гнезду.
Таинственные нити связывали их с этим уголком, как связывают всякое живое существо с землей, родившей его и взрастившей его в молодые годы. Бывавшие там чаще расспрашивали о старце, о Тыте, даже о Хыже и об Оке. Допытывались, какова теперь избица, и старые валы, и клети, и все закуточки родного пепелища. Позабывшие Якушовицы с любопытством и внимательно прислушивались, что там делается, и как столетний слепой дед управляется на своих развалинах… Ни один из болеславцев не сумел бы, конечно, там ужиться, по заглянуть хотелось каждому.
VI
Хотя все вокруг косились на него и пылали злобой, король, по-видимому, совсем не замечал признаков недовольства и не обращал на них внимания. Он ни в чем не изменил свой образ жизни, не отказался от обычного времяпрепровождения, и на самом деле, на показ ли, был весел и высокомерно беззаботен.
Даже после разговора с епископом, рассердившим его до потери самообладания, король скоро разгладил на челе сумрачную складку, а придворным приказал затеять шумные забавы, чтобы в замке и за его валами слышалось веселье, и все бы знали, как привольно жилось с королем. Чашникам и коморникам было отдано распоряжение доставлять придворным, челяди, дружине и гостям все, что им пожелается.
Порой, оставаясь наедине с собой, король кусал губы и хмурился. Но он почти никогда не бывал один, требуя, чтобы многочисленная дворня и молодежь не отходили от него. Он приказывал им то бороться, то объезжать коней, то стрелять из луков и раздавал награды. Посторонних гостей бывало теперь мало у болеславских столов; разве кто-либо из дальних земских, до которых еще не дошли слухи о королевских злоключениях.
Вместо обычных гостей собирались ратные люди, да перебежчики из Руси и из Угорской земли, особенно такие, которые, прослышав о королевской щедрости, больше льнули к его казне, чем к нему самому.
Чаще же наезжал всякий перехожий люд, приносивший в дар разные диковинки: лошадей небывалой масти, зверей, оружие искусной выделки; за все Болеслав одаривал вдесятеро, хотя совсем оно ему не было нужно. Для этих пришлых людей с утра уже ставились столы, а к вечеру другие, и пиршество затягивалось до глубокой ночи, так как Болеслав больше всего любил пировать ночью и бывал тогда в особенности весел.
В тот самый день, когда вернулись Доброгост и Земя, Буривой под вечер зашел в королевские покои. Он застал короля с собаками в прекрасном настроении, как будто ничто не тяготило его душу. Так как Буривой явился не в обычный час. то король уставился на него и, что-то вычитав в его глазах, спросил:
– Что так занадобилось? Говори: должно быть, с просьбой?
– Всемилостивый государь, – ответил Буривой, земно поклонившись королю, – всего у нас, вашими щедротами, довольно: мне ничего не надо.
– Что же тебя сюда привело?
– Не будет ли какого приказания? – спросил Буривой.
– Никакого, – ответил король. – Братья твои вернулись?
– Вернулись, многомилостивый государь.
– С чем приехали?
Буривой заколебался.
– Куда ездили? Не без того, что завернули по пути в какую-нибудь усадьбу? Что там говорят?
– Чего слушать людские толки, – ответил болеславец, – заезжали к деду… старый ворчун, человек бедовый.
Король окинул его быстрым взглядом.
– Выкладывай, – приказал кратко, – не держи камень за пазухой.
– Все то же говорят и там, что в Кракове, всемилостивый пане. Люди ворчат да охают, никогда не довольны тем, что есть. Земские жалуются, что не могут угодить вам; а то, что им епископ здесь нашептывает, они там громко повторяют.
– Все то знаю, – отозвался король, – больше, может быть, чем вы. Верно пустили слух промеж людишек об епископском проклятии и угрозах и о том, что хотят выжить меня и поставить чеха!
Король скрестил руки на груди и равнодушно улыбнулся.
– Правда? – спросил он стоявшего молча Буривоя.
