Текст книги "ДИАГНОЗ и другие новеллы"
Автор книги: Юстейн Гордер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Внесём ясность – запишем на скрижалях. Между мной и миром не наблюдается больше никакого понимания. Я – вышел из игры. За исключением того, что основал какое-то новое общество. А разрыв с миром – окончательный, бесповоротный. Это становится всё яснее и яснее с каждым прошедшим днём. Мир тянет за один конец – а я, я – тяну за другой.
Что такое? Неужели это так важно? Я задаю себе вопрос: не представляет ли моя точка зрения общий интерес? Ведь я полагаю, что мир больше не единое целое. Он разъехался по швам. Потому что я – частица этого мира, да, и я – тоже. Я был, думаю я. Только прежде, чем он раскололся надвое.
Я отделился от этого мира. Я парю в пустом пространстве. Там – одиноко, господа!
6. ВСЕГДА ЛИ БЫЛО ТАК? Неужели моя жизнь всегда была так же мрачна?
Столь далека от этого!
Поначалу было лишь нечто, время от времени осенявшее меня. Я мог видеть это в камне, в рисунке ландшафта, в животных. Я видел это во взгляде случайного прохожего, в жесте старой дамы или в комическом происшествии в трамвае.
Через равные промежутки времени, просыпаясь утром после долгой ночи, я ощущал будто бы некое содрогание в теле. Словно какой-то рывок в самом себе. Это ощущалось всё явственнее и явственнее. Итак, о мире. Именно о нём мы постоянно говорили. Это он ощущался мной всё отчётливей. Контуры его становились всё более резкими. Всё более крупными, более необузданными и более назойливыми, чем прежде.
Теперь – днём – каждые пять минут я думаю об этом. (Я не сказал, что не думаю. Я утверждаю лишь: мысли мои ни к чему не приводят.) Каждое утро именно это – первое, что приходит мне в голову. Это и последнее, что мучает мой бедный мозг, прежде чем я засыпаю вечером.
Я научился лучше управлять своими мыслями, или они научились лучше управлять мной. Мне нужно лишь положить руки на колени, и я ощущаю это, ощущаю с головы до пят. Это – в каждой пóре моего тела, в каждой его клеточке. Думать о чём-то другом ничуть не помогает. Я всё равно ощущаю это, ощущаю изнутри, ощущаю, как это царапает меня под кожей, ощущаю, как это давит на мою грудь. Раз давит, значит, оно здесь. Теперь это со мной, теперь я хожу повсюду и ношу его. Теперь я – это нечто редкостное, невозможное. (Может ли тело быть мономаном? Может, мне не хватает какого-либо гормона? Витамина? Минерала? А может, что-нибудь, наоборот, в большом избытке?)
Щекотливость – или сложность, запутанность вопроса – и состоит именно в том, что моё «я» волнует меня. Я – часть того круга, из которого хочу вырваться. Я – словно призрак на охоте за призраками. Я не нахожу то, чего ищу, – просто-напросто потому, что я и есть призрак.
Я описываю дилемму, которую вынести невозможно. Но выбора у меня больше нет. Я не успокоюсь, прежде чем не найду решения этой загадки. Стало быть, я никогда не успокоюсь. Во всяком случае, не раньше, чем упаду мёртвым.
Иначе – невозможно. Но я не сдаюсь.
7. В настоящее время есть нечто, что особенно беспокоит меня. Я сам – редкостное, невозможное явление… И я вижу это во всём, что окружает меня. Подобно электронам вокруг атомного ядра, вращаются все мои мысли вокруг того, что я существую. А кое-что существует вообще. Из этого исходят все мои мысли – и туда возвращаются они обратно. Однако – и это как раз и мучает меня, – кажется, я – единственный, кому это ясно.
Я вовсе не какой-то там особенный. Другие такие же, да, и они тоже. Я чую это на расстоянии. Когда я целиком погружаюсь в какое-то дело, я тотчас же вижу нечто невозможное в человеке, идущем мне навстречу. Он такой же неправдоподобный, как и я. Такой же заколдованный. Такой же наэлектризованный. (Анероид! [99]Живая кукла!) Разница – огорчительная разница заключается в том, что он непонятен самому себе. Он ничего не замечает. Словно он сидит на пылающей печи, не чувствуя этого. Я вижу по выражению его лица, выражению невежественности, игривости и возбуждения, что он об этом не знает, что он никогда об этом не думал.
