Текст книги "Болеславцы"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Покачали головами болеславцы, обменялись взглядами и замолчали.
– Да и то, что болтают о кесаре, будто папа поставил ему ногу на затылок, верно сказки, – нерешительно заметил Збилют, – а разносят небылицы по свету церковники, чтобы пугать людей.
– Не сказки! – возразил Буривой. – Не раз слышал я то же самое от короля. Он смеялся над кесарем и говорил: "Я бы лучше отрекся от королевства, чем от чести".
Так рассуждали они в пути, когда вдали, в стороне от большой дороги, показались обширные дворцовые строения, обнесенные частоколом и обсаженные вокруг деревьями.
И деревья, и постройки темной массой выделялись на ясном небе; открытые окна и двери, ярко освещенные изнутри, горели как в огне. На дворе стояли пылавшие смолой бочки и костры, заливавшие заревом пожара широкую улицу строений. Издали казалось, будто пламенеют сами верхушки деревьев, и видно было, как высокими столбами подымаются к небу облака багрового дыма, снизу доверху унизанные искрами.
– Эй, эй! – весело воскликнул Доброгост. – Никто иной, как сам король коротает время в своем сельском подворье!
Все бодро двинулись вперед, покрикивая:
– Король, король наш! Добро пожаловать! Живей, живей! И кучка болеславцев пустилась рысью, погоняя лошадей. Чем ближе, тем сильнее ослепляло их зарево света; все яснее доносились крики, пение и игра на гуслях.
– Без сомнения, король, – повторяли болеславцы.
– Где наш пан, там и веселье, – говорили они друг другу, – в добрый час поспеем к ужину! Христя также, верно, здесь; а кто не рад ее улыбке… ее взгляду…
Весело смеясь и перекликаясь, болеславцы доскакали до ворот, у которых толпилась многочисленная челядь; подальше, рядами, стояли во дворе привязанные к яслям кони… Других челядь водила под уздцы. Сквозь отворенные настежь окна виднелись освещенные факелами комнаты, из которых неслись залихватские напевы и бренчание на гуслях.
Едва успели болеславцы въехать во двор, как со всех сторон в полголоса раздались приветственные возгласы. Челядь сидела за поистине царственною трапезой. Тесным рядом стояли бочки с напитками; тут же лежали ковши и черпаки; высились горы хлеба; белели круги сыра на соломенных плетенках, и отовсюду доносился запах жареного мяса.
У окон и дверей толпилась челядь, разодетые дворовые в богатых доспехах, и ратные люди в цветных кафтанах.
Здесь же, под златотканой попоной, волочившейся по земле, двое конюхов водили любимую королевскую верховую кобылицу, с кличкой Орлица. Около нее заботливо и суетливо хлопотали слуги; одни подносили ей ломти хлеба, другие предлагали пойло, но она презрительно отворачивалась и от тех, и от других.
Невысокая, серая в яблочках, с лоснящейся шерстью, черными копытами, розовыми, широко раскрытыми ноздрями, большими темными глазами, длинной шелковистой гривой и хвостом, заплетенным в косу с золотистой лентой, королевская любимица, казалось, знала кто такой ее хозяин. Она шла гордо, не позволяя дергать себя за узду, заставляла конюхов замедлять шаг, по временам подымала голову, с громким ржанием, в котором слышались отголоски внутренней тревоги и недовольства.
А в ответ на ее голос стоявшие у яслей жеребцы начинали рваться, ржать, сбиваться в кучу… и вся усадьба наполнялась конской молвой, заглушавшей людские песни и игру.
Орлица в качестве признанной повелительницы табуна имела особый штат прислуги, даже отдельную палатку, в которую могла удалиться на покой, чтобы отдохнуть на ворохе свежей соломы, среди кадок с водою и овсом и вязок с душистым сеном.
Болеславцы, встреченные радостными кликами, соскочили с лошадей, сбросили плащи, застегнули кафтаны, отдали прислуге часть вооружения и, не входя во внутренние помещения, старались сначала разглядеть сквозь окна, что делалось внутри.