– Правда, – подтвердил тот, – и очень нас берет опаска из-за епископа и церковного проклятия…
– А я вам говорю, – молвил король, – что не боюсь ни церкви, ни вашего епископа.
И засмеялся презрительным смехом.
– Пусть объявят мне войну открыто, тогда увидят, могут ли, что сделать! А так… шепчутся по закоулкам, грозятся, договариваются, а выступить не смеют, потому что знают, что я не посмотрю ни на кого, когда разгневаюсь на супротивника!
– Войну они объявят в скорости, – шепотом ответил Буривой, – епископ так с проклятием и носится… О, государь всемилостивый, – прибавил он, припав к стопам короля, – только бы с епископом, хоть как-нибудь, да примириться, а остальных нам нечего бояться!
Король с неудовольствием оттолкнул дружинника.
– Много ты понимаешь, молокосос! – воскликнул он. – Посмотри, разве я боюсь? Епископ такой же подданный, как все остальные люди. Отец его, Велислав, такой же был здешний, земский человек, как все вы; он нам земляк, не итальянец, не француз. Да и епископы из итальянцев, если сидят на моей земле, обязаны мне повиноваться. Знаю, хочется им выбиться из-под моей руки и взять надо мною верх!! Ан нет! Я-то не поддамся!
– К епископу примкнуло много наших земских, – несмело молвил Буривой.
Король расхохотался и пожал плечами.
– Со мною больше держат, чем наберется крикунов против меня… Довольно у меня ратных людей и вас, чтобы урезать у них прыти.
– Много рыцарства перебежало к ним, – заметил Буривой.
– Найдутся другие на их место! – гордо заявил король.
Буривой умолк, а Болеслав, глаза которого во время разговора вспыхнули огнем, пристально присмотрелся к своему дружиннику и, смеясь, потрепал его по плечу.
– Ступай и успокойся; твоего короля не так-то легко скрутить. Пусть комары пищат: прогоним, когда нужно.
Болеслав отвернулся, свистнул псов и стал играть с ними, притворившись, что забыл о разговоре.
Но день выдался такой, что королю не дали отдохнуть. Едва вышел Буривой, как с поклоном вошел русин, и царствующая королева бьют челом и просят, как великой милости, пожаловать к ним в терем.
Король угрюмо выслушал старого слугу и, даже не ответив, молча отмахнулся от него рукой. Отвернувшись, он опять стал играть с собаками и не скоро вспомнил о желании матери и супруги. Тогда, с явным отвращением, останавливаясь и волоча ноги, он медленно направился к теремам, в которых жили обе королевы.
Во втором отдельном дворике тихо и уединенно жила рядом с королевой старая Доброгнева. Разница между половиной короля и обеих королев была резкая и замечалась с первого же взгляда: здесь все окружающие, вся почти прислуга были исключительно русины и русинки. Обе женщины, из которых только одна была вдовой, вели совершенно вдовий образ жизни. Доброгнева, на долю которой выпадало мало случаев порадоваться сыну, так как он редко показывался на женской половине, утешалась главным образом в обществе внука и невестки, с которой вспоминала свою Русь.
Королева, жена Болеслава, была уже не очень молода, не так хороша собой. Очень высокая, светловолосая, с постоянно точно заплаканными глазами и опечаленным лицом, она являлась воплощением тоски. Всегда одинаково одетая, молчаливая, в шелковом шугае, в белом повойнике с такой же оторочкой, она казалась не от мира сего и витала духом в облаках.
Единственным утешением, единственной целью жизни был для нее сын, которого она ни на минуту от себя не отпускала; либо старая Доброгнева, либо мать, были всегда при нем, окружая мальчика неустанными заботами. Ребенок рос изнеженный, вдали от мужского глаза, и ему почти не дозволялось, хотя бы издали, взглянуть на отцовские забавы, на двор и на его времяпрепровождение. Когда Болеслав временами вспоминал о Мешке, сейчас же, в защиту слабого питомца, восставала бабка Доброгнева, а королева Велислава бросалась к ногам властелина, умоляя оставить сына на бабьем попечении еще годочек, или полгодочка, или хоть малое времечко, так как дитятко и слабое, и боязливое, и робкое.
