355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Болеславцы » Текст книги (страница 11)
Болеславцы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:17

Текст книги "Болеславцы"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Когда мальчик ушел в свою каморку, королева расплакалась, закрыв глаза руками.

– Отче! – восклицала она. – Утешь меня, спаси, говори же, посоветуй!.. Что случилось с королем? Каким проклятием, как громом, поразил его епископ?

Отгон долго молчал, опустив глаза в землю.

– Всемилостивая госпожа, – сказал он, наконец, с запинкою, колеблясь и несмело, – проклятие, церковное проклятие – страшное оружие! Ни одна земная сила не может с ним бороться.

– Но он властелин! Король! – вскричала королева.

– Церковь изрекает проклятия на властелинов, королей и кесарей, и власть их рушится, – сказал монах.

– Значит, нет спасения? – в отчаянии, заливаясь слезами и ломая руки, кричала женщина.

– Спасение, единственное, во смирение, раскаянии и исправлении! – отвечал монах. – И во всенародном покаянии.

Королева повторила слова монаха, всплеснув рукам.

– Но он, король мой, Болеслав, никогда не согласится! Монах в ответ тяжело вздохнул.

Велислава, плача, облокотилась на стол и молчала, потому что слезы не давали ей говорить.

– Все оставляют нас! – сказала она, наконец. – Неужели и вы захотите уйти, бросить Мешка, свое духовное чадо?

Отец Отгон дрожащею рукой отер чело, на котором выступил холодный пот.

– О, всемилостивейшая госпожа, – сказал он. – Я простой священник, бедный монах, обязан послушанием своему духовному начальству. Куда велят, туда пойду… не моя вина.

Королева опять разрыдалась громче.

– Да быть не может, – заговорила она снова, – чтобы епископ так обозлился, был так жестокосердечен к нам, к королю… чтобы потребовать от своего повелителя такого унижения?! А если б я пошла к нему, я, королева, с сыном и королевскою родительницею, и попыталась смягчить его сердце? Монах только покачал головой.

– Не помогло бы, – сказал он, – не от вас, ни в чем не провинившихся, а от короля требует епископ раскаяния, смирения и исправления. Всемилостивейшая госпожа, падите лучше к стопам короля, своего властелина, пусть умилосердится над самим собою, над вами, над ребенком и над всей страной.

Королева долго стояла с поникшей головой, опустив стиснутые руки

– Я… Я?! – сказала она смиренно. – Что могу сделать я, рабыня и слуга, хоть и супруга? Повелитель мой никогда меня не слушал, а теперь оттолкнул бы от себя ногой! Не женское это дело… Отче, отче! Дайте другой совет, во спасение души моей и единственного чада!

Монах, разжалобленный голосом королевы, жалевший и ее, и ее невинного ребенка, стал раскидывать умом и не скоро, с опаскою, сказал:

– Я монах, смиренный служка церкви Божией; умею молиться и повиноваться, но быть советником, по неопытности, не могу. Как мне знать, что надо делать? Единственно: забрать ребенка и уходить к своим, на Русь; оставить короля, чтобы не загубить своей души и души невинного дитяти.

Королева, на слова монаха, вскричала в ужасе не своим голосом:

– Я?!. Бросить его теперь в несчастье? Я?.. О, нет!.. Отче, Бог на небесах милосерднее епископа; Бог не может вменить в грех супруге и рабыне, что она осталась верной данной клятве… Я… бросить!.. А невинное дитя разве может согрешить тем, что останется с отцом? Я также не могу расстаться с ним. Нет, никогда! – повторяла королева. – Да свершится воля Божия!

Отец Отгон стоял, ломая руки, и слезы струились по его лицу.

– Жаль ребенка, – молвил он, – неисповедимы пути Божий! Сказано в Писании, что за грехи отцов Бог карает нисходящее потомство. Дитя… – начал он шепотом, но, увидев отчаяние королевы, остановился и умолк, поникнув головой, также утирая пот и слезы.

Велислава рыдала. С плачем упала на скамью, а Мешко, услышав ее горькие рыдания, без зова вбежал к матери, повис у нее на шее, и разжалобленный, растроганный до слез, стал также плакать, покрывая поцелуями ее лицо.