В длинной, низкой и не очень широкой комнате, освещенной факелами, горевшими в руках парней, расставленных вдоль стен, стоял длинный стол, покрытый скатертью, расшитой русскими узорами, и заставленный золотой и серебряной посудой. Ковши, жбаны, кубки, миски, все было грубо выковано из серебра и золота и сверкало и блестело в лучах огней. Необычайное, царское обилие посуды изумляло теснившийся у окон люд, с любопытством глядевший на такую потеху. Никто не гнал от окон смердов, потому что король бывал иногда чрезмерно ласков к простолюдинам, а земские мужи и рыцарство даже обижались, что он более заботится о холопах, нежели о тех, которые проливают за него кровь.
Поведение и несдержанный смех толпы доказывал, что она чувствовала себя здесь как дома, не понимала, что находится в гостях у короля и вовсе не боялась его тиунов и сотников.
На широкой лавке со спинкою и поручнями, богато убранной сукном, сидел на возвышении мужчина средних лет, с черными глазами, темно-русый, с такой же бородой, слегка подстриженной. Он был одет в шелковый, расшитый золотом кафтан с золотыми же шнурками и кистями, обшитый роскошным галуном. На шее блестела толстая цепь, бедра были опоясаны широким кушаком, на котором висел короткий меч в оправе из драгоценных камней. С головы слегка свешивался на бок алый шлык, с меховою оторочкой.
Из-под кафтана виднелись узкие, суконные, в обтяжку, брюки. Ноги он небрежно заложил одна на другую; они были обуты в красные сапоги с окованными золотом носками… Небрежно развалившись, он облокотился одной рукой на спинку лавки, а другую протянул сидевшей рядом с ним красавице.
Лицо его, хотя носившее следы усталости, было все еще красиво. Оно дышало гордостью и силой, страстью и самонадеянностью. Издали в нем виден был король, непривыкший уступать. Его пламенные быстрые глаза горели внутренним огнем; выдающиеся губы были полны и мясисты; на щеках горел яркий румянец; высокий лоб, орлиный нос, с раздувающимися ноздрями, довершали облик короля… Под кожею лица набухали местами переполненные кровью жилы, как будто рвавшиеся из тесноты наружу. С королевской гордостью уживалось на лице королевское же презрение к людям и безграничное высокомерие. В общем, это было молодое и здоровое лицо… хотя жизненные треволнения уже помяли его и провели по нему глубокие морщины, следы бурь, из которых он выходил доселе победителем.
Порой он странно жмурил черные глаза, отдувал губы, морщился, хмурил брови, так что лицо его ни на мгновение не оставалось в покое. По нему точно пробегали токи, явные и понятные для всех, так как он не находил нужным скрывать свои чувства. Гнев, радость, насмешка, негодование, нетерпение мелькали в нем, как облачка на небе, сменяли друг друга, исчезали, возвращались; так что всякий мог прочесть на его лице, открытом для всех, как в книге, что творилось на душе у короля.
Лицо было изменчиво, как апрельская погода. То сияло, как безоблачное небо, то покрывалось черными тучами, то белело облачками. То было обложено серой пеленой тумана, то залито веселыми лучами солнца. Утро не могло служить ручательством за вечер, а буря была не долговечнее ведра. Внезапно оно метало громы, а мгновение спустя могло быть ясней лазури… Чуть ли не с детства неограниченный властитель, воин, полководец, победитель, раздававший царства, он был непреклонен в своих решениях и ничего не считал для себя невыполнимым.
Женщина, сидевшая с ним рядом, была молода и хороша. Ее почти детское, наивное лицо дышало вызывающею смелой, не знающей смущения, игривостью. Белолицая, со слабым румянцем, она уставилась на короля большими, веселыми глазами и смотрела на него, как на божество из-под темных дуг бровей. Губы ее небольшого рта любовно улыбались, обнажая ряд белоснежных зубов.