И более того, я вместе с тем понимаю, что было бы безнадёжно пытаться рассказать ему об этом. Он всё равно был бы не в состоянии это осознать. С него вполне достаточно того, что он торгует мужской одеждой. Более чем достаточно. Это меня пугает.
Мне ясно: со стороны может показаться, будто я упиваюсь своим замкнутым существованием. Почему я не выхожу в свет и не делюсь своими переживаниями с другими?
Эврика! В самом деле, возможно ли заставить этот мир понять, что он – загадка? Безмерно скорбя и в глубочайшем отчаянии, я должен ответить безусловным «нет!». Я возвещаю это не без основания. Я говорю, подводя итог длительного опыта.
Я затрагивал уже вопрос о моей языковой несобранности. Я говорю на том же самом языке, что и все, окружающие меня. Дело совсем не в этом. Ведь они не понимают, что я имею в виду. Они не понимают, какое знание скрывается за используемыми мной словами. Они не чувствуют значения того, на что я указываю. У них в голове есть маленький клапан, который отключает их, не давая понять, что жизнь – загадка. (Я размышлял о том, что, может быть, дело в отсутствии связи между правым и левым полушарием мозга. Возможно, именно в этой области я отличаюсь необычайно редкой аномалией. Ну ладно – вскрытие покажет. Но пусть оно подождёт, пусть подождёт…)
8. Я ВОВСЕ НЕ НАМЕРЕН казнить своих ближних. У меня нет никакого желания нанести им удар в спину. Но я потратил половину жизни на попытку обрести понимание. Хотя моим единственным стремлением было помочь ближайшему моему окружению осознать, что оно существует, я слыву истериком. (И это совершенно ясно – по сравнению с дождевым червём даже черепаха – истерична…)
Бесчисленное множество раз я в своём одиночестве железной хваткой вцеплялся в ближнего и рассказывал ему, что мы находимся на земном шаре во Вселенной.
«Там находится наш мир», – говаривал я.
«Мы существуем!»
«Мир теперь здесь!»
Я указываю на нечто, по моим меркам, возмутительное, но человек только качает головой и спешит дальше. Вместо того чтобы понять: мир фантастичен, он считает меня самого фантастом. Затем он направляется, например, к кузнецу. А поскольку ему нужен мир, который в здравом уме, он считает меня сумасшедшим. Чтобы самому не стать безумцем, он внушает себе: со мной что-то неладно. (В эпоху античности вестнику, приносящему неутешительные новости, отрубали голову.)
Неужели так уж странно, что меня приводит в отчаяние зрелище того, как мои ближние разбредаются во все стороны по земле так же равнодушно, как пасущиеся коровы? Они только пребывают здесь, только становятся в шеренгу. Ничто их не удивляет. Со мной же – иначе. У меня голова кружится от здешней атмосферы. В отличие от других, я каждый раз стараюсь избежать мнимой суеты. Именно в деталях, в условностях. (Я не слежу за котировками на бирже. Нет, не слежу…)
Я уже больше не помню, как это, когда у тебя к чему-то возникает «интерес». (Мне ни до чего нет дела!) «Интересоваться» чем-то – сродни поговорке: «За деревьями не видеть леса». А иногда не видно даже деревьев. Таращишься лишь на мхи и вереск, покуда глаза не вылезут на лоб или не отвалится голова.
Единственное по-настоящему интересное в мире – то, что он существует. Вообще-то для меня он может быть каким угодно. Пусть по улицам бродят привидения, и единороги, и розовые слоны, а я этого так и не замечу.
Когда мир существует, границы невероятного уже пересечены.
Я бы ничуть не удивился, если бы внезапно в один прекрасный день вниз с неба спустился ангел и унёс меня в другое бытие. Я не нуждаюсь в такого рода изумлении. Я уже изумлён. Моё изумление давным-давно достигло своего предела и без подобных фантазий и экстраординарных случаев. Для меня мир – экстраординарен. Здесь и сейчас. Так сказать, на обочине. На кухонной скамье.