Так плакали все трое, так как не хватало слов. Отгон хотел проститься с королевой, но не смел сказать, что в последний раз переступил ее порог. Он стоял, расчувствовавшись, у дверей, забыв о приказании немедленно удалиться от двора.

Прошла минута горестного созерцания. Королева, встрепенувшись, порывисто вытерла слезы, снова отослала сына и еще раз подошла к старцу. О себе она уже не думала, а только о муже, которого любила, несмотря на одиночество, прощая ему все.

– Отче, – сказала она тихо, – открой мне все, без утайки, правду истинную. Падает ли проклятие на тех, которые имеют общение с проклятым, живут с ним, не оставляют его, не отрекаются? Неужели Бог так жесток, а церковь так безжалостна?

Монах задумался.

– Всемилостивая повелительница, – молвил он, – я бедный инок, сам невольник того царства, в котором державят папа и настоятели орденского братства. Я далек от тех верхов, с которых видно все, как на ладони. Кругозор мой ограничен; я гляжу себе под ноги, повинуюсь приказаниям, вижу мало. Не знаю ничего, кроме того, что велено: оставить… и я должен…

– А жена, а дитятко! – вскричала королева.

– Всем одно веление, – продолжал отец Оттон, – отступиться от него, чтобы сломить его гордыню и обратить в смирение.

– Его ничем не сломишь, – отозвалась королева, – он железный!

– О, госпожа! – прошептал монах. – Ржа тлит железо, которого нельзя сломить.

Королева умолкла. Слезы струились по ее белому лицу, она не смела больше спрашивать.

– Значит, и вы отступитесь от нас? – прошептала она после долгого молчания.

– Таково веление свыше, – ответил монах и замолчал.

Велислава беззвучно плакала с закрытыми глазами. Монах продолжал стоять, глубоко опечаленный, с наболевшею душой, не решаясь ни уйти, ни утешать.

Из-за полога соседней комнаты тревожно, с беспокойством, выглядывал Мешек. Рыданья матери влекли его к себе, но словами она гнала его прочь, чтобы он не слышал разговора. Не утерпев, он снова выбежал из комнаты, обнял мать и заплакал вместе с нею. Холеный ребенок не мог понять, что творится с матерью, со всеми, с ним самим. В душе он считал, быть может, виновником монаха: его приход вызвал эти слезы; а потому тоскливо и с упреком взглядывал на отца Отгона.

Сердце старца дрогнуло. Он протянул ребенку трясущиеся руки и, подозвав, прижал его к груди. Потом стал суетливо искать что-то под рясой.

Там был спрятан у него нательный крест, освященный когда-то в Монте-Кассино прикосновением к святым мощам; крестик этот был его благословением, единственным и величайшим достоянием отца Отгона. Он с радостью отказался от него, чтобы спасти невинное дитя от мщения небес.

Дрожащими руками снял он потертый от ношения и поцелуев крестик, с короткою молитвою одел его на шею Мешка и спрятал под одежду. Потом осенил голову ребенка знамением креста и, в последний раз сжав его в объятиях, торопливо вышел из покоев плачущей королевы.

Во дворе и по пути он встретил многих, нетерпеливо осаждавших его с вопросами. Но взволнованный старик, не отвечая, торопливо уклонился и прошел в свою келейку, откуда вышел через час с посохом в руке и небольшим узелком под мышкой.

По дороге подбежала заплаканная Христя и в отчаянии упала перед ним на колени; ухватилась за рясу отца Отгона, хотела удержать его, расспросить, уговорить; но он, узнав припавшую к его ногам красавицу, дернул рясу, вырвался и в ужасе, почти бегом пустился к воротам, за которыми исчез.

Со вчерашнего вечера Христя никого не видела, за исключением Буривого, зашедшего по доброй воле на одно мгновение, и Збилюта, за которым она сама послала. Даже король, казалось, позабыл о ней.

Одинокая, покинутая, она была предоставлена в жертву собственным мрачным мыслям и тревожным думам. Впервые, по-своему, рассказал ей Буривой все, что случилось, и чего она совсем не могла понять. В ее девичьих мозгах никак не умещалось, чтобы какой-то слабый ксендз мог грозить могущественному королю, за спиной которого стояло войско и народ.