Ее темные волосы спускались по плечам, еще больше оттеняя белизну кожи. Голубое платье, вышитое золотом, плотно охватывало стан, а поверх была наброшена алая накидка, ниспадавшая широкими, богатыми складками… На груди, на голове, на плечах, на руках, у пояса сверкали и блестели золотые украшения, повсюду, где их можно было примостить. Из желания быть красивой и достойной короля она слишком прифрантилась, хотя могла бы совсем не заботиться о своей наружности. Благодаря обаянию молодости, она была полна очарования, прелести и свежести, так что вперед обрекала на поражение любых красоток, которые вздумали бы состязаться с нею.
Король опирался одной рукой на ее белое плечо и страстно глядел ей в черные, сиявшие детской радостью глаза…
Она улыбалась и ему, и свету, и жизни, и всему, на что смотрела: улыбалась подходившим к ней мужчинам, золотым ковшам и факелам… даже ясной ночи, которая глядела сквозь окно. И не было у нее заметно ни стыда, ни иного чувства, кроме по-детски щебетавшей радости. Ее жемчужный смех несомненно согревал остывшее сердце тосковавшего владыки.
Непосредственно за царственной четою стояли еще несколько молодых, красивых, нарядных, веселых женщин. Они доверчиво шептались, смеялись и хихикали, смело разглядывая мужчин, окружавших короля.
Казалось, подбор красавиц имел целью оттенять и дополнять своею красотою несказанно привлекательное, милое полное радостного возбуждения лицо хозяйки. Рядом с нею у них был такой простонародный, обыденный вид, как будто они пришли из совсем другого мира. Сама их стыдливость была бесстыднее ее обольстительности.
Мужская половина придворного круга короля состояла поголовно из молодых людей с рыцарской осанкой. Некоторые, по-видимому, едва вышли из отроческого возраста, и на их губах и подбородке чуть заметно обозначился пушок. Все блестели золотом и парчею, разодетые в пух и в прах, явно довольные возможностью принарядиться. Лица у всех были веселые, губы улыбались; в глазах светились, вперемежку, остатки панской гордости и начало холопского нахальства. Вообще же, в кругу приближенных короля не было ни одного седого, ни одного умудренного жизнью старца. Король казался самым старшим и наиболее помятым жизнью из всех присутствовавших.
Все окружавшие повелителя были на чеку, в ожидании словесного приказа или знака. Они как бы старались прочесть в его глазах, какой он потребует от них услуги. Даже обмениваясь взглядами с прелестницами, вызывавшими их на шалости и шутки, мужская молодежь все время одним глазком следила за королем.
Не было видно не только старых, но и грустных лиц. Всем правило веселье; король не любил в эти часы печалиться.
На скамье, в глубине комнаты, сидели гусляры, играя на струнах. Когда раздавалось треньканье, женщины за спиною короля начинали потихоньку подпевать. Песня, сперва не смелая, понемногу разрасталась, присоединялись все новые и новые певцы, пока, наконец, вольная, легкомысленная, пополам со смехом, она не разливалась по всей комнате, разлеталась через окна по двору и подхватывалась вдали вторившими голосами. Когда слова песни бывали слишком вольные, девушки жмурили глаза, отворачивались, закрывали лицо руками, или набрасывали на глаза платочки, но охотно продолжали петь. Минута… и руки опускались, платочки опадали, искрились зрачки, полные внутреннего смеха, улыбались розовые губки…
Чернобровая красавица, небрежно опираясь о поручни сиденья, наклонялась и раскачивалась в такт песни, точно хотела похвастать гибкостью стана и стройным телом. Время от времени она подымала белые руки, слегка ударяла в ладоши, снова опускала их на колени и быстро пробегала глазами по лицам присутствовавших, задорно обмениваясь взглядами с пылкой молодежью. Каждый, на ком останавливались очи чародейки, невольно вздрагивал, как от удара, но едва он успевал поймать мимолетный взгляд, как чарующие взоры уже улетали далеко в пространство.