Я не разину рот от удивления, наткнувшись в саду на марсианина. Да и зачем мне это? Я сам – марсианин. Я наткнулся на самого себя, нашёл самого себя в космосе. (В этом есть свои преимущества. Ясно что сделать прививку против всех шоков – преимущество. Великому Троллю я смотрел прямо в глаза Я не позволяю троллю-толстогузке заставить меня упасть. Я не вскакиваю на стул и не кричу всякий раз, когда вижу мышь.)
9. ВНЕЗАПНО ОКАЗЫВАЕШЬСЯ в этом мире и оглядываешься вокруг. Для меня это – сверхъестественное переживание.
А разве природа как таковая не сверхъестественна? Или, само собой разумеется, наоборот? И «сверхъестественное» является – природой. В общем – где следует провести между ними разграничительную черту? И почему? Бытие не разделено на зоны. Мир не упорядочен по степени надёжности и доверия. Существует лишь одна действительность. Зато она абсолютно необъяснима. На шаткую постукивающую ножку стола не следует обращать больше внимания, нежели на стучащее сердце. Вообще-то у меня нет веры в ворожбу и колдовство. Или в парапсихологию, как это звучит в более цивилизованном словоупотреблении. Я не нуждаюсь в разысканиях подобного рода – в цыганском шатре или на академических задворках, – чтобы понять: я существую.
Итак, Вселенная, планета в мировом пространстве. Со слонами и носорогами. С коровами, крокодилами и тараканами. С омарами и канарейками… Женскими косами и лошадиными хвостами, личинками и бёдрами, свекровью и ишиасом… Всё вместе, как следствие каких-то химических реакций, имевших место несколько миллиардов лет тому назад.
Это и есть небольшая перспектива. Я не говорю теперь о Великом. Я не затрагиваю здесь тему Мировой материи, того Взрыва, с которого, должно быть, всё началось. Я не проявляю интереса к астрономии. Или к космологии, что звучит всё же более высокопарно. Зачем эта гигантомания? Достаточно держать в руке камень. Вселенная была бы столь же непостижима, представляй она собой единственный камень – величиной с апельсин. Вопрос был бы столь же поразительным. Откуда взялся этот камень? (Чудеса ценятся не по килограммам. Создать один грамм не менее похвально, нежели тысячу тонн.
– Мы видим, – говорю я.
Какой абсурд – не видеть белого кролика с красными глазками и дрожащей мордочкой? Или индийского слона с хоботом? (Зачем ему быть розовым? Чтобы его заметили? Зачем иметь две головы, чтобы, например, удостоиться места в газетной хронике?)
Что такое этот яркий материал, если он не обрамлён со всех сторон и не представляет собой красочную часть самого себя? У неподготовленного вид собственной матери может вызвать лёгкий шок. Не говоря о том, чтобы быть увиденным самому.
А если начнёшь серьёзнее размышлять над тем, что тебя увиделислон, или морской лев, или лягушка, умопомешательство (insania bestialis [100]) может охватить тебя, прежде чем ты успеешь на это прореагировать. Разве не граничит подобное с неприличием? Не интимный ли это зрительный контакт с коровой?!
А слон! Что это такое? Что это за непостижимая пучина, вонзающая в тебя взгляд?
Ну да… Но нет необходимости переходить ручей, чтобы набрать воды. С таким же успехом можно посмотреть в глаза самому себе в маленьком зеркальце, которое носишь в кармане. Тогда то, что видишь, совершенно идентично тому, что увидено. Бездна заглядывает в самоё себя. (Ну да, но от этого умнее не становишься…)
10. В ЧЁМ ПРИЧИНА ТОГО, что мир не признаёт правоту моего утверждения: пребывание здесь хрупко и ненадёжно. Что такое есть в мире, чего мне не хватает? Что такого есть у меня и чем беден мир? Никто-никто не видит мир так, как я.