Потом приходили Збилют и другие, вносили в ее жизнь гнев и беспокойство. Вначале Христя только возмущалась дерзостью ксендза; но зрелище всеобщего смятения, наконец, всполошило и ее.

Она не могла себе ни представить, ни понять ту таинственную силу, которая всех повергла в ужас; а потому чем дальше, тем больше овладевал ей суеверный страх.

Христя непременно хотела видеть короля, в надежде силою заставить его во что бы то ни стало выйти из создавшегося положения. Она поджидала его к вечеру, ждала всю ночь, не смыкая глаз; видела, как он бродил по темному двору, как остановился у дверей костела… и не зашел.

Итак, она для него ничто… и не только для него, но вообще для всех!.. Придворные, прислуга, все отступились от нее, все бросили… То гнев, то ужас овладевали ее мятущейся душой.

В ожидании рассвета она села под окно.

– Придет утром! – утешала она себя; но прождала напрасно. Она видела, как король поехал на охоту, как, миновав окно, даже не взглянул, не обернулся, не кивнул ее заплаканным очам!

Христя бросилась на постель, решившись выплакать прекрасные глаза. Даже ее изменницы-служанки и те поразбежались: их не было, никто не слушался, не приходил, никого нельзя было дозваться! Оставили ее одну.

Так провела она весь день, переходя от слез к припадкам гнева. В кувшине не было воды… забыли принести обед… Сама пошла к колодцу… Никто, из видевших ее, не обернулся, не пожалел, не вызвался помочь. День длился целый век; она и плакала, и думала, и засыпала, нарекала на себя, на короля, на свою долю.

Очень беспокоил ее отъезд короля. Что случилось с ним, с дружиной? Вернется ли или, быть может, оставит навсегда?

Наступил вечер. Становилось все темней, а короля все не было. Она прислушивалась у окна, не слышен ли топот лошадей, или гул знакомых голосов… Наконец, у подножия холма послышался какой-то шум.

– Он, он, король!

Она выбежала в сени и раздетая, в одной сорочке, с распущенными волосами, вглядывалась в темноту. Сердце билось, в висках стучало молотом…

– Он, он! – Христя узнала его, не видя; протянула руки, вскрикнула от боли…

Кони стали… Она услышала лязг его меча, скрип его шагов, позвякиванье золотой шпоры… его походка… это он!.. и Христя, в обмороке, повисла у него на шее.

Болеслав на руках внес ее в светлицу и опустил на ложе. Потом громовым голосом, рассвирепев, стал звать служанок… Не оказалось ни единой!

Тогда король, махнув дружинникам, приказал за косы приволочь Христиных девок. Он весь пылал, разгоряченный охотою и предвкушением борьбы. Наедине с самим собой, он набрался за день мужества, воспрянул духом, разъярился… и опять почувствовал себя всесильным.

Его дружина и телохранители, его воины были, по-прежнему, послушны. С ними, с этой горсточкой отважных, как он сам, людей, Болеслав готов был броситься на тысячи: он снова чувствовал себя бесстрашным.

Когда Христя, придя в себя, открыла веки, она увидела склонившееся над собой лицо короля. В комнате было светло; перепуганные, заплаканные, избитые и окровавленные девки усердно хлопотали вокруг своей властительницы. Она дышала с облегчением, как бы рожденная для новой жизни, после дня и ночи страшных мук.

Потемневшими глазами смотрел на нее король и думал.

– О, повелитель мой! Король мой ненаглядный… ведь ты не бросишь своей Христи, своей рабы, – говорила она вкрадчивым и слабым голосом, протягивая руки, – все меня вчера покинули. Даже не было воды… Христя босиком сама бегала к колодцу.

Король вскипел.

– Засеку насмерть! Собаками велю стравить их со двора! – вскричал он. – Бессовестные суки, которым нельзя верить!.. Успокойся, Христя, прогоню этих чертовок, найдем других…

Приподнялась тогда на своем ложе Христя, бледная, а на лице ее, все пережитое за сутки, оставило глубокие следы. Прильнула к королю и плакала.

– О! – сказала она шепотом. – Как ужасно остаться одинокой! Без души кругом, ежечасно замирать от страха и все-таки не умереть! О, король мой! Не покидай свою Христю никогда!

В этот вечер король опять был полон отваги и высокомерного задора. Он злобно засмеялся.

