Текст книги "Воспоминания дипломата"
Автор книги: Юрий Соловьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
В 1915 г. я попал в Салоники и увидел там памятник на том месте, где в 1913 г. был убит болгарским четником Георг I при его первом посещении завоеванных греками Салоник – их долголетней мечты. Я вспомнил о легкомысленном короле и подумал, что он, вероятно, никогда не представлял себя кончающим жизнь не в изгнании, как король Отгон, а как искупительная жертва торжествующего панэллинизма. Вся жизнь Георга I плохо вязалась с этим трагическим концом.
Сыновья греческой королевской четы были далеко не так интересны, как их родители. Наследник королевич Константин был женат на принцессе Софии, сестре императора Вильгельма II. Этот брак внес диссонанс в русско-франко-английский патронат над Грецией, сыграл впоследствии немалую роль в судьбах Греции во время мировой войны, а затем вызвал двукратное изгнание короля Константина XI. Одиннадцатым он был провозглашен по счету одноименных императоров Восточной Римской империи. В этом сказывалось стремление Греции вернуть себе Константинополь. Эта мечта отразилась и на выборе имени наследника. Он был назван Константином, как некогда был так же назван и обучен греческому языку второй внук Екатерины II. Иллюстрацией к тому, как при афинском дворе сталкивались панславистские и панэллинские мечты о Константинополе, может служить такой случай, раскрывающий русофильские взгляды королевы. Ольга Константиновна летом обыкновенно уезжала на долгие месяцы в Россию, делая переход из Пирея в Одессу на греческой королевской яхте "Амфитрита". При виде Константинополя с возвышающейся над городом Айя-Софией один из придворных спросил королеву: "Когда же, наконец, греческий флаг (греки украшают флагами свои церкви) будет развиваться над бывшим Византийским собором?" Королева ответила одним словом: "Пота" ("Никогда").
Как бы то ни было, король Константин не только не завоевал Константинополя, но даже и умер в изгнании. Его второй сын, Александр, возведенный на престол во время мировой войны союзниками вопреки воле отца, умер вскоре довольно таинственно от укуса взбесившейся обезьяны, а последний греческий король Георг II жил не у дел в Бухаресте. Будущие короли – Георг и Александр – были в мое время мальчиками. В Афинах в обществе появлялись их отец – наследный королевич Константин и его братья – Николай, Андрей и Христофор. Все они, как и находившийся в то время на Крите в качестве верховного комиссара четырех держав (Англии, Франции, России и Италии) королевич Георгий, во многом заслуживали строгого, но справедливого о них мнения старика Ону. Говоря о короле, он добавлял иногда с особым ударением: "И его " очаровательные" сыновья".
Через два дня после моего приезда в Афины состоялись торжественные проводы отъезжающего на Крит королевича Георга. Назначение Георга на Крит явилось результатом весьма продолжительных переговоров держав, причем Германия и Австро-Венгрия отказались от непосредственного участия в урегулировании критского вопроса. По этому поводу германский канцлер князь Бюлов произнес в рейхстаге ставшую известной фразу: "Германия предпочитает положить свою флейту и прекратить свое участие в (европейском) концерте". В этих переговорах главное значение имело покровительство, оказанное королевичу Николаем II, подружившимся с принцем во время их совместного путешествия на Дальний Восток. Это была комбинация, повлекшая за собой окончательное присоединение острова к Греции. Назначение Георга на Крит, несмотря на только что проигранную греками войну с Турцией, лишний раз доказывало, насколько греческий вопрос стоял в зависимости от политики великих держав и не был обусловлен действительной силой Греции, которая в то время почти не обладала боеспособной армией.
Несмотря на незначительность греческого королевства, Афины в конце прошлого столетия были важным узлом политических интриг великих держав, а потому и дипломатический корпус был составлен из более или менее видных дипломатов. Многие из них стали впоследствии министрами иностранных дел. Интересной особенностью этого корпуса было то, что почти половина посланников была жената на русских.