Право должно быть правом. У меня есть утешение. Я вновь нахожу кое-что подобное моему собственному удивлению в детях. Наряду с вином и снотворным они теперь единственное, с чем я могу считаться. Дети, во всяком случае, склонны удивляться оттого, что находятся здесь. (А этого разве тоже достаточно… Дети выскакивают в этот мир из чрева женщины, сползают с пеленального столика, поднимаются на обе ножки и выбегают на волю, на природу. И всё это в сравнительно недолгий срок.)
Для детей – что совершенно ново в этом мире, – действительность сказочна. Но за то короткое время, пока ребёнок вырастает, происходит нечто фатальное, нечто, что должно быть тщательно изучено психологами. Вскоре ребёнок уже ведёт себя так, словно он пребывал в этом мире всегда, и он теряет способность удивляться. Он теряет способность серьёзно воспринимать мир.
Взрослые привыкли к феноменам. Они не помнят, что некогда были детьми, что весь мир был им внове. Они допьяна напились действительности. Слепые и равнодушные, бредут они, пошатываясь, по всему земному шару, не сознавая самих себя. Они избалованы жизнью, они до бесчувствия оглушены всем тем, что могут поведать им чувства. Они не понимают, что действительность – сказка, некое предчувствие, появившееся ещё прежде, чем они были в состоянии думать об этом.
Сам я ребёнок-переросток. Я такой же тонкокожий, как их сверстники, вновь прибывшие в этот мир. Я никогда не вырасту.
Я никогда не успокоюсь. Я всегда беспрестанно бодрствовал. И хотя мои ближние по-своему также бодрствуют, хотя они едят, пьют и ходят на работу, – они спят.
Шумные и энергичные, бегают они в этом мире и копошатся, ползают по земному шару во Вселенной, как сказочные персонажи из плоти и крови. Но они не бодрствуют. Они спят сном Спящей красавицы из обывательской прозы жизни.
11. МНЕ БОЛЬШЕ НЕЧЕГО добавить. Я имею в виду, что высказал уже свою точку зрения. (В действительности, у меня только одна точка зрения. Точно так же, как существует лишь одна действительность.)
Я повторил одно и то же двадцатью одним способом в надежде, что хоть какое-то предложение или слово встретит отклик единомышленника. Но люди не отзываются! Они даже не поморщатся. Они сосут сладости, шуршат обёрткой от шоколада. Им так чертовски удобно! Только было бы что-нибудь сунуть в рот!
Ха-ха!.. Даже если ущипнуть проходящего мимо за руку и рассказать ему, что жизнь – загадка, всё равно не поможет. Он не хочет этого понять, не может этого понять! Природа защитила его от такого рода опасностей. Если кричать до хрипоты, что жизнь – коротка, всё равно не поможет. Всё это бесполезно. Слова не вызывают никакой реакции вообще. С таким же успехом можно ущипнуть жирного поросёнка и рассказать ему, что его скоро заколют. Возможно, он глянет на тебя. Глянет пустыми, ничего не выражающими глазами.
Ты – сказка. Но сказка не для самого себя. Ты – сказка для Бога, – если Бог существует. И ты сказка для какого-нибудь аутсайдера, для какого-либо джокера в колоде карт.
В сознание моих ближних, должно быть, заложен какой-то врождённый механизм, запрещающий им думать о том, что жизнь – тайна. Они рождены с какой-то защёлкой в голове, блокирующей их мысль и не позволяющей им думать дальше расстояния от руки до рта Они сосредоточены лишь на том, каков мир есть – или каким он будет, каким должен быть… Однако поразительному факту того, что мир существует, они не жертвуют ни единой мысли. Они просыпаются, вживаясь в сказочный мир, но воспринимают его придирчиво и самодовольно, хотя сами в этом мире – лишь гости на краткий час. Прежде чем они познают самих себя, они уже почти мертвы. У обывателя не хватает фантазии представить себе мир иным, нежели он есть. Он принимает предварительные условия существования, соглашается безо всяких колебаний прожить 60–70 лет своей обывательской жизни – и исчезнуть. Жаловаться на такое положение вещей – истерия.
А называть жизнь тайной – экзальтация. Ибо всё следует законам природы.
Вы слышалиоб этом? Действительность – один-единственный связный «закон природы». Разве это не великолепно?