– Подлый народ, подлый народ! – восклицал он. – Все пораспустились: я слишком добр. Завтра же покажу им свою руку! Все придет в порядок… но прольется много крови! – прибавил он вполголоса.

Король вспомнил, что епископ обличал и проклинал его, главным образом, за Христю. А потому непременно хотел показать перед людьми, что не испугался и не собирается изменить свой образ жизни. Даже если б он не любил ее со всею пылкостью необузданной души, то и в таком случае поставил бы на своем и притворился бы влюбленным… Он был глубоко возмущен, что Хри-стя в течение целых суток испытывала муки одиночества. Надо было вознаградить ее за пролитые слезы, а потому король крикнул Буривого велеть челяди нести ужин в Христин терем: пусть все видят, что король не испугался и не уступил.

Он послал за гуслярами, за медом и вином и приказал явиться дворцовой службе, чашникам и подкоморным.

По знаку короля все бросились исполнять его веления, по-прежнему.

Тем временем Христя побежала в клеть, заплести распущенные волосы, одеть платье из золотистой парчи, чтобы предстать во всей красе перед своим властителем. А Болеслав вышел в сени к дружине и к болеславцам, поручив устроить пир горой и шумные забавы: пусть из замка будут слышны песни, и бряцанье струн, и радостные клики.

Он велел вынести во двор столы, и лить мед и пиво морем разливанным; и приказал тащить к столам людей без счета: пить, петь, плясать всю ночь, до бела-дня.

– Пусть епископ слышит и видит, что мы не повесили носы, не посыпали пеплом головы, что смеемся над его громами. Пусть-ка подрожит от страха поп!

Тотчас во все концы разбежалась дворня и стала с великим шумом будить, гнать и тащить народ. С приездом короля внешность замка изменилась, как по волшебству, и самые трусливые ободрились. Попрятавшиеся повылезли из закутков: веселость короля прибавила им храбрости. Со смехом и прибаутками выкатывали бочки, ухая ставили столы, распевали залихватские песни, все смеялись, а боевые трубы и рожки от времени до времени вливали бодрость в души, вторя улюлюканьям и песням.

Во дворе понатащили факелов и позажигали целые костры лучины, чтобы замок издали горел огнями. Болеславцы прохаживались в одиночку, крича во все горло и принуждая других, волею-неволей, веселиться и галдеть напропалую.

В городе и в предместьях люди просыпались, смотрели, слушали.

– Король веселится, – говорили они.

– Сатана справляет шабаш, – шептали, крестясь, церковники, охваченные страхом и недоумением. Значит король не испугался и издевается над епископом и церковью?

Кто же сильнее? Епископ ли с проклятием, или Болеслав в своем кощунственном задоре? Сомнение закрадывалось в души.

Епископ сидел в Скалке над своими книгами, облокотившись на руку и погруженный в думы, когда внезапно вбежал клирик и, припав на колено, поцеловал руку святителя. В окно издали врывались снопы света.

– Что там за зарево? – спросил епископ.

– В замке зажгли костры и факелы, – ответил церковнослужитель.

– А откуда крики?

– В замке король устроил большей пир и веселится, – сказал клирик.

Епископ встал от аналоя, открыл затянутое пузырем окно, смотрел и слушал. Даже до его тихой кельи долетали шум и дикие крики. Лицо его омрачилось, на глаза навернулись слезы.

– Да будет воля твоя! – молвил он беззвучно.

Медленно вышел он на порог своего дома и устремил взор на Вавель. Над замковой горой пылало кровавое зарево, вздымались столбы искр и дыма, полыхало пламя, лилась распутная языческая песнь.

Болеслав стоял на замковой горе, на вышке, с обнаженной грудью; палимый внутренним огнем неутешимой злобы, он смотрел вниз, на Скалку, и осыпал проклятиями погруженную в мрак усадебку, открытую и беззащитную.

– Если б захотеть, – говорил он мысленно, – мигни я… и раздавил бы дерзкого попа, разнес бы в пух и в прах его клетушки, а самого бы поднял на острия мечей… Но нет, пусть подождет, пусть дрожит от страха, считает часы жизни! Не уйдет от моих рук. Пусть только раз опять закроет передо мной двери костела, и я навеки закрою перед ним врата жизни. А в Рим пошлю слиток золота. Очень им нужен какой-то там епископ, поп, мой подданный! Никто не вступится. Надо дать острастку… Довольно повоевали вничью… теперь до первой встречи.