Король только одну ее и видел… Время от времени он подносил к губам стоявший перед ним золотой кубок и сразу ставил его обратно в глубокой задумчивости. Придворные, ловившие взгляды повелителя, на этот вечер не могли поймать их.
Болеславцы, постояв перед окном и пошептавшись у порога, посмеявшись по-приятельски у входа, вошли, наконец, в горницу. Расступилась стража, громко приветствовали их знакомые, все открывали им дорогу, и кругом поднялся говор. Король обернулся, сдвинул брови, но, узнав свою верную дружину, улыбнулся и подал знак, чтобы они садились есть и пить.
Туда же, вслед за взорами владыки, направились и очи чернобровой… направились и встретились со взорами, давно ее искавшими. Она вспыхнула до корней волос и, как бы раздосадованная, отвернула голову; опять взглянула и покраснела еще сильнее… Буривой и Збилют, отменно перед всеми остальными, преследовали ее дерзким взглядом.
Войдя в комнату, болеславцы стали несколько в стороне, среди своих. Король, мгновение спустя, кивнул им подойти. Вышел Буривой, как старший.
– Ну, как ваша ловитва? – спросил король равнодушным тоном.
– Почти сошла на нет, – ответил Буривой, – повстречался нам в пути престрашный зверь.
– А что вы делали? – подхватил король. – Убили?
– О, нет, – сказал старший болеславец, – сами не знаем, как это случилось. Его стадо побежало врассыпную, а сам он разогнал нас.
Король продолжал смотреть перед собой, не придавая значения услышанному и как бы думая о чем-то ином. Тогда подошел Збилют и пояснил за брата:
– Потому не удались нам ловы, всемилостивейший государь, что епископ Станка [2]2
Станислав.
[Закрыть]переехал нам дорогу.
Услышав это имя, король метнулся в сторону и насупился, но промолчал. Упоминание епископа было ему неприятно даже в шутке.
– И вообще не было нам в лесу удачи, – прибавил Буривой, стреляя глазами в сторону чернобровой, – на дороге повстречался нам также буженинский пан.
Кровь бросилась в лицо красавицы; покраснели даже белые плечи; она отвернулась с таким страхом, точно наступила на мертвого.
– Надо было привести его с собой, – заметил король с хладнокровною насмешкой, – пусть бы выпил и развеселился; говорят, он сердится и злится.
– О, лицо у него унылое, как пост, – подхватил Буривой, – а куда он ехал? Бог его знает: с ксендзом, точно готовился к смерти.
Король оттопырил губы с презрительной ужимкой и повернулся к своей соседке. Болеславцы больше для него как бы не существовали: он забыл о них.
Те же, прождав немного, отошли от короля и вмешались в толпу придворных. Младшие дружинники подошли сзади к девушкам и стали осторожно заигрывать с ними и дразнить. Наперсницы чернобровой красавицы, по-видимому, были не прочь пошалить с молодежью. Они напускали на себя строгость, отбояривались, но очень поощрительно. Руки говорили одно, глаза другое, а губы третье.
Король слышал шепот и хихиканье, но даже не обернулся, настолько оно было в порядке вещей.
Только чернобровая нахмурилась: она злилась не на девушек, а на тех изменников, которые осмелились заглядываться в ее присутствии на посторонних.
Несколько раз взгляд ее искал Буривоя и Збилюта, каждого по-своему. Первого она выслеживала, второго с тревогой искала; одного боялась, другого жаждала, как дитя игрушку.
Как только закончился краткий разговор короля с болеславцами, гусляры, на время примолкшие и отдыхавшие, снова ударили по струнам. Разговоры смолкли, и точно издали, тихо и несмело, полилась песня, старинная, любовная, с припевами.