Действительно, мальчик проявлял по отношению к отцу особенную, тревожную чувствительность; красивый собой, бледный, печальный, проникнутый тоскливым настроением матери и бабки, он носил на лице печать преждевременного умственного развития – залог бренности и близкой смерти взлелеянного горячей материнской лаской тепличного цветка.
Здесь, в теремах обеих королев, раздавались только тихие церковные напевы и божественные песни; повторялись старые сказания о далеких краях; а жизнь текла однообразная, спокойная. Насколько в покоях короля бывало шумно и тревожно, настолько здесь все было проникнуто молчанием и тишиной.
Чернее ночи, мрачный, метая исполненные отвращения и ненависти взгляды, вошел король на половину жены. Как только та издалека увидела его во дворе терема, так сейчас, взяв сына за руку, вышла из светлицы и смиренно стала в сенях, чтобы приветствовать своего господина. Болеслав вошел молча и, увидев жену, земно поклонившуюся ему, и ребенка, бросившегося после поклона к руке отца, скользнул по ним рассеянным взглядом и прошел в комнату. У порога, также кланяясь, ждала его старуха мать, к которой он приблизился с выражением глубокого почтения. Доброгнева окинула сына тревожным взглядом, думая прочесть на его лице следы забот и услышать участливое слово, но король ограничился едва несколькими невнятными приветствиями. У старухи хватало смелости только на немые взгляды. Тогдашнее положение женщины в семье предписывало ей, даже в обращении с детьми, известную приниженную сдержанность.
Комната, в которую вошел король в сопровождении жены и сына, вся пропахла различными цветами и зельями, рассыпанными по полу. Обстановка была богатая; в углу висел греческой работы золоченый образ, а перед ним теплилась лампада.
Жилье носило отпечаток жизни и привычек его обитательницы. Все было в образцовом порядке, стояло на определенном месте. Ничто не нарушало строя, обусловленного жизнью, протекавшею в почти монастырской обстановке. Даже моточки шелка, лежавшие рядами на пяльцах, не смели откатиться в сторону. Посуда, домашняя утварь, завесы, все имело смиренный, покорный мертвый вид. Ничего не было раскидано, забыто, брошено, на чем бы мог остановиться глаз; везде царила полная, самодавлеющая размеренность и согласованность. Само лицо и осанка королевы как бы слились с настроением невозмутимой тишины, которой был обвеян ее тоскливый, бледный лик. В этих комнатах можно было только молиться, работать и печалиться: веселый смех звучал бы в них кощунственно, как в церкви.
Когда они вошли, королева мать обняла Мешка, поцеловала и, шепнув ему что-то на ухо, вывела за полог в боковушу. Мальчик был послушным; он дал себя упрятать и исчез, хотя на ходу озирался на отца робкими, любопытными глазами.
Бабка осталась в стороне, точно на страже, не спуская взора с Болеслава. На лице ее была тревога, а руки, невольно, молитвенно сплетались.
Как только Мешко вышел, королева Велислава, бросив тревожный взгляд на мужа, упала к его ногам. Болеслав в досаде отступил на шаг. Королева простирала к нему белые исхудавшие руки, старалась припасть к его стопам и, подняв голову, тихо говорила:
– Многомилостивый государь, король мой, хотя я слабая женщина, снизойди ко мне и выслушай: ты могущественный повелитель, я же бедная твоя раба…
Старая Доброгнева слушала, не отрывая глаз от сына.