Всё, взятое в целом, – в полном порядке. Горшки с цветами стоят на подоконнике, дети легли спать, и земля движется своим путём вокруг солнца.
Словно бы «законы природы» – не таинственны вовсе!
Но для обывателя это не так. Для него законы природы – очевидное продолжение законов семьи и общества Подобно тому, как полиция обеспечивает порядок на улицах, наука соблюдает законы и порядок разума. Если что-то всё же не в порядке – последней апелляционной инстанцией придирчивости и самодовольства является духовенство.
Обывателю хочется только удобств. Он ест и пьёт всю жизнь напролёт, он словно водосточная труба, через которую протекает жизнь до тех пор, пока он однажды не перекатится на спину и не умрёт, пресытившись днями жизни.
Даже если я никогда не успокоюсь и не удовлетворюсь положением вещей, даже если все без исключения часы дня такие же, как первый и последний, то есть единственный, я каким-то образом свёл баланс.
Мир – безумен. Либо это так, либо мир в полном порядке, а я безумен. Но что хуже всего? Если безумен мир, значит, я – единственный нормальный. А что, если существует на свете нечто лучшее, чем мир, который нормален, а я – единственный, кто безумен?
Существует ещё третья возможность. И это – та, которую я больше всего ненавижу. Я переживаю происходящее в мире столь сильно и напряжённо, что постоянно должен прикрывать глаза из-за боязни ослепнуть. Но ничто из всего того, что я вижу вокруг себя, не создаёт впечатления, будто оно переживает самоё себя. Что это означает? Это может означать, будто я – единственный, кто существует, а всё другое – лишь нечто, внушённое мной самому себе. Ведь от призрачных, похожих на сон картин нельзя требовать, чтобы они переживали самих себя. Или это возможно? Я не знаю. Но мне не по душе мысль об одиночестве в космосе. Тогда всё-таки лучше быть сумасшедшим.
Так же верно, как то, что я живу, так же верно, как то, что я бодрствую и что действительность мне не снится, – у меня есть ещё возможность отступления. Я могу ещё, вероятно, закрыть глаза на невозможное и стать как другие. Это состояние наверняка можно привести в норму с помощью психиатра или хирурга – или, может, длительными пробежками, холодными обтираниями и тяжёлой работой. Это наверняка может заставить меня согласиться с тем, что это – я, а не окружающий мир экзальтирован. Во всяком случае, должно быть, мне не мешало бы себя приукрасить, дабы найти место в рядах и смешаться с другими. Но это меня не соблазняет. Я выбираю возможность остаться единственным, кто знает, что такое – странное, единственным, кто знает тайну.
12. КОГДА Я УМРУ, мир избавится от сумасшедшего. Либо это так – либо мир потеряет единственного нормального человека. Тогда больше не будет иметь никакого значения то, кто был безумцем – я или мир. Независимо от всего – последнее слово за этим миром.
Рассказывают, что редактор, переживший критика всего на несколько недель, рисковал своим служебным положением, добиваясь, чтобы длинная статья его друга была напечатана полностью.
Вообще-то, редактор и обнаружил её среди оставленных коллегой бумаг. А если это не так – как шептались по сторонам, – редактор сам написал статью. И тогда – как говорили, – он сделал это, дабы почтить память старого друга и коллега.
Абсолютно случайно редактора похоронили на том же кладбище, что и критика-искусствоведа. Ещё прежде могила коллеги заросла, она – всего на расстоянии нескольких метров отстоит от могилы редактора.
Шепчутся ли они друг с другом на месте своего последнего упокоения, останется здесь не сказанным. Ибо о подобных вопросах при любых обстоятельствах, находящихся вне пределов нашей компетенции, судить не нам.
Однако ветер, ветер шепчет в траве над земными останками наших героев. А мир таков же, как и прежде.
По-моему, он снова встал на место.