Англичанин сэр Эдвин Эджертон был женат на вдове одного из моих предшественников, второго секретаря русской миссии Каткова, сына известного московского публициста. Эджертон очень полюбил своих пасынков, и в Афинах можно было наблюдать не лишенную известной знаменательности сцену, как внуки обличителя английской политики Каткова гуляли с любвеобильным отчимом – великобританским посланником. Женитьба Эджертона создавала для англичан особо благоприятное положение. Если к Эджертону благоволил король Георг, бывший по своим симпатиям англоманом, то леди Эджертон пользовалась полным доверием королевы, знавшей ее в течение многих лет и продолжавшей видеть в ней исключительно русскую. Конечно, это было лишним осложнением для Ону, жена которого была по происхождению француженка и во всяком случае не была соотечественницей в глазах королевы. Ольга Константиновна после 35-летнего пребывания в Греции осталась убежденной русской патриоткой.
Турецкий посланник Рифаат-бей, впоследствии паша, посол в Париже и министр иностранных дел, был тоже женат на русской. Мария Николаевна Рифаат, очень умная женщина, деятельно помогавшая своему мужу в его дипломатической карьере, была дочерью русского дивизионного генерала фон Ризенкампфа, разжалованного в солдаты за столкновение со своим корпусным командиром Свистуновым. После помилования Ризенкампф жил в Афинах у своей дочери, но никогда никому не показывался. После всех потрясений он почти впал в детство. На русских же были женаты и итальянский посланник герцог Аварна (будущий посол в Вене), и болгарский дипломатический агент Цоков (бывший потом посланником в Петербурге).
Германскими посланниками были последовательно за мое время граф Плессен и князь Ратибор, с которым я встретился затем в Мадриде, где он был послом. Австро-венгерским посланником был ставший затем министром иностранных дел двуединой монархии барон Буриан (до Афин он был дипломатическим агентом в Софии, а перед тем – генеральным консулом в Москве). Он довольно свободно говорил по-русски. Германский и австро-венгерский посланники держались несколько особняком и являлись в Афинах среди остальных дипломатов как бы своего рода оппозицией, что соответствовало, между прочим, роли Германии и Австро-Венгрии в критском вопросе. После перевода герцога Аварны в Вену итальянским посланником был назначен Сильвестрелли, пробывший, впрочем, в Афинах недолго. Он был отозван по весьма курьезному в истории дипломатических сношений поводу. Им был представлен в римское министерство экономический доклад о Греции, где он отзывался о ней как о стране весьма отсталой в экономическом и культурном отношениях. По неосмотрительности консульты (Министерство иностранных дел) этот доклад был напечатан и стал известен грекам. После этого в афинской печати поднялась настоящая буря, посланника как-то забросали грязью, и он никуда не мог показываться без телохранителей. Итальянское правительство поспешило его отозвать, но, признавая свою вину, перевело его с повышением – послом в Мадрид. В конце XIX века Италия еще далеко не играла в восточном бассейне Средиземного моря той роли, которую она играет теперь. Хотя в критском вопросе она и присоединилась к трем державам-покровительницам (Англии, Франции и России), но все же занимала среди них второстепенное место. Между прочим, ее агенты получали гораздо меньше жалованья, чем их коллеги, представители других великих держав, и им приходилось проявлять необычайную экономию даже в канцелярских расходах. Мне помнится, например, случай, когда мы выступали вместе с Италией с совместной нотой. На мой вопрос итальянскому посланнику, скоро ли он может получить телеграфный ответ из Рима с одобрением текста ноты, он мне ответил, что его министерство разрешает сношения по телеграфу лишь в исключительных случаях и ему придется снестись с ним по почте.