Девицы, как бы увлеченные прелестью напева, разошлись вовсю; позабыли о своих ужимках, заливались друг перед другом голосами, и песня громко неслась по комнате, лилась во двор, подымалась и опускалась волной, пока не оборвалась на последних словах припева.
Чернобровая красавица вздохнула: может быть ей вспомнились иные времена? Некоторые поникли головой… Разве можно знать, что приносит с собой песня, в словах которой таятся столько неведомых намеков и призраков былого?
Далеко за полночь лилась музыка. Король слушал песни и глядел в глаза красавицы; то шутил с нею, то грустил, то гневался на слуг, то смеялся до упаду… а за ним смеялась вся толпа, не ведая чему.
Поздно по полуночи гусляры, опившись медом, заснули на своей скамье; король с чернобровою красавицей куда-то удалились, а придворный люд, где и как кто мог и вздумал, расположились ко сну, и понемногу на подворье все затихло. Только во дворе у лошадей ходила стража, да у дверей королевской опочивальни менялись часовые, чтобы было кому явиться на зов короля.
Случалось, а разве можно было предвидеть, когда случится снова, что Болеслав среди ночи вскакивал, торопил всех на ловитву, или на Вавель, или на войну на другой конец света, куда приспичило его королевской воле. Он то месяцами стоял станом на одном и том же месте, то не давал отдохнуть единой ночи. Различные желания рождались в его мозгу, которых он не хотел и не умел сдерживать. Он бывал то добр, то жесток, то насмешлив, то безмерно жалостлив. Его неизменные приспешники, читавшие в его глазах, и те не сумели бы сказать, что принесет им вечер, а что утро. Приходилось быть ко всему готовым.
II
Пока Болеслав тешился в своей королевской вотчине, в нескольких милях от него тайком собиралось рыцарство, приглашенное на раду Мстиславом из Буженина и другими земскими людьми, оставившими короля. На этот сеймик направлялся и епископ краковский, Станислав из Щепанова, которого встретили тогда болеславцы на дороге, в сопровождении небольшой охраны.
Собралась рада, как собиралось когда-то вече, созывавшееся сплетенными ветвями, рассылавшимися по дворам. Но собралось потихоньку, тайно. В то время забылись уже многие старинные обычаи, не ужившиеся с новым ладом и складом. Мир не имел голоса, как в старину. Со времен Мешка управляли князья да короли; они присвоили себе исключительное право созывать вече, а собирались на него только званые и допущенные, угодные правителю.
Под железною рукою Храброго [3]3
Болеслав Храбрый.
[Закрыть]земские люди и рыцарство должны были отказаться от своих извечных прав и забыть о них. Никто не смел на них ссылаться, хотя они были еще живы в памяти стариков. Позже, когда стал править Мешко Болеславович с Рыксой, давнишняя славянская свобода подняла голову, но временное возрождение окончилось взаимным несогласием, смутою и разорением. При Казимире снова водворилось королевское единовластие и распорядки, а когда после него принял бразды правления сын его Боль-ко Щедрый, он уж ни с кем не хотел делиться властью.
Едва ли не с первых дней своего панования он начал воевать. Водил рыцарство и против венгров, и на Русь, не давал ратным людям ни отдыха, ни срока. Земских людей он совсем не хотел знать, за исключением служилых. Величаться не давал ни единому из своих подданных.
Рожденный от русской матери, Доброгневы, женатый на русской княжне, тесно связанный с Русью военным побратимством, Болько управлял государством, как полководец и неограниченный властитель, распоряжаясь у себя, как в завоеванной стране, по обычаю Киевской Руси. Все должно ему повиноваться по мановению руки: войско, земские люди, смерды, даже духовенство, которое он сам назначал на епископские кафедры и требовал от него покорности. Потому он предпочитал епископов поляков итальянцам и французам, которых присылали ему из Рима.