II

На другой же день после провозглашения королю анафемы весть о ней разнеслась по всем костелам и деревням: из уст в уста она, как молния, пронеслась над всей страной. Казалось, ее несли невидимые силы на крыльях ветра. Люди встречались с нею на больших дорогах, на реках; она застигала пахарей за плугом, косцов среди полей, гналась за путниками, шла по воздуху, как моровая язва.

И за эти дни можно было видеть, как от усадьбы до усадьбы, от села в село, напрямик, через поля и нивы, ездил верхом какой-то человек на лошади, покрытый плохой суконною попоной, простоволосый, оборванный и грязный, с всклокоченными бородой и волосами. Въехав во двор, он пускал лошадь на подножный корм, заходил в избы к земским людям, выкрикивал несколько горячих кратких слов и, без передышки, опять влезал на свою клячу и ехал дальше.

Старый Одолай гулял с Хыжем и с Оком по двору Якушовицкого поместья, когда в ворота постучался ободранный проезжий. Око доложил своему барину:

– Там какой-то человек на скверной кляче, оборванный, без шлыка, в простой сукмане. Стучит и требует, чтобы впустили: верно, какой-нибудь гонец.

Хыж свирепо посматривал в сторону ворот.

– Впустить, – молвил Одолай.

Всадника впустили, и он сейчас же спешился. Раньше чем Хыж успел забежать вперед и броситься на гостя, старик позвал его и велел лечь у ног. Собака покорно улеглась, ворча.

Странный гонец шел значительно развязнее, чем бы можно думать, судя по виду и одежде. По внешности холоп, он держал себя по-барски.

Одолай, услышав его шаги, прикрикнул:

– Чего еще? Выкладывай!

– Мстислав из Буженина, – смело заговорил приезжий, – тот самый, у которого король подлым образом угнал жену, обесчестил дом, осквернил ложе, заточил в темницу и отпустил на посмеяние. Я Мстислав! Тот самый, над которым измывались, вместе с прочими, и твои правнуки и внуки; не как рыцари служат они своему властителю, а как подлые рабы. Я, Мстислав, взываю к мести во имя права! Епископ проклял короля; проклял всяк, кто держит его сторону, служит ему, помогает, имеет с ним общение. Сродники твои прокляты вместе с ним, весь род твой, твоя кровь…

Старик слушал и незрячими глазами, казалось, впивался в лицо остервенелого, пылавшего гневом человека, губы которого, иссохшие от лихорадки, потрескались и сочились кровью, жилы в глазах набухли, налились, а лицо было желтое и черное.

– Не сквернословь, язычник! – яростно окрикнул его старец. – Не сквернословь, плюгавец! Я мог бы быть тебе отцом и дедом, а ты не уважаешь моих седин… разбойник ты! Ради одной бабы, которую сам не сумел держать в повиновении, хочешь распотрошить все государство, как перину!

– А пусть развалится, хоть в пух и прах, хоть в пепелище! – закричал, не смущаясь, Мстислав. – Пусть гибнет все! И он, и королевство, и все вы, его пособники!

– Волк ты бешеный, а не человек! – гневно возразил старый Одолай. – Кто это сказал тебе, что мы его пособники?

И старик стал стучать палкой и ногой, дрожа от ярости. Хыж вскочил, оскалил зубы и залаял, но не смел пошевелиться с места; а когда Одолай его ударил, начал выть.

– Кто тебе сказал, что мы его пособники, – повторил он, – я проклял род свой, если он станет служить королю; я им не прощу и знаться с ними перестану… отрекаюсь… Да и при чем такая горсточка людей?

– Горстью корец [18]18
  Польская мера в 40 гарнцев.


[Закрыть]
насыпают, – кричал Мстислав, так же запальчиво, как раньше, – но твоя горсть, старый Одолай, скоро одна только при нем и будет. Я езжу по дворам не по своей воле, а во велению епископа: чтобы все отступились от короля… слышите? Прочь, все! Все и уйдут, все… кроме ваших. Вам на позор и поругание, старик! На позор и срам всему отродью!