Как я уже говорил выше, в обязанности нашей афинской миссии входило участие в целом ряде придворных церемоний, которые вызывались близкими родственными отношениями петербургского и афинского дворов. За мое пребывание в Афинах там сменилось три русских посланника. Для них неизменно камнем преткновения служили именно эти отношения. Действительно, для русского дипломата, желавшего сохранить свое независимое положение и иметь возможность не выпускать из своих рук нити нашей политики в Греции, было весьма трудно отгородиться от постоянного вмешательства придворных влияний, сочетать свою независимость с "благосклонностью" местного двора. Последний переписывался по политическим вопросам с петербургскими родственниками помимо и иногда без ведома посланника. К тому же, согласно местным обычаям, каждая из крупных миссий в Афинах была вынуждена давать большие приемы в честь греческой королевской семьи. За мое время связи между петербургским и афинским дворами еще усилились двумя женитьбами: королевич Николай Греческий женился на великой княгине Елене Владимировне, а принцесса греческая Мария (младшая сестра жены великого князя Павла Александровича и Александры Георгиевны, в то время уже покойной) вышла замуж за великого князя Георгия Михайловича. Мне пришлось присутствовать на обеих свадьбах: на первой – в Петергофе и на второй – на острове Корфу.
На свадьбе Георгия Михайловича присутствовал отец жениха престарелый великий князь Михаил Николаевич. На Корфу прибыла и наша средиземноморская эскадра. Георг I оказался не только испытанным монархом, но и опытным гофмаршалом. Он почти единолично, и притом в неприспособленной обстановке, вел церемониал свадьбы.
Таким образом, королевская семья стала еще многочисленнее (Георгий Михайлович часто с женой гостил в Афинах), и русскому посланнику приходилось принимать их у себя, что, конечно, вызывало большие расходы и немало хлопот. После смерти Ону в 1901 г. в Афины был назначен знакомый мне по Токио барон Розен. Он был вынужден уступить свое место в Японии А.П. Извольскому, восходящему тогда у нас дипломатическому светиле. Розен был весьма недоволен своим переводом в Афины. По его словам, афинская миссия была обращена в "придворную контору". Со своей стороны и двор, чувствуя пренебрежительное отношение Розена к Афинам как к политическому центру, выказывал русскому посланнику свое недовольство. Этим положением воспользовалась английская миссия, установив необычайно тесные отношения со всей королевской семьей. В результате дело окончилось инцидентом, обстоятельства которого весьма характерны для афинской обстановки.
История этого инцидента следующая. Одним из главных предметов греческого экспорта была коринка (мелкий изюм), которая вывозилась в Россию для выделки и главным образом подделки красного вина. Русское Министерство финансов облагало этот ввоз довольно высокой пошлиной, дающей в среднем ежегодно около 600 тысяч рублей. Греческое правительство, недовольное этим, пустило в Петербурге в ход все придворные ггрркины, чтобы это высокое обложение было отменено. Об этом усиленно хлопотала и королева, обратившись к тогдашнему министру финансов С.Ю. Витте. Тем не менее, в целях охраны интересов русского виноделия в Крыму и Бессарабии таможенный сбор все же отменен не был. Но в виде знака особого благоволения к Греции и, в частности, к королеве в Петербурге было решено все деньги, получаемые от этого сбора, переводить королеве на ее благотворительные дела. На эти средства был, между прочим, построен королевой госпиталь для моряков (в том числе русских) в Пирее.