С духовенством шла упорная борьба. Оно слишком ясно чувствовало свою связь с могущественной западною церковью, чтобы подчиниться королю, не сделав попытки отстоять свою самостоятельность. Ибо в других странах светские государи делились властью с церковью, а частью даже подчинялись ей. Во всей Европе совершался перелом, способный решить судьбы церкви. Быть ли ей, как выражался Гильдебрандт, солнцем, а светским государям месяцами, либо же удовольствоваться скромной ролью спутника кесарского солнца.
Конечно, кесарская власть насчитывала множество вассалов. Но чем было это множество перед лицом духовной мощи священнослужителей, рассеянных по всему миру и управляемых единою рукою из одного центра, рассылавшего свои веления? В их руках было могущественнейшее орудие проклятия и отлучения от общества верующих, равносильное смерти и даже худшее, нежели сама смерть.
Пятнадцать польских епископов окружали трон Болеслава Щедрого, когда он короновался в Гнезно: пятнадцать воевод могущественной рати, которая могла либо идти рука об руку с королевской властью, либо бороться с нею.
Но Болько ни о чем другом и слышать не хотел, как о полном подчинении и повиновении со стороны духовенства. Вместо того, он встречал повсюду тайное сопротивление, так как до поры до времени никто не решался открыто выступать против него. Король чувствовал, что не пользуется любовью духовенства, застращать которое ему, однако, не удавалось. Впрочем, имея за собою рыцарство, он не боялся никакой борьбы.
Тем временем ряд случайностей привлекло на сторону духовенства часть тех сил, на верность которых король рассчитывал.
Мстислав из Буженина, у которого Болеслав увел молодую жену, пылал жаждой мести; у других земских людей также были причины недовольства. Они созвали вече в малодоступной местности, в урочище, известном под названием "девичье поле"; здесь они собирались обсудить, как быть дальше. Это было началом заговора против короля, вооружившего против себя многих в собственной стране.
Место сборища Мстислав не назначил ни в усадьбе, ни в селе, ни вообще на глазах людей, потому что слухи о съезде скоро дошли бы до ушей короля, за которого горой стоял простой народ. Недовольные боялись предательства, наезда и наскока, ибо хотя земские люди и часть рыцарства осуждали короля, будучи не в ладах с ним, все же на его стороне была и дружина, и болеславцы, и ратные люди, готовые сложить за него головы и идти даже против родных братьев.
А потому старейшие представители родовитого дворянства, Топоры, Шренявы, Доливы, Лисы и другие по просьбе Мстислава посылали тайно, молчком и осторожно созывать друг друга на вече, которое должно было собраться в определенный день в лесу, на "девичьем поле", без участия челяди и слуг, которым не доверяли.
Сам буженинский пан, не щадя сил, ездил по дворам помещиков, лишь бы поставить на своем. Он был душой противокоролевского съезда; а так как знал, что епископ краковский также не одобряет короля и нарекает на его самовластие, то решил пригласить и епископа. Мстиславу не впервые было иметь дело с Станиславом. Епископ издавна знал его семью, а потому, когда Мстислав приехал с приглашением и назначил день и место, пастырь церкви отвечал:
– Не подобает мне, рабу Христову и служителю церкви, вступать в тайные соглашения и скрывать свои поступки. Все, что я говорю и делаю, я творю открыто и не боюсь предстать на суд ни королю, и всему миру. Потому не требуйте моего присутствия на вече.
Но Мстислав, припав к рукам епископа, стал покрывать их поцелуями и умолять снизойти к просьбе недовольных, выражая опасение, как бы отказ не привел к худшей смуте и разрухе. Тогда епископ Станко после долгих размышлений и расспросов обещал, наконец, принять участие в собрании. Ибо убедился, что присутствие его может оказаться безусловно необходимым, иначе раздраженные умы неуравновешенных участников придут к погибельным решениям.