Одолай дрожал от гнева.

– Не будь я слеп, давно бы расправился с тобою! – вспылил он.

Мстислав стал издеваться, а Хыж рычать.

– На мое забрался пепелище, да надо мною же глумишься? – кричал Одолай.

– Нет, – ответил буженинский пан, – пришел сказать тебе, чтобы ты оставил их и спас себя и род. Мне жаль твоих седин… но не их крови. Посылай сейчас приказ…

Голова старика начала трястись.

– Хорошо, пошлю, – сказал он, – а ты ложись… ложись и жди, и будь свидетелем, что я скажу.

– Я? Лежать и ждать? – засмеялся Мстислав. – Сила у тебя такая, что ли, чтобы, хоть на полдня, пришить меня к земле? Я должен ехать, шевелить, кричать… бить в набат! Пусть все, как на пожар, идут против него… Он проклят! Долой его, проклятого!

Одолай встал и пошел на голос, наступая на Мстислава.

– Сгинь на ветру да на болоте, – крикнул он, – поезжай, бес, унеси тебя нелегкая! Но на третий день, с рассветом, изволь-ка объявиться… если лихо не свернет тебе шею. Понимаешь? На рассвете, в третий день!

– Да с какой стати я стану тебя слушать? – спросил Мстислав.

– Ас такой, что я стар и слеп, а ты неистов и безумен! Ты, ты… помешавшийся на одной единственной бабенке, так что очи у тебя заплыли кровью, а сердце местью!.. Поезжай же, поезжай… но, чтоб на третий день… ты слышал? А нет, пусть загрызет тебя волк!

– Хорошо, приеду, – ответил Мстислав.

Не сказав больше ни слова, он пошел к коню, пасшемуся на траве, вздернул ему голову, вскочил в седло… а когда собрался тронуть поводья, Хыж, не дожидаясь приказания, одним скачком налетел на лошадь и стал наседать на нее снизу, стараясь вцепиться в морду. Так он проводил обоих, седока и лошадь, злобно лая, за околицу. Когда Мстислав скрылся за воротами, Хыж бешено стал рвать зубами землю. Старик обычно не мешал ему побаловаться.

Око, стоя рядом, исподтишка посмеивался над собакой и старался еще более раздразнить ее, размахивая руками.

– Око, живо сбегай за Котом, – приказал старик и присел на вал, а собака, притомившись, подошла и легла к его ногам.

Малец пустился со всех ног и сейчас же привел батрака, который, подойдя к хозяину, положил ему земной поклон.

– Кот? – вопросительно прикрикнул старец. – Бери лошадь и сейчас отправляйся в Краков. Моих там знаешь?

– Знаю, барин.

– Первому же, на кого наскочишь, скажи, что дед Одолай велел мигом взять коня и, ни на что не глядя, ехать в Якушовицы.

Едва успел старик закончить, как Кот был уже в конюшне, накинул на коня потник и вскачь помчался за ворота.

Одолай весь день ни разу не присел и не отдохнул. Старыми ногами раз сто исходил свою усадьбу; а когда случалась от утомления прилечь, то сейчас же снова вскакивал, точно его жгло и гнало что-то. Тыта, видя, что отец изводится, пришла просить его немного отдохнуть. Старик окрысился.

– Ой, баба! Ты слепей, чем я; ступай в свой закуток, пряди кудель; какое тебе дело до меня?

Око бродил со старцем, плакал и на ходу дремал. Хыж под конец лег на траву среди двора и только следил за хозяином глазами. Так было и на следующий день. Ночью, впрочем, старик крепко спал, но чуть свет опять вскочил и вышел. Он знал чутьем, что рассветает, и прислушивался, не едут ли.

Но никто не ехал. Гнали в поле скот, табун возвращался от ночного…

Старик взобрался на самый гребень вала. Хыж стал нюхать воздух и слегка ворчать, что обозначало, что он кого-то чует.

– Едут! – сказал старый.

Не было ни видом не видать, ни слухом не слыхать, а только нюхом.

Одолай сошел с вала и, опираясь на плечо Ока, пошатываясь, пошел в избицу, сел в угол, а пес лег на подстилку. Стали ждать.