УПРАЖНЕНИЕ
Преврати дни в мелкие вещицы, в штучки-дрючки, которыми ты можешь играть. Преврати их, например, в шарики для игры – в жёлтые, зелёные, красные и синие шарики. Неделю ты сумеешь соблюдать порядок. В понедельник играешь, бросая о стенку, синими, во вторник зелёными, в среду фиолетовыми… Если ты попытаешься собрать комплект на целый месяц, ты быстро утратишь контроль над ними. Где восемнадцатый? Был двадцать шестой синим или красным? Достаточно года, чтобы весь пол на кухне покрылся шариками. Восьмого января шарик – под холодильником. Двадцать шестого мая – под радиатором, двадцать четвёртого октября где-то под кухонной плитой.
Ты не можешь двигаться по комнате, не приводя в движение шарики. Один день сталкивается с другим – словно молекулы мысли в глубине памяти.
Триста шестьдесят пять шариков катаются уже по всей квартире. Шарик третьего ноября медленно катится по кухонному полу в направлении кухонного стола и встречается с шариком сочельника, который катится дальше к шарику первого дня Пасхи.
У тебя квартира из трёх комнат, и ты умножаешь триста шестьдесят пять шариков года на семьдесят или восемьдесят. Семнадцатого апреля 1983 года перепрыгивает через порог входной двери и вкатывается в общую комнату тот шарик, что бросают о стенку восемнадцатого октября 1954 года, двадцать седьмого июня 1996 года и двадцать четвёртого марта 2012 года, прежде чем он успокаивается около пятого декабря 1980 года под телевизором.
Ты мечешься среди всей этой роскоши. Тебе кажется, ты – богат. Но вот в дверь стучат. Ты осторожно ступаешь по полу, отталкиваешь несколько сотен шариков в сторону перед ковриком у дверей и открываешь молодой женщине. Алых роз у тебя нет, и ты тотчас даришь ей горсть шариков. Женщина охотно играет шариками, которые ты ей даришь, и не успеешь ты подумать, как потерял уже целую тысячу из них.
Но вот в дверь опять стучат, и в прихожую входит маленький мальчик. Ты даришь ему несколько тысяч шариков. На другой день он приводит с собой сестру. Она требует столько же этих штучек-дрючек, как и её брат. И теперь, только теперь ты видишь, что твой запас заметно уменьшается. Шарики на полу редеют. И уже не собираются в кучу по углам, как в добрые старые дни.
Но вот в дверях появляется человек. Он показывает тебе бумагу, в которой написано, что ты должен ему четыре с половиной тысячи шариков. С бешеной быстротой кидаешься ты вниз, на пол, и считаешь имеющиеся в наличии шарики, и тут же рассчитываешься с долгом. Тебе хочется знать, что же – твоё, тебе хочется знать, чем ты располагаешь. Но тогда, тогда остаётся всего лишь небольшая горстка шариков. Теперь тебе приходится искать. Ты вынужден бегать из комнаты в комнату, чтобы найти шарик.
Ты запираешь дверь и укрываешься от чужих глаз. То, что у тебя остаётся, ты хочешь сохранить лишь для самого себя.
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ ХОТЕЛ УМИРАТЬ
СУМАСШЕДШИЙ БРОСАЕТСЯ очертя голову в магазин фарфора и разбивает вдребезги хрусталь и фарфор так, что во всём огромном помещении стоит сплошной звон. Безумца пытаются остановить, но бесполезно – его ярость не знает предела. Прежде чем полиции удаётся справиться с ним, он уже совершил акт вандализма на сотни тысяч крон. Мужчину уводят, а магазин после него похож на поле битвы.
НО ЭТО НАЧАЛОСЬ ещё раньше, днём. Берсерка [101]пригласили к заводскому врачу. Он вызнал от врача, что у него рак.
– И к сожалению, – добавил тот, – с метастазами в лимфатическую систему…
Диагноз, стало быть, однозначный. Дело немного осложнилось тем, что тридцатилетний человек не хотел умирать. Как говорится, не был к этому готов.
Он, смертельно больной, отказался от всякого ухода. Он всегда радовался жизни и не видел веской причины для смерти. Он оказался бессилен перед желанием врага вести с ним переговоры и воспротивился ему изо всех сил.