Весной 1902 г. состоялось открытие этого госпиталя, на которое Розен получил приглашение от гофмаршальской части. Он вместе с женой встречал королеву у входа в госпиталь, находившегося возле одной из пристаней Пирейского порта. Королева же прибыла к прилегающей к госпиталю набережной на русской военной шлюпке в сопровождении своего лучшего друга – жены английского посланника леди Эджертон, русского адмирала и нескольких русских морских дам и офицеров. Находя, что положение, в которое он был Поставлен, несовместимо с достоинством русского представителя, барон Розен немедленно обратился с письмом к министру иностранных дел, в то время графу Ламздорфу. В этом письме он просил о переводе его из Афин, а также сообщал, что вследствие неудовольствия Петербурга оставляет миссию на продолжительное время и передает управление ею поверенному в делах. В Петербурге этот шаг Розена не был одобрен. Николай II на подлиннике письма написал: "Надо успокоить Розена". Однако положение последнего в Афинах стало действительно до крайности неудобным. Вскоре вопрос разрешился иначе: во время продолжительного отпуска Розена состоялось передвижение посланников. Извольский был переведен из Токио в Копенгаген, а Розен получил свой прежний пост в Японии, которую он окончательно покинул лишь в 1904 г. при объявлении русско-японской войны. Я не могу здесь не остановиться еще раз на личности Розена как одного из выдающихся, но непонятых при царском режиме русских дипломатов. При его ясном и вполне реальном отношении к вопросам нашей внешней политики он неизменно видел дальше, чем ее петербургские руководители. Но, вероятно, именно потому с ним никогда не соглашались, а отдавали ему должное лишь тогда, когда было слишком поздно и то или другое бедствие постигало Россию, оправдывая предсказания дипломатической Кассандры, которой был барон Розен. Так, например, перед самой русско-японской войной Розен телеграфировал из Токио, что, по его мнению, тот образ действий, который был принят Петербургом по отношению к Японии, неизбежно приведет к войне, а если так, то необходимо поспешно закончить укрепления Порт-Артура и увеличить наши военные силы в Маньчжурии. Петербургские дипломаты (в этом случае это была правая рука Ламздорфа директор Азиатского департамента Гартвиг) отвечали короткой телеграммой: "Не теряйте из виду, что Маньчжурия не входит в сферу Вашей компетенции". В Петербурге, по-видимому, были далеки от мысли, что вскоре Маньчжурия войдет волею судеб если не в сферу компетенции русского посланника в Токио (он был отозван), то в круг действий японской армии. Ту же роль Кассандры Розен сыграл и перед мировой войной, предупреждая в особой записке, уже будучи членом Государственного совета, об опасностях нашего разрыва с Германией. Сущность этой записки была передана и в передовой статье "Нового времени", но по обыкновению слова Розена остались гласом вопиющего в пустыне.
В Афины на место Розена был назначен по примеру Ону советник посольства в Константинополе Ю.Н. Щербачев. Так же, как и два его предшественника в Афинах, он был необыкновенно интересным и умным человеком и в то же время большим оригиналом. Начав свою службу незадолго до турецкой войны в Константинополе и никогда не обладая мало-мальски значительными личными средствами, кроме хутора на Украине, он совершенно отдался дипломатической службе, которую и провел почти исключительно в Константинополе, занимая лишь в течение нескольких лет место первого секретаря в Копенгагене, где весьма пришелся по душе Александру III своим "истово" русским внешним и внутренним обликом. Не имея возможности конкурировать со своими коллегами, ведущими блестящий образ жизни, он всю жизнь держал себя Диогеном, неизменно ходил в черном потертом сюртуке с суковатой палкой в руках, зато превосходил всех своих сотрудников усидчивостью и работоспособностью. Будучи назначен посланником в Афины, Щербачев отнесся, однако, в противоположность Розену с необыкновенной щепетильностью к своим светским и придворным обязанностям, оставаясь в отношении к себе тем же Диогеном. В то время большой дом миссии в Афинах не имел казенной обстановки, и посланникам приходилось меблировать его на свой счет. Ни обстановки, ни средств у Щербачева не было. Он заложил свой хутор на Украине. На эти деньги выписал из Англии обстановку для всех приемных комнат, а сам поселился в одной из верхних пустых комнат миссии, где в одном углу стояла узенькая железная кровать, а в другом – крошечный умывальник, над которым висел обломок зеркала. Это не мешало Щербачеву давать по возможности пышные приемы всему двору, на что он, помимо своих чрезвычайно ограниченных средств от залога имения, тратил и все свое посланническое содержание. Вместе с тем он был большим хлебосолом и приглашал нас неизменно к себе завтракать, на что я часто соглашался, чтобы его не обидеть, хотя жил с семьей и с гораздо большим удовольствием завтракал бы у себя дома. Этот обычай приглашать весь личный состав к завтраку Щербачев усвоил в Константинополе, где по обычаю все члены посольства завтракали, а сплошь и рядом и обедали у посла. Меблировка маленькой столовой состояла из образчиков разнокалиберных стульев, выписанных им из разных городов Европы при выборе мебели для приемных комнат.