На дороге послышался топот и позвякиванье; скрипнули ворота; заржал конь; раздались быстрые шаги; и разгоряченный, измученный, отирая пот, вошел Доброгост.

Старик коротко спросил из своего угла:

– Который там из вас?

– Доброгост, сын Мщуя.

– Гуляки вы, такие вы сякие, – начал Одолай, – псы паршивые! Что у вас бродит в головах? Кто я для вас? А вы кто такие? Где наша кровь? Отцы-то есть у вас? Кому вы повинуетесь?

Доброгост молчал, чувствуя, что прадед очень гневен.

– Королевскую сторону вы тянете! – прибавил Одолай.

– Нельзя нам по-иному, – расхрабрился Доброгост, – король принижен и оставлен всеми.

– В прах его сотрут, – прибавил старый, – на нет сойдет, сгинет! – Но тут он точно поперхнулся: вновь раздался лошадиный топот, скрипнули ворота, вбежал человек, остановился и тяжело дышал.

– Здесь я… на ж тебе! – сказал он и огляделся вокруг безумными глазами.

Старик шепнул:

– Знаю, ты Мстислав.

Действительно, это был Мстислав, все в той же, ободранной и испачканной одежде: черный, желтый, закопченный, с воспаленными глазами, запекшимся, кровоточивым ртом. Увидав у дверей ушат с водой, он, вместо ковша, схватил его обеими руками и наклонил, чтобы напиться! Пил жадно, потому что все нутро его горело.

– Слушай, бесноватый, – начал старец, когда Мстислав поставил ушат на место, – вот здесь, перед тобой, вызванный мною Ястреб. Слушай, что я ему скажу: отрекаюсь от всех них, с головы до пяток, если будут с королем. Приказываю им оставить его двор.

Мстислав обратился к Доброгосту.

– А ты что на это?

– А я говорю деду, что мы уйти не можем и не пойдем, – ответил Доброгост несмело, – вы говорите: позорно тянуть руку короля; а по-нашему, позор оставить его, страха ради, что все его покинули. Наши старшие решили: не отступим, ни единый; а будет надо, сложим головы.

Старик метнулся из своего угла.

– Как ты смеешь, стервец ты!

– Убейте, воля ваша, – спокойно ответил Доброгост, – но, как сказал, так будет. Все мы на том стали, и я не могу оставить братьев. Останутся ли Шренявы и Дружины, я не знаю, но ястшембцы устоят все до последнего. Это наш долг.

Мстислав плюнул ему под ноги.

– Эх! Рабское отродье! Рабы, слуги шелудивые! Королевские холопы!

В миг Доброгост схватил его за горло и так сжал сильными руками, что Мстислав весь посинел. Хотел вырваться, но не мог. Так они боролись молча. Доброгост душил его насмерть.

Старик, ухом уловил грозившую беду, рыкнул страшным голосом:

– Сейчас пусти, или велю засечь тебя до смерти!

– Твоя воля, дед, делай со мной, что хочешь, – крикнул Доброгост, – а ты, пес, берегись!

Мстислав, освобожденный от мертвой хватки, зашатался и упал на лавку. Его помертвелые глаза были неподвижны, губы тряслись. Старый Одолай стучал дубинкой о пол.

– Знаешь ли, – закричал он, обращаясь к Доброгосту, – кто я такой?

– Дед наш, – ответил Доброгост, растирая затекшие руки.

– Убеленный сединами глава рода, – начал Одолай, – отец отцов ваших, всем вам давший жизнь! У каждого из вас могу ее отнять, потому что дал ее на честное житие, а не на срам!

Доброгост был еще сильно возбужден борьбой с Мстиславом.

– Конечно, – закричал он, – ты отец отцов наших! Отними жизнь, но не заставляй быть подлым! Подло, говоришь, служить такому господину; еще подлее отступиться, когда он погибает! Псы, и те не отступаются!

Мстислав, немного отдышавшись, харкал кровью и вполголоса бранился.

– Не отступайтесь, – ворчал он, – не отступайтесь! Чего лучше! Уйдете с ним и его псами прочь из нашей земли. Ни на одном погосте не примут вашей падали; разве сжалятся над нею волки! Идите с ним, идите!

Доброгост не отвечал, сделав вид, что ничего не слышит, и обратился к старцу.