Врач, истинный гуманист, тотчас понял волнения пациента. Но это не произвело на него ни малейшего впечатления. Для этого он был слишком опытным специалистом. Ему в его практике и раньше приходилось иметь дело с подобными случаями. Пациент не был первым человеком в истории, которому предстояло умереть. И будет отнюдь не последним.
С подобными произнесёнными в уме мудрыми словами он выпроводил пациента на улицу после всех тех благословений и пожеланий счастья, которые приличествуют при подобных обстоятельствах.
– Всё будет хорошо! – сказал доктор на прощание.
Пациент задумался: что он хотел сказать словом «всё». Имел ли врач в виду сам процесс умирания? Или он, будучи человеком религиозным, подумал о том, что ожидает его пациента в загробной жизни?
ЮННИ ПЕДЕРСЕН, шатаясь, выходит на улицу. Он не в состоянии отличить одни звуки в городе от других. Всё – сплошной непрерывный шум, трубный глас, что звучит в его ушах.
– Доброе утро, Юнни! Ты – онкологический больной. Ты выброшен на улицу, впереди в лучшем случае несколько месяцев жизни. Поздравляю!
Юнни обладал чрезвычайно развитой способностью делать выводы. Он имел обыкновение рассуждать. Не все смертельно больные пациенты обременены подобными качествами. Одно дело – быть больным. Нечто совершенно другое – уразуметь: ты умрёшь.
«Через полгода, – думал обречённый, – через сто дней или что-то в этом роде меня не станет. Город, в котором я живу, так и будет существовать. Здесь будут жить, как прежде. Этот дом – стоять так же, как и стоял. Ботинки, в которых я хожу, продадут за одну или две кроны на блошином рынке. А женщина, с которой я делю стол и постель, – по-прежнему будет стоять перед зеркалом с тушью и краской на столике. А я, я буду далеко».
Ему нужно прощаться не только с этим миром. Ему нужно проститься с самим собой.
– Прощай, Юнни Педерсен, спасибо за меня! Спасибо за то, что мне дано было бытьтобой, Юнни Педерсен, спасибо за это одолжение. Ныне я покидаю этот мир, понятно? А ты – ты станешь историей!
ЮННИ ПЕДЕРСЕН был высокий – 185 см роста – и крепкий малый. Множество раз в юности разрешал он споры с помощью кулаков. А позднее – случалось – уже в пьяном виде. Ему не нравилось, когда его припирали к стенке.
Юнни идёт по городу, кипя от ярости из-за того, что сказал врач. Внезапно он изо всех сил ударяет по фонарному столбу. Юнни кричит от боли, но фонарный столб стоит по-прежнему на своём месте.
Тогда Юнни ударяет кулаком по капоту припаркованного автомобиля стоимостью в 200 000 крон. На крышке появляется красивая вмятина. Но прежде чем кто-либо успевает прореагировать, Юнни уже на пути в магазин стекла и фарфора. Здесь он даст выход своему страху.
Юнни боится, но его энергия требует выхода. Его отчаяние отзывается на одной полке со стеклом за другой. Он находит отдел фарфора. И фарфор понимает куда больше, нежели врач. Фарфор понимает, что протест Юнни – серьёзен. Одна за другой вбирают в себя страх Юнни драгоценные вазы. Вскоре всё помещение магазина отмечено его кулаками.
В ПОЛИЦЕЙСКОЙ МАШИНЕ Юнни обретает покой. Он проделал работу, которая была необходима и проделал её основательно. Он дал свой ответ на предполуденные новости.
Юнни отметился. Он был не из тех, кто выходит из игры, не обратив внимания всего мира на свой эффектный уход со сцены. Он не умрёт, не оставив следа. Теперь всё в порядке, дело сделано.
Полицейский надел наручники на его сильные кулаки. А лицо этого человека казалось немного свирепым, словно Юнни разорил его собственный дом. Но Юнни подумал, что посадить его в тюрьму они всё равно не смогут.
Он сделал нечто, чего вообще-то делать нельзя. О’кей. Но почему? То, что он сделал, было абсолютно понятно. Это было необходимо.
Нет, Юнни не попадёт в тюрьму. Юнни умрёт, он умрёт. Юнни был приговорён к смерти ещё прежде, чем свершил некое злодеяние. Таким образом, он сделал своё дело, чтобы свести баланс между преступлением и наказанием.