Под вечер того дня лесная долина среди пущи, так называемая "девичья поляна", представляла странный вид. Удаленная от деревень и поселений, окруженная стеной деревьев и непроходимой чащей, она представляла собой частью луг, частью давно заброшенное поле. У подножия пригорка, на котором раскинулась поляна, отлого спускавшаяся одной стороною к пуще, текла лесная речка, берега которой были местами густо усеяны камнями. На самой середине поля стоял огромный вековой раскидистый дуб, такой жизнерадостный и крепкий, как будто бы не вынес на своих плечах много вековых бурь и зим.
Предания гласили, что на этом самом месте праздновались, в свое время, суботки, собиралось вече, находилось языческое кладбище и остатки погорелищ от костров. Под самым лесом виднелся одетый зеленым дерном курган, так называемая Курова могила, по имени какого-то вождя, погибшего на этом месте в седую старину. Народ до той еще поры собирался в определенные дни на берег ручья, на самое урочище, распевал здесь песни и справлял языческие обряды. Потому настоятель прихода поставил на этом самом месте деревянный крест, на котором, как бывало на деревьях, богомольцы развешивали одежды больных, обрекших здесь здоровье, а у подножия складывали принесенные по обету дары.
Еще до захода солнца приехали под дуб несколько всадников и стали не спеша располагаться на ночь, так как не застали никого из устроителей. А так как из предосторожности никто не взял с собой прислуги, то сами паны должны были позаботиться о лошадях и о себе самих. Некоторые, явившись на вече с сыновьями и молодежью, заставляли их прислуживать себе. А в те времена все были равно привычны к самым тяжелым работам; потому никто от них и не отказывался, а даже похвалялся, что может справиться собственными силами.
Трое из рода Топоров, приехавшие первыми, братья Старжи, недолго оставались в одиночестве. Вскоре явились двое из другого рода, а за ними еще пятеро Топоров, по прозванию Колки. Некоторые приветствовали друг друга как старые знакомые; иные, будучи не очень близки, старались познакомиться. Все, сняв с лошадей попоны, разместились на земле. Ибо, явившись без челяди и без повозок, никто не брал с собой шатров, а потому единственною крышей служил дуб.
Начался безразличный разговор о разных соседских происшествиях, об усадебных делах, особенно же о тех, которые после киевских походов и холопского засилья все еще не могли быть приведены в порядок.
Все были угрюмы и не очень радовались вечу. В те времена было немалым подвигом собраться таким образом опальным и враждовавшим против короля людишкам. Король ни у кого не спрашивал, когда собирался снести голову земскому человеку и ни с кем не советовался. Он не предавал суду, когда считал необходимым покарать виновного, а просто подсылал своих головорезов и отдавал приказ вести на плаху всякого, будь то смерд или вельможнейший владыка.
Хотя у всех собравшихся много наболело на душе, они не торопились с жалобами и нареканиями. Поджидали, чтобы съехалось побольше народа, и чтобы Мстислав открыл собрание. Некоторые утверждали, будто подъедет сам краковский епископ; однако, этим слухам не очень доверяли, потому что епископ слыл за человека, любившего действовать открыто, и считался первой властью в крае после короля.
Ежеминутно сборище под старым дубом увеличивалось, и к заходу солнца можно было насчитать до полусотни пожилых и, по большей части, почтенных, пользовавшихся весом, представителей земли. Много было мужей, убеленных сединами. Молодежь, созванная больше для подмоги старым, держалась поодаль.
По одежде и вооружению можно было распознать богатых владык и зажиточных землевладельцев; у некоторых оружие и утварь так и сверкали золотыми украшениями. Кони, которых молодежь стреножив, пустила пастись на луг, были также сытые, отборные, выхоленные, как у заправских рыцарей. Пеших в то время не ценили, и воину нельзя было обойтись без лошади.
Собравшиеся вполголоса вели беседу, когда одним из последних показался из леса Мстислав, сам друг с духовником. Челядь с младшим братом он оставил позади. При виде Мстислава многие стали приветно махать ему рукой, другие же кричали:
– Бывай! [4]4
То есть «бывай здрув» – будь здоров.