– Что нужно? – резко перебил король. – Говорите…
– Многомилостивый государь, у меня большая просьба, – продолжала Велислава, медленно поднявшись с пола и скрестив на груди руки, смиренно и покорно встала перед королем, – о, повелитель, смута проникла даже в тихий терем! Мы боимся за тебя. Епископы и священнослужители пылают гневом, рыцарство замышляет измену, кругом слышатся угрозы… сердца наши преисполнены страхом. Плачет мать твоя, и я лью слезы: страшимся за твою судьбу и за будущее нашего дитяти!.. О, король, примирися с церковью!
Подошла тогда и старуха Доброгнева, слегка погладила сына по плечу и надорванным слезливым голосом добавила:
– Болько, сыночек мой и повелитель… бойся Бога, уважай его служителей, не губи душу и тело!
Король досадливо повел плечами и засмеялся. Но смех был дикий и ужасный.
– Чего наслушались по теремам бабских россказней? – сказал он. – Разве вы не знаете, что я по-прежнему силен? И раньше ни один враг мне не был страшен, и теперь не боюсь я никого. Спите спокойно, молитесь, да пойте Богу, няньчайте сыночка, забавляйтесь с ним и предоставьте мне заботы о нашей судьбе. А попов да земских людишек я научу, когда потребуется, уму-разуму…
Старая Доброгнева в ужасе, всплеснув руками, стиснула их, ломая пальцы, и устремила взор в икону Богородицы, как бы ища у нее защиты. Но не осмелилась возражать сыну. Велислава была храбрей: она знала, что переживает за судьбу своего детища.
– Всемилостивейший король, воевать с епископом, все равно, что с Богом! Сжалься над собою и над нами! Там, где нужно войско да отвага, никто с тобою не поспорит… но они…
Доброгнева опять положила руку на плечо сына и прошептала по-русски только слово:
– Смилуйся, смилуйся!
Но король остался непреклонен. Губы его вздрагивали от притворного смеха, а между бровями залегла складка.
– Ой, матушка-голубушка, – обратился он сначала к матери, с напускной веселостью, – откуда у тебя– такие страхи? Прикажи-ка девкам, пусть споют тебе былины, чтобы набраться храбрости!
Потом король отчитал Велиславу:
– Нечего отравлять себе жизнь глупыми побасенками; лучше сына воспитывайте по-хорошему, чтобы вырос вояка, а не баба. Вышивайте-ка золотом на пяльцах, а обо мне не беспокойтесь! Помните, что по сей день еще никто меня не одолел, а я многих, и все меня боятся… А кто сегодня не боится, тому нагоню страха завтра…
Королева умоляюще взглянула на мужа, но его суровый взор заставил ее умолкнуть. Доброгнева также стояла в глубокой думе, опустив голову на грудь, как бы отчаявшись за будущее. Король молча ходил взад и вперед по комнате, а обе женщины следили за ним глазами, не смея произнести слова. С опущенною головой, надвинув на глаза повязку, так чтобы она скрывала взоры, а может быть, и слезы, Велислава смиренно стояла перед своим повелителем, как первая его раба. Старая Доброгнева глядела на него смелей, но и для нее он был не столько сын, сколько король.
Болеслав подошел к ней и спросил, не нужно ли чего, повинуются ли ей холопы, достаточно ли прислуги, была ли весточка от своих? Она с нежностью протянула к нему руки, стала благодарить и благословлять, но голос старушки дрожал и обрывался от слез. В это мгновение из-за приподнятого края полога выглянул Мешко; бабушка кивнула ему, и мальчик, вбежав в комнату, прильнул к старушке на глазах отца. Болеслав взглянул на сына, дал поцеловать руку, за которую ребенок ухватился, и направился к выходу. У дверей, низко кланяясь, простилась с ним королева и долго провожала грустными глазами.
Торопливым шагом вышел Болеслав из женских теремов, в которых ему тяжело дышалось. Но в этот день ему не суждено было успокоиться ни на один миг. Во втором дворе, пройдя через калитку, которую настежь отворил ему придворный отрок, король увидел вереницу вновь прибывших гостей, не особенно ему приятных, о чем ясно говорило выражение королевского лица.