ВО ВРЕМЯ ПОЛИЦЕЙСКОГО ДОПРОСА Юнни отдаёт себе отчёт в том, что натворил. Он разбил хрусталя и фарфора на полмиллиона крон. Ну да, он признаёт это. Но отказывается объяснять, почему это сделал. Он не хочет выдать свою тайну случайному полицейскому. Он думает старательней, чем обычно. У Юнни готов план.
– Фарфоровые вазы, – говорит Юнни Педерсен, – фарфоровые вазы стояли себе на полках в магазине. И тысячи людей проходили мимо, не уронив ни одну из них на пол. Возможно, какую-нибудь из них, что попроще, время от времени и роняли. Роняла старая дама, пациент, страдающий болезнью Паркинсона [102], или непослушный ребёнок. Но это не было умышленно. Так ли уж удивительно, что в один прекрасный день является человек – один на тысячу, – который берёт дело в свои руки и совершенно сознательно набрасывается на фарфоровые вазы. Во всём виноваты фарфоровые вазы, господин полицейский. Они такие чертовски красивые! Но наш мир – мир – некрасив. Мир – жесток…
ЮННИ ПЕДЕРСЕН ОБВИНЁН в совершении грубого акта вандализма. Ему предлагают защитника, но он предъявляет требование: он будет защищаться сам.
– Дело простое, – сказал Юнни. – У меня не было выбора.
– Несмотря на это, защитник вам понадобится…
– Я сам буду вести дело. Совсем один. Словно на безлюдной горной вершине между небом и землёй. Я один – против всего мира. Но у меня есть пожелание. Я очень хочу, чтобы дело было рассмотрено в суде до Рождества Я, по всей вероятности, буду на святках очень занят…
ЮННИ ВЫСТУПАЛ в суде холодно, с чувством собственного достоинства, что на фоне абсолютно немотивированного поступка даже испугало окружающих. Потому что до этого они имели дело с примитивными, малокультурными людьми, с чернью, но не с таким вот узником совести.
С другой стороны, пьяным он не был.
Что могло заставить его лишиться рассудка? Ведь не врываются же без всякой причины в супермаркет и не разбивают фарфор на миллион крон!
В политических же кругах этот судебный процесс вызвал особый отклик.
ДЕЛО РАССМАТРИВАЕТСЯ в суде.
Это – день Юнни. Он встречает его, точь-в-точь когда наметил, и встречает без защитника.
Юнни Педерсен называет своё имя, дату рождения и местожительство. Обвинение прочитано, и Юнни подтверждает факт происшествия. Он делает это не без чувства известной гордости. Значит, он что-то свершил, значит, он обозначил себя, во всяком случае – обратил на себя внимание. Он не уйдёт отсюда, склонив голову. Однако он отказался признать себя виновным.
Прокурор допрашивает обвиняемого:
– Итак, вы вошли в магазин с улицы. И тогда… да, и тогда вы принялись разбивать драгоценные фарфоровые вазы?
– Именно так, господин прокурор. И мне кажется, вы должны отдать мне должное, я делал это довольно основательно.
– Вы отдаёте себе отчёт в том, что ущерб составляет сумму в восемьсот пятьдесят тысяч крон?
– Мне говорили об этом, да. Но видите ли…
– Что вы сказали?
– Но видите, как здорово я это сделал, каким был спорым на руку.
– Вы… Вы проявляете неуважение к суду…
– К фарфоровым вазам, господин прокурор.
– Но почему? Ни одной судимости у вас раньше не было. Вы твёрдо стояли на ногах. Вы… ну да. Вы в известной степени были опорой общества…
– Sorry, sir [103]. Эта опора, вероятно, основательно прогнила.
– Можете объяснить суду, почему вы это сделали?
– Я попытаюсь, – ответил Юнни, теперь уже не отводя взгляда от прокурора. – За час до того, как я разобрался с этими фарфоровыми вазами… я узнал: я скоро умру. Мне остаётся несколько недель жизни… Видите эту маленькую коробочку с пилюлями? Это – морфий…