[Закрыть]
Мстислав бодро соскочил с коня и помог сойти ксендзу, которого привез. Затем, отогнав коней к остальному табуну, поспешил присоединиться к тем, которые его здесь поджидали.
И знакомые, и незнакомые могли теперь ближе присмотреться к буженинскому пану, давно нигде не появлявшемуся, так как после похищения жены он долго не появлялся.
Был он человек средних лет, обросший черной бородой, рано тронутой сединою. С быстрыми глазами, низким лбом, коренастый, сильный, он поражал всех непомерною решимостью, светившеюся во всех чертах и уживавшеюся с глубоким горем и безграничным страданием, выражавшимися на лице. Он шел мерным шагом, бросая тревожные взгляды из-под густых нахмуренных бровей, и с своеобразной гордостью, смешанною со стыдом, принимал приветствия собравшихся. Вид всех тех, перед которыми ему предстояло разоблачить и обжаловать свой позор, повергал его в смущение и гнев.
Шедший с ним рядом ксендз, священствовавший в Кракове, казалось, трусил от избытка смирения, но, во всяком случае, держался гораздо спокойнее. Он то и дело нашептывал что-то Мстиславу на ухо, стараясь, по-видимому, умерить его страсти.
Все, лежавшие на траве под дубом, вскочили, чтобы приветствовать вновь прибывших. Одних Мстислав, волнуясь, прижимал к сердцу, других целовал в лицо и плечи, третьим кланялся, подсчитывая вместе, сколько было всех собравшихся.
Тем временем число их продолжало увеличиваться; кругом стоял гул от голосов, но, видимо, еще кого-то поджидали, так как многие оглядывались на лес.
– Ну, – отозвался старший из Топоров, – мы сами должны быть здесь и слугами, и господами, раз уж дошло до того, что нельзя довериться собственной челяди. Пусть же те, кто помоложе, разведут огонь, а мы сядем в кружок и поговорим о своих делах, чтобы не терять времени.
Тогда Мстислав, оглянувшись вокруг, тихим голосом сказал, что есть надежда увидеть на собрании епископа Станка, а потому лучше отсрочить начало веча до его прибытия. Все согласились и примолкли.
Молодежь, бывшая в веселом настроении, несмотря на унылые лица старших, стала охотно и резвясь готовить в стороне дрова Для разведения костра. Вечер был тихий и погожий, но выпала такая обильная роса, что стоило больших хлопот добыть огонь. Намучились с ним довольно, а когда, наконец, из кучи валежника и хвороста показалось пламя, всем стало легче на душе. То здесь, то там принялись за дорожные припасы, которыми все запаслись перед отъездом. Все раскладывалось на траве; вытащили бочонки, разыскали в складках платья кубки, и полились здравица за здравицей. Подкреплялись, угощали друг друга, и все громче и громче разносился над поляной веселый говор и гул голосов.
Только Мстислав да ксендз поместились в стороне. Первый присел на корточки; не ел, не пил даже, казалось, не слышал, что делалось вокруг, так он был погружен в собственные мысли. Он лишь тревожно всматривался в ту сторону, откуда можно было ожидать прибытия епископа…
Никто не заговаривал с убитым горем человеком, не раздражал его назойливыми взглядами, так как все чувствовали к нему глубокую жалость.
Уже порядочно стемнело, когда из леса выехали двое всадников, в одном из которых узнали епископа Станка. Мстислав с братом и некоторыми другими, вскочив, поспешили к нему навстречу. Остальные торопливо стали подыматься, переставали есть, оправлялись и готовились приступить к совещанию.
Молодежь снова подложила в костер дров; огонь весело вспыхнул и ярко осветил дуб, долину, толпу собравшихся земских людей и пасущийся в отдалении табун.
Собравшиеся стояли в немом ожидании, когда показался медленно шедший к ним епископ. Лицо его было важно и спокойно, а вместо приветствия он благословлял на все стороны крестом. Головы присутствовавших почтительно склонялись.