В служебном отношении Щербачев был тоже большим чудаком. В своем кабинете он устроил для себя вторую канцелярию, где работали его дочь и ее гувернантка. При этом в кабинете был и его частный архив, состоявший, между прочим, из всех визитных карточек, которые он когда-либо получал, и из многих десятков дипломатических паспортов, по которым он когда-либо ездил. Перед отправкой дипломатической почты в Петербург для Щербачева наступала настоящая страда: он в ночном костюме сидел с утра за столом и до бесконечности исправлял свои донесения в министерство. Мне помнится, что как-то раз, когда я сидел вечером на приеме в турецкой миссии, мне была принесена от посланника записка, где значилось: "Если вы еще не переписали той депеши, которую я вам отдал утром, то замените на четвертой странице слова "а также" словами "равным образом"". Как бы то ни было, но Щербачев, относясь весьма серьезно к своим посланническим обязанностям в Афинах, если и не приобрел там особых симпатий, то пользовался общим уважением как умный и порядочный человек. Немалым преимуществом для Щербачева служило, как и для Ону, то обстоятельство, что до Афин он пробыл долгое время в Константинополе и прекрасно ориентировался в балканских делах*. Из рассказов Щербачева у меня осталось в памяти его повествование о том, как он, будучи молодым атташе, переписал Сан-Стефанский договор и затем сопровождал в Петербург графа Игнатьева, который в специальном поезде торжественно вез этот недолговечный договор. В коридорах министерства Щербачев встретил присяжного остряка горчаковского окружения Гамбургера. Это был один из немногих царских дипломатов-евреев, впоследствии многолетний посланник в Швейцарии. Гамбургер спросил Щербачева: "Вы переписывали Сан-Стефанский договор, а крепко ли вы его сшили?".
______________________
* Вообще константинопольское посольство при ряде послов (графе Н.П. Игнатьеве, князе Лобанове-Ростовском, А.И. Нелидове и И.А. Зиновьеве) сделалась своего рода «рассадником» русских дипломатов, посвятивших себя балканской политике. Их минусом было то, что они смотрели на все сквозь балканские очки.
______________________
Кстати, о наших бывших дипломатических или, вернее, канцелярских обязанностях. Всю первую половину моей службы мне сплошь и рядом приходилось переписывать чужие донесения, а не давать другим переписывать свои (пишущих машинок не было, и все секретные донесения должны были переписываться секретарями от руки), что меня крайне огорчало из-за моего дурного почерка. Я его понемногу все же выработал, но он оставался весьма крючковатым. Почти все политические донесения представлялись в оригинале Николаю II, который их добросовестно прочитывал и в результате знал приблизительно все наши почерки. Он как-то шутя заметил моему коллеге, первому секретарю, при его приеме: "А у вас в миссии есть какой-то необыкновенный почерк с крючками". На донесениях посольств и миссий Николай II иногда делал свои заметки, порой лестные для отправителя депеши. Однако приятные замечания Николая II не всегда доходили до заинтересованного лица: об этом "заботились" министерские чиновники. Наоборот, все неприятное неизменно сообщалось, и притом в весьма торжественной форме. Как-то мой коллега первый секретарь Смирнов забыл подписать всю экспедицию. Николай II написал на полях: "Не подписано". В результате в миссии получена была бумага за подписью самого министра Ламздорфа, в которой значилось: "На ваших донесениях государю императору благоугодно было начертать: "Не подписано"".
За время моего пребывания в Афинах я почти каждое лето уезжал в отпуск в Россию. Это было очень приятно, так как летом в Афинах стоит необыкновенная жара, от которой невозможно спастись. Даже в Пирее и в небольшом дачном месте Кефисии температура мало отличается от афинской. В Россию я ездил двумя путями: через Корфу, Триест, Вену или через Константинополь и Одессу. В Вене и Константинополе я обыкновенно останавливался по нескольку дней и хорошо познакомился с этими двумя городами, проводя время со своими местными русскими коллегами, а часто и иностранными дипломатами, которых я раньше знал по Пекину или Афинам.
Кстати, об иностранных коллегах. Службу я начал в двух отдаленных местах. При этих условиях обыкновенно между секретарями различных миссий устанавливались весьма близкие отношения вне зависимости от преходящих политических взаимоотношений между государствами, в представительство которых они входили. Это немало облегчало и скрашивало долгое пребывание в небольших и чуждых центрах. Например, в Афинах между секретарями различных миссий существовали такие близкие отношения, что мы устроили даже нечто вроде международного научного кружка. В нем еженедельно каждый из нас делал доклад на какую-нибудь тему международной политики. При этом ни одного раза не возникло неприятных политических споров, и все придерживались строго академической темы доклада. Большая, впрочем, близость между дипломатами часто заставляла наиболее молодых из них чересчур увлекаться этим определенным кругом знакомства, относиться с известной пренебрежительностью к местному обществу и позволять себе посмеиваться над ним между собой. С годами я убедился в крайней нежелательности подобного рода дипломатической изолированности и критики местной среды. В результате сплошь и рядом плохо скрываемое пренебрежительное отношение к местному обществу настраивает последнее против иностранцев, и, таким образом, дипломатами не выполняется та, быть может, главная цель, для которой они посылаются за границу, а именно завязать возможно близкие повседневные отношения в той или другой стране. При возникновении серьезных разногласий между правительствами это всегда облегчает их разрешение. Помимо того, постоянная критика в тесном дипломатическом кружке страны пребывания неизменно отражается на настроении дипломата, и он гораздо труднее мирится с условиями, в которые поставлен. В последние годы своего пребывания в Афинах эту теорию я стал применять на практике. Между прочим, мне удалось самостоятельно, без помощи посланника, разрешить щекотливый для меня вопрос о поступлении в члены Афинского клуба. Иностранные посланники входили в клуб без баллотировки, а секретари должны были баллотироваться. За несколько лет до моего приезда с кем-то из иностранных секретарей произошел в клубе какой-то инцидент, и с тех пор туда никто из них не поступал, опасаясь оказаться забаллотированным. Я разрешил вопрос поступления в клуб, попросив председателя совета министров Теотокиса и министра иностранных дел Романоса представить мою кандидатуру. Конечно, я был принят без разговоров.
В России почти всегда во время отпуска после нескольких дней пребывания в Петербурге я уезжал на Волгу, в небольшое имение, которое у меня там было, а затем жил в окрестностях Варшавы, в имении, где проводил лето с семьей. Это майоратное имение в Вышкове я наследовал после брата, умершего в русско-японскую войну на Дальнем Востоке.
Я крайне жалею, что не записывал в то время моих впечатлений, так как ежегодная перемена места давала мне возможность, с одной стороны, сравнивать условия жизни на Балканах с русскими условиями, а кроме того, предохраняла меня от отчужденности в отношении своей страны, чем рискует большинство дипломатов, находящихся продолжительное время на заграничной службе и не посещающих время от времени родины.
Летом 1903 г. я пробыл довольно долго в Петербурге, где жил у брата, офицера конной гвардии, в казармах полка. Весной этого года я получил первое придворное звание камер-юнкера. Получение придворных званий в царское время было почти неизбежно связано с дипломатической службой: почти две трети царских дипломатов носили придворный мундир. По этому случаю мне нужно было представиться Николаю II. Аудиенция состоялась в Петергофском малом дворце, где я был принят вместе с другими представлявшимися, причем каждого из нас Николай принимал поодиночке, и мне пришлось говорить с ним с глазу на глаз в течение десяти минут.
Петергофский малый дворец, где царская семья обычно проводила лето, производил впечатление не дворца, а скорее большого частного дома, с которым не гармонировали придворные мундиры, военная стража и все другие атрибуты царской власти. Вместе с тем уже тогда, в 1903 г., поражало обилие принятых мер предосторожности по охране безопасности царя. Вокруг стены, окружавшей парк малого дворца, беспрерывно двигались группы всадников. То были лейб-казаки, объезжавшие парк с ружьями наизготовку. Комнаты, в которых принимали Николай II и Александра Федоровна, были весьма небольших размеров и разделены между собой маленькой гостиной, в которой ожидали приема как представлявшиеся, так и министры, приехавшие с докладом. Между прочим, одновременно со мной царского приема ждали министр иностранных дел граф Ламздорф и военный министр Куропаткин. Время было тревожное, над Россией уже висела угроза русско-японской войны. Куропаткин только что вернулся из своей поездки на Дальний Восток, во время которой ему, между прочим, пришлось по приказанию из Петербурга задержаться в Японии, чтобы дать возможность Безобразову, входившему тогда в силу, первым посетить Порт-Артур. Как известно, Ламздорф, Куропаткин и Витте, несмотря на ведомственные раздоры, на этот раз объединились в противодействии авантюристической политике дельцов вроде Безобразова, адмирала Абазы, Вонлярлярского и др., толкавших правительство на столь же опасные, сколь бестолковые и недобросовестные операции в Северной Корее, вроде известной лесной концессии на реке Ялу и т.д. Эта группа, проникшая к Николаю II, так сказать, с заднего крыльца, была крайне неудобна для Министерства иностранных дел, так как подрывала всякую возможность сговориться с Японией. Дело дошло до того, что министры Ламздорф, Куропаткин и Витте не знали о готовящихся "высочайших указах" по Дальнему Востоку. В июле 1903 г. дело шло о создании наместничества на Дальнем Востоке с пребыванием наместника в Порт-Артуре, территориально не связанным с нашими владениями на Дальнем Востоке и отстоявшем на 1200 верст от нашей основной морской базы – Владивостока. К вышеупомянутой группе политических дельцов примкнул в это время и мой старый знакомый по Дальнему Востоку военный агент в Китае полковник, впоследствии генерал, Вогак. В моей памяти осталась та характерная для графа Ламздорфа сладкая улыбка, которой он встретил Куропаткина, и его слова: "Я с наслаждением читал, Алексей Николаевич, вашу докладную записку". В этой записке Куропаткин, между прочим, критиковал безобразовские планы, а потому Ламздорф не мог не быть солидарен с ним. На следующий день в той же гостиной, ожидая приема у Александры Федоровны и разговаривая с дежурным флигель-адъютантом, я взглянул на список представлявшихся в этот день Николаю II и увидел на особом месте имя полковника Вогака и отметку о получасовой аудиенции. Это было, насколько мне помнится, 30 июля, а на следующий день появился указ о назначении адмирала Алексеева наместником Дальнего Востока, причем ему подчинялись не только приамурский генерал-губернатор и военный губернатор Приморской области, но до известной степени и посланники в Китае, Японии и Корее. Указом наместнику поручалось объединить дипломатические сношения с "сопредельными областями"(!). После этого указа военный министр и министры финансов и иностранных дел подали в отставку, но ушел лишь один граф Витте, назначенный на не имевшее в то время политического значения место председателя комитета министров.
Это было нечто вроде увольнения на покой, из которого Витте вышел в 1905 г., когда был назначен председателем делегации по ведению мирных переговоров в Портсмуте, а затем в октябре того же года и первым председателем объединенного на конституционный лад Совета министров. Что касается Ламздорфа, то он остался на своем посту. Ему было сказано свыше: "Вы уйдете тогда, когда я это найду нужным".
Николай II принял меня в небольшом угловом кабинете, выходящем окнами на взморье, стоя у письменного стола в малиновой, почти красной рубахе русского покроя. Их носили царскосельские стрелки. Впервые разговаривая с Николаем, я был поражен той несколько странной простотой, с которой он держался, почесывая себе левую руку в широком рукаве рубахи – жест, который так мало гармонировал с тем, что можно было ожидать от императора, дающего аудиенцию. Но в общем Николай говорил очень спокойно и естественно. Разговор у нас вертелся вокруг пребывания в Афинах великой княгини Елены Владимировны. Николай II справился о ней и окончил банальный разговор просьбой передать ей поклон. Александра Федоровна, которая приняла меня на следующий день, произвела иное впечатление. Обладая довольно высоким ростом, она стояла во время аудиенции, стараясь принять величественный вид, однако постоянно меняющаяся краска лица выдавала ее крайнюю нервность, неуравновешенность и даже плохо скрываемую неуверенность в себе.
Дня через два или три я представлялся великому князю Михаилу Александровичу, тогда еще наследнику, жившему в Красном Селе в расположении Преображенского полка в отдельном небольшом домике на манер офицерского барака. С ним жил его бывший воспитатель полковник Дашков. Если это возможно, то Михаил Александрович был еще менее интересен по своему разговору, чем Николай II и Александра Федоровна. Я положительно не помню, о чем мы с ним говорили. Зато у меня осталась в памяти поездка в Красное Село в поезде, а затем в придворной коляске с А. П. Извольским, которого я впервые встретил. Его я не знал даже в лицо. По-видимому, Извольского это неприятно удивило. Впрочем, я ему, как старшему, представился, назвав свое имя, после чего он назвал и себя. Он только что был назначен посланником в Копенгаген и представлялся по этому поводу. Разговор наш был невольно продолжителен и вертелся, конечно, вокруг дальневосточных дел. Между прочим, меня поразило у будущего министра иностранных дел, как впоследствии и у его преемника С.Д. Сазонова, отсутствие ориентации в состоянии нашего военного дела. Мне сдавалось, что у большинства наших ответственных дипломатов был развит в чрезмерной степени тот ведомственный "такт", который мешал им судить о наших военных возможностях и не позволял им критически относиться к нашей армии. Дело в том, что мне незадолго перед тем пришлось присутствовать в качестве привилегированного зрителя на больших маневрах под Варшавой, в окрестностях Вышкова. В них принимало участие много корпусов, и я воочию убедился, что наша армия в отношении командного состава совсем небоеспособна. Ею командовали в то время престарелые генералы, сплошь и рядом остзейского происхождения. Они главным образом пререкались между собой по вопросам местничества, а военным делом интересовались весьма мало. То же, по-видимому, происходило в тот момент и в Маньчжурии, где еще не было перед нами настоящего врага. Через год с небольшим все это кончилось разгромом нашей армии при Ляояне и Мукдене. То же впечатление я вынес и из разговора с Сазоновым в 1915 г., в разгар мировой войны. Я только что вернулся из Варшавы, где видел возвращавшихся с фронта наших солдат с одним ружьем на 4 – 5 человек. Я об этом рассказал министру. Мы потом заговорили о начавшемся отступлении на Карпатах и неладах между генералом Радко-Дмитриевым и Драгомировым (начальником штаба генерала Иванова). "Что же, если ссоры наших генералов заходят так далеко, то мы больше не великая держава", – сказал Сазонов. Обиженный тон министра как бы возлагал в этом всю вину на чужое, военное ведомство. Сознания общей громадной ответственности перед страной не чувствовалось. Извольский гораздо живее отзывался на только что происшедший скандал в Сеуле. Там произошла дуэль между моим бывшим сослркивцем в Пекине А.И. Павловым, посланником в Корее, и военным агентом фон Раабенем.