– А кто нас посылал, когда мы отъезжали к королевскому двору? Да сами ж вы, отцы и деды. Гнали нас к нему, учили: будьте верны, любите, уважайте, несите службу. Как велели, так мы и служили. А теперь требуете, чтобы мы покинули его, когда он тонет, отказались нести службу, когда все против него?

Одолай ворчал:

– Яйца курицу не учат. Научились вы там, по-придворному… А как, по-вашему, чей голос выше, свой ли, кровный, или королевский?

– Сама же кровь запродала нас королю! – ответил Доброгост.

– Когда так, то гиньте и пропадайте вместе с ним! – зарычал Мстислав.

– Станем с ним и не погибнем! – воскликнул Доброгост, набираясь храбрости. – Горсточка нас, не больше; но, по нужде, король кликнет клич на Русь, на венгры: придут на помощь. И раздавит и изведет он всех своих врагов. Вы да попы еще не победили нас! – прибавил он, обращаясь к Мстиславу.

– Эй, ты! Пропащая ты голова! – крикнул в ответ Мстислав. – Раньше нежели успеют подойти венгры да Русь, ноги вашей здесь не будет!

– Ну, ну! – отозвался равнодушно Доброгост.

– Все земли и поветы, всяка жива душа с нами и против вас, – шумел буженинский пан.

– А с королем народ и гмина! [19]19
  Гмина – волость. Употреблено здесь в смысле «мир».


[Закрыть]
– возразил Доброгост. – Против горсти земских людей да рыцарства довольно у нас холопского рубья!

Опять начиналась перебранка, грозившая перейти в рукопашный бой. Тогда старый Одолай стал неистово стучать дубинкой о пол.

– Молчать, озорник! – прикрикнул он на Доброгоста.

Доброгост опустил голову и закусил губы, а Одолай обратился к Мстиславу.

– Ну что ж, теперь ты слышал, бесноватый, что я не даю потачки своему отродью? – спросил он. – Видишь, как решил; а эти голоусы болтают по-иному. Я не виноват.

– А кто же, как не ты? – вскипел Мстислав. – Ты и твое отродье! Зачем дали себя опутать? Сами толкнули их в навоз, а теперь дивитесь, что гниют.

В яростном припадке Одолай, в первую минуту, уже поднял было посох, чтобы ударить им Мстислава… но рука бессильно опустилась. Ведь он гость! А тот, по-прежнему, с трудом дышал, растянувшись на скамье.

Все, притомившись, замолчали. Однако буженинский пан тревожно к чему-то приглядывался и прислушивался. Он поджидал тех, которым послал весточку, что будет в Якушовицах, и кого звал на помощь. Поп и его единоплеменники непременно хотели добиться, чтобы все болеславцы, поголовно, отошли от короля.

Не доверяя ни своему уменью, ни влиянию Одолая, Мстислав, встретясь с Леливой, Круком и Бжехвой, просил их к утру пожаловать в Якушовицы. Их-то он и поджидал.

Доброгосту было неприятно стоять так на вытяжку перед стариком, точно свечка перед Богом, и он резко прервал молчание:

– Если милость ваша все изволили сказать, что требовалось, то, может быть, дозволите уйти?

– Иди, да сверни шею! – крикнул Одолай. – Иди же. Между нами все кончено; даже на мои похороны не смейте показаться. Холопы палками прогонят вас от трупа.

Доброгост собрался в путь.

– Не терпится? – насмешливо и гневно обратился к нему Мстислав. – Стыд и срам! Подожди, если не трусишь; приедет еще кой-кто и скажет от имени всех земских людей, какая вам грозит судьба. Не помешает знать.

У старика даже дух заняло от гнева.

– А кого еще посмели вы зазвать ко мне? Вы, ко мне? Да по какому праву?

– Дело земское, – ответил Мстислав, – а вы разве не земец? Для своих земских дел у всех должны стоять ворота нараспашку. Так ли я говорю?

Ничего не ответив на слова Мстислава, Одолай пошел со своей дубинкой в угол и прилег. А Доброгост направился к дверям.

– Обожди! – закричал Мстислав. – Или боишься? Стой, коли говорю: старейшины приедут. Боишься?!

– Я?! – возмутился Доброгост.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю