Текст книги "Волонтер свободы (сборник)"
Автор книги: Юрий Давыдов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
Да, Ронго больше не нужен. Теперь он, Тигедиен, расскажет про пальму. И он рассказывал, а вернее, показывал. В сущности, не рассказывал и не показывал, а точно бы гимны слагал во славу пальмы и жителей Океании, которые знают все о царственном древе.
Орех – крупный, толстокожий орех. Что оно такое, это детище кокосовой пальмы? Пища и посуда, отполированная куском коралла до мягкого темно-коричневого блеска; волокнистое горючее для костров и канаты для сетей и шлюпок.
Листья, которые перебирают залетные бризы. Что они такое? Сноровистые, не знающие устали туземцы обращают их в циновки и плетни, в кровли и корзины. И листья умолкают, не вторят шепоту бризов – отныне они хранят тепло рук человеческих, тепло очагов.
А ствол? Прямой, высокий, с круглыми наростами, по которым взбираешься на вершину и видишь лагуну и океан. Ствол… Разве придумаешь лучшие угловые опоры для хижины? Для хижины, где ты впервые кричишь, требуя материнского молока, и пускаешь пузыри; для хижины, где после любовных игр под луною остается будущая мать твоих детей, для дома, где спокойно смыкают веки старцы?
Сердцевина ствола мягка и податлива, выдолби ее и получишь отличную лодку. Не трусь, внешние слои древесины плотны и упруги. И потом: палицы, боевые палицы, чтобы раскроить череп врага; копья, которые бьют молниями в лагунных и морских рыб…
Каду прилепился адъютантом капитана, старшину Тигедиена полонили натуралисты, а Шишмарев, долго не раздумывая, зафрахтовал Эдока, приятеля Каду. Уговорился он с Эдоком выйти в лагуну – рыбу ловить. Матросы прослышали об этом, и вдруг оказалось, что на бриге жить не могут без рыбной ловли. Однако лейтенант всем предпочел Петра Прижимова; к Петрухе питал он слабость: вместе на "Ласточке" плавали, вместе с французами в минувшую войну бились.
Ну, собрались. Вышли на лодке с балансиром – едва солнце брызнуло. Собрались. Вышли. Эдок и Ламари, островитянин уже в годах, пожилой, с сединой в бороде, взялись за весла. Весла были без уключин, как на каноэ. Гребли туземцы короткими гребками. Лодка скользила легко и стремительно.
Лагуна была мелководной, прозрачно-зеленой, со множеством отмелей и рифов. Прижимов черпанул за бортом ладонью, сладостно сожмурился:
– Парная!
Шишмарев тоже поболтал рукою в воде.
– Не вода, брат, – баня. И так-то круглый год.
Солнце припекало. Лейтенант и матрос разделись почти донага. Рядом с туземцами оба были неприятно белы и чувствовали смущение, неловкость, как горожане-домоседы, очутившиеся на купании среди загорелых поселян.
Прошли на веслах мили полторы, две.
– Гляди, ваше благородь, гляди!
– Чего?
– А вот… во еще… Батюшки-и!
На ближней отмели, где вода изумрудилась, мелькали плавники.
– Как в садке! – обрадовался Шишмарев. – Ну, половим! Половим!
Солнце уже выкатилось, рыбьи косяки среди водорослей были видны, будто в бассейне.
Эдок и Ламари передали морякам весла, сами взяли копья. Набрав полную грудь воздуха, они тихохонько погрузились в воду и прилегли на отмели, как на опушке.
– Потеха!
– Тсс! – зашипел на матроса Шишмарев и кулачищем взмахнул: – Тсс!
В ту секунду рыбаки под водою метнули копья. На миг все застило мутью. Послышалось фырканье, Эдок и Ламари вынырнули, а неподалеку всплыли копья, на их наконечниках трепыхались крупные рыбины.
– Камбала! Разрази меня гром, камбала!
– Да вроде того, – неуверенно отозвался Прижимов. И прибавил недоверчиво: – Сама напоролась, ей-богу. В другой раз не будет.
Но и в другой, и в третий, и в четвертый было все то же – рыба так и нанизывалась на копья Эдока и Ламари. И какая рыба! И длинная, востроносая, и в зеленых жабьих пятнах, и с хвостами в ярких желтых точках, и с плавниками в оранжевых полосах, и уж такая, такая… ну словно бы осенний березняк в багреце, в золоте.
– Наш бы маляр видел! – восторгался Прижимов, должно быть, разумея Хориса.
А Шишмарев охал, прихлопывая ладонями по голому брюху. И вдруг заорал:
– Эй, ребята-а-а! Эй!
Подплыл Эдок, Шишмарев показал на копье:
– Слышь, дай-ка я…
– Ваше благородь, – с опаской начал было Прижимов, – господин лейтенант…
Но их благородие уже пребывал в том состоянии, когда не только отмель, но и море по колено.
Эдок, насмешливо улыбнувшись, протянул ему копье. Шишмарев торопливо вывалился за борт, раззявив рот, захватывая воздух, и погрузился.
Глаза защипало, как мылом. Но медлить не приходилось: лениво пошевеливая плавниками, шла такая красавица, что ах, да и только. Он метнул копье и перестал что-либо различать. Воздуха ему не хватило. Он вынырнул, отплевываясь и мотая головой. Вынырнуло и копье… но, увы, без "красавицы".
Шишмарев чертыхнулся и замолотил саженками. Догнал копье, опять раззявил рот, опять погрузился.
Нырял он да выныривал все с тем же успехом. Освирепел, матерился, дышал тяжело, но не сдавался.
– Валяй, валяй, – цедил сквозь зубы Прижимов. Неудачи лейтенанта вызывали в нем и досаду и радость. – Думал, что в кулак плюнуть? Э, не-ет!
Эдок не выдержал – расхохотался.
Шишмарев влез в лодку, швырнул копье.
– А все почему? – утешающе начал Прижимов, который теперь и вправду огорчился. – А все потому, ваше благородь, что она… то есть рыбина здешняя… она к цвету нашему не свычная. Вот. Тела у нас не такая.
– Тела, – передразнил Шишмарев. – Иди ты, знаешь куда…
Подплыл Ламари. Копье его сверху донизу отягощала добыча. Прижимов показал Шишмареву на рыбин, обкусанных где с хвоста, а где с головы.
– Акулы, ваше благородь? – спросил матрос. И сам ответил: – Как есть акулы!
– Однако… – Шишмарев покачал головой.
– Я хотел упредить вас, да где там, – проворчал Прижимов. – Сунулись в воду, не узнав броду…
– Ладно уж, молчи, – огрызнулся Шишмарев.
Оказалось: точно – акулы. Только небольшие и пугливые. Стоило посильнее шумнуть, как они улепетывали.
Лодка, полная добычи, направилась к деревне.
Солнечные пятна играли на шаровидных вершинах пальм, на кровлях. Мелкая лагунная волна ластилась к береговому песку.
Шишмарев приуныл. От Шамиссо не спасешься, да и Отто, пропади он пропадом, не преминет посмеяться. Добро б еще без свидетелей, так нет – Петруха…
Но Петруха не свалял дурака. Во-первых, решил он, ни гу-гу о лейтенантовом зряшном купании, а во-вторых… И во-вторых, по исконному примеру неудачников-рыболовов он тишком выменял у Эдока и Ламари всю добычу на карманное зеркальце и гребешок.
На бриге Прижимов и глазом не моргнул:
– Ну, братцы, было дело! Тащи кухарю! Господин лейтенант всех ухой жалуют!
К полнейшему успокоению Шишмарева, Шамиссо и Коцебу отсутствовали. Натуралист, должно быть, ночевал в хижине Тигедиена, а Отто Евстафьевич пропадал где-то с неизменным Каду.
Не одни рыболовы поднимаются нараньи. В тот час, когда Шишмарев с Прижимовым плыли по лагуне, капитан и Каду были на берегу океана. Прибой накатывал плавно, с мягким протяжным шипением. Черные морские ласточки летели навстречу солнцу. Было светло, просторно, хорошо. И дышалось привольно, как дышится только на утренних зорях.
– Ждать, – сказал Каду.
Ждать не пришлось долго.
Они явились, четверо мастеров-островитян в рабочих набедренных повязках, каждый со своими теслами и резцами. Они шествовали неторопливым, мерным шагом. Лица их были торжественны.
– Смотри, Тотабу. Смотри…
Четверо мастеров встали в ряд. Их рослые фигуры четко означались в тонком воздухе. С минуту они были неподвижны. Потом опустили свои каменные инструменты в воду.
– Теперь Он проснулся, – шепнул Каду.
В полированных теслах и резцах спал могучий бог ремесла; соленая вода разбудила его, и четверо служителей бога ремесленников тронулись друг за другом мерным шагом, оставляя на песке глубокие следы.
В деревне под плотничьим навесом дожидалось дерево. Надо было снять с него все лишнее и обратить в ладью. Как скульптор снимает с камня все лишнее и обращает каменную глыбу в скульптуру. Все лишнее, и ничего больше. Но в том, чтобы удалить это лишнее, и таится мастерство.
Почти до полудня наблюдал капитан Коцебу за работой четверых островитян, потомков тех искусников, чьи ладьи вспахивали издревле Великий океан, не бухточки Средиземного моря, как суда финикийцев или греков, но Великий и отнюдь не тихий.
Аурцы работали и пели. Они пели хвалу теслам и резцам, из-под которых летели искры. И треугольному плетеному парусу, который примет бешеный напор ветров. И рулевому веслу, которому сверкать под луною и солнцем. И тяжелому каменному якорю, который сбросят на большую глубину. И тугим канатам, которым придется столько раз напрягаться. И они просили прощения у дерева, которому причиняли боль.
Об одном не пели служители могучего бога ремесленников: не пели хвалы своим твердым рукам, своему верному глазу, своей сноровке и сметливости, любви своей к делу.
Капитан Коцебу ходил под навесом, слушал пояснения Каду, записывал что-то в книжечку, смотрел на мастеров в рабочих набедренных повязках, слышал запах свежей древесины. И вспоминались ему другие мастера.
"Рюрик" строили в Або, в опрятном финском городке, где старинный замок и студеная речка среди сумеречных гранитных скал. В артели были финны и русские. Они не окунали в балтийскую волну свои пилы и топоры, песен они не пели. И все-таки чудилось Коцебу нечто родственное и схожее в работе тамошней артели и здешних мастеров. Все будто разнилось, все будто отличалось: но тот же царил бог – могучий бог ремесел и ремесленников, один для всех, как одно для всех солнце…
Аур полюбился "рюриковичам", все словно позабыли инструкцию, начертанную в Петербурге. Но Шишмарев вспомнил.
– Что тебе Аур, – сказал он капитану. – Свет в оконце? Тут эдаких-то, как в лукошке грибов.
– Эх, Глеб Семеныч, да знаешь ли ты, друг мой, не море само по себе… Нет, видно, я не природный моряк… Не море, а земля, чужие страны и земли, где никто не был, – вот что мне милее всего. Я признаю, признаю: радостно одолевать изменчивую стихию. Но познавать народы и земли лучше… Вот так-то. А инструкцию помню, хорошо помню, – И прибавил с усмешкой: – А тебе что? Прискучило?
– Не то чтобы и прискучило… Да так… Не дурно бы уже и под паруса.
– А благодарность?
– Кому?
– Как это "кому"? Аурцам!
Шишмарев развел руками.
– Что же еще? Ножи, да бисер, да платки, да гвозди раздали таровато. И пиры закатывали. Чего же еще?
– А вот у милейшего доктора прожект. Догадываешься? Нет? Где тебе, брат…
Вопреки обыкновению Шишмарев вздумал разобидеться.
– Где уж нам уж… Господин медикус в ваших ливонских Афинах уму-разуму набирался, а мы… Мы, дураки, Бугера да Госта зубрили [24]24
Авторы книг, по которым учились гардемарины Морского корпуса.
[Закрыть].
Он надулся. Коцебу взял его под руку.
– Да будет, будет, вот не ждал… Есть, Глебушка, такой прожект…
Шишмарев слушал поначалу сердито, глядя мимо Коцебу, и вдруг расплылся:
– А! Хорошо! Дельно!
– Вот видишь. А ты: "Где уж нам уж…" Дебаркацию на себя берешь?
– Хоть сейчас.
Дебаркацию, то есть высадку десанта, устроили после дневного отдыха, когда жара спала. "Десант" поверг жителей Аура в ужас. Оцепенев, смотрели они, как белые тащат каких-то страшных рогатых животных, каких-то тупорылых чудовищ, которые визжат так пронзительно, что хоть уши затыкай, а потом еще каких-то больших птиц с гребешками на головах.
Тигедиен, опомнившись, подступил к Эшшольцу и Шамиссо. Если на то пошло, он из тех вождей, что не прикидываются всезнайками. Он из редкой породы вождей, очень редкой.
Старый, грузный, властный Тигедиен робко поглядывает на бледных сынов Севера. И они терпеливо толкуют Тигедиену и его приближенным о пользительности коз, кур, свиней. Тигедиен слушает, переглядывается с аурцами. Он из тех редких вождей, что умеют слушать. Да, да, хрупкие сыны Севера советуют доброе.
Тем временем матросы соорудили загон и принялись за огород. Рязанские, тульские, псковские мужики вскапывали землицу острова Аур, мяли комья, нюхали.
– Жидка да навроде б и солоновата, – сетовал один.
– Плохо родить будет, – сокрушался другой.
А третий возражал:
– Не скажи! Ты глянь: пальмы-то ишь вымахали.
– То пальмы, а то морква да репа. Разница есть ай не?
– Каду надо приохотить. Быстрый умом, черт!
– Да и другие, знаешь, ребята обломливые. Смикитят!
И вскопали и посадили репу, морковь, лук. Даже виноградные лозы натыкали. И показали, как поливать, как полоть… Грядки парили, теплой землицей пахло. Не рязанской, не тульской и не псковской, но Землей, что дает нам хлеб насущный.
Звучное "бу-ум" сигнальной пушки "Рюрика", и вот уж нет мужиков, на которых пахнуло крестьянством, а есть матросы, нижние чины двухмачтового брига под андреевским флагом. Ладони, сжимавшие лопаты и кирки, сжимают шершавые сухие канаты; руки, корчевавшие пни, берутся за вымбовки шпиля.
Никого из аурцев не осталось на палубе. Все уже в лодках. Лишь двое островитян стоят перед капитаном Коцебу. И один из них молит:
– О Тотабу, возьми меня. Ты идешь далеко, далеко. О Тотабу, возьми.
– Погоди, Каду! Мы идем далеко. Аур – нет. Понимаешь! Аур – нет. Вот это все, – Коцебу широко поводит рукой, – это – нет. Понимаешь? Навсегда!
Каду понимает, он все, все понимает, Аур – нет, Аур – навсегда. Но в крови Каду морская соль, и он годами слушал не шорох бриза в пальмах, а песнь великих странствий. Он должен узнать, что кроется за туманными горизонтами, которые внушают ужас и сомнения.
– О Тотабу, возьми меня.
Отто Евстафьевич не знал, на что решиться. Ему казалось, Каду его не понял… Правда, после вторичного плавания в Беринговом проливе "Рюрик" еще раз пересечет Южное море в поисках коралловых островов. Но кому ведомо, будет ли бриг в здешних широтах?
– Погоди, Каду, погоди…
Но Каду твердит свое, и капитан пускает в ход последний довод: Тигедиен, что скажет Тигедиен?
Нет, нет, отец согласен. Он сказал: "Ты, Каду, птица морская, а морской птице нужен далекий полет".
– Хорошо. Оставайся.
Но тут Эдок, о котором все позабыли, бросился на Каду, обнял его, притиснул к груди.
– Не покидай нас, Каду! Не покидай… Я тебе друг! Не покидай! Они увезут тебя в страшные страны, где люди не могут жить.
Коцебу растерянно оглянулся. Ну что это все, как воды в рот набрали? А у этого чертова Петрухи При-жимова даже слезы в глазах. Задача, право!
Каду оттолкнул Эдока. Каду рассмеялся счастливо и беспечно. Эдок заплакал навзрыд, понурившись, побрел к штормтрапу.
Он помедлил у борта.
– Каду!
Каду топнул ногою, гневно прикрикнул. Эдок перевалился за борт.
7
Прав был Шишмарев, Аур – не свет в оконце. Островов с лагунами в Южном море, что звезд в южном небе.
Купы островов. Они похожи на Аур, и жители их похожи на аурцев. Это одна цепь, цепь островов, которую туземцы зовут Радак. Это один архипелаг, который на европейских картах обозначен – Маршалловы острова.
Все занимало Каду на этой большой эллип-оа, где начальником его покровитель Тотабу: и назначение каждого паруса, и шпиль, чтобы выхаживать якорь, и подзорная труба, и золотые часы капитана с таким чистым звоночком. Да к тому же Каду стал обладателем несметных сокровищ! Капитан подарил ему тяжелое желтое одеяние. Называется: пальто. И еще большую набедренную повязку, красную, как закатное солнце перед бурей. Называется: передник. А человек с двумя парами глаз, что все ходил с Тигедиеном, дал ему красивую коробку, гладкую, как полированный черпак из кокосового ореха. И матросы тоже наперебой одаривают Каду. Кто шейным платком, кто старой трубкой, а один преподнес белый твердый кружок. Называется: деньги. Зачем он, кружок, для чего, Каду так и не понял, но спрятал в коробку. И все учат Каду говорить "руссия", и смеются, и прихлопывают по плечу, повторяя: "Айдара!" – "Друг!"
А когда эллип-оа приближается к острову, тут уж Каду ни на шаг от капитана. И капитан то и дело посматривает на Каду. О, Каду знает себе цену: он переводчик.
Вот бриг подходит к острову. Каду, невзирая на жару, облачается в желтое пальто и красный передник. Он стоит на самом видном месте.
Островитяне, задрав головы, изумленно разглядывают Каду. Они ведь знают этого малого. Сын старшины соседнего Аура. Да, знают. Но… но как же он очутился на этой большой эллип-оа, среди белых людей? И откуда у него такие красивые одеяния? А Каду похаживает, то расстегнет пальто, то застегнет, и передником потряхивает, и кричит насмешливо:
– Чего ждете? Идите сюда! Идите на эллип-оа! Скорее! Вот тамон! Он мне друг! Идите, не бойтесь! Да, да, я Каду, сын Тигедиена! Идите! Кто первым, тому и подарок!
Робкой чередой" с оглядкой, смущенно, опасливо взбираются на палубу жители "страны коралльных островов". А потом съезжают на берег офицеры, натуралисты, живописец. То, что "рюриковичи" не успели или не сумели узнать на Ауре, узнают здесь и на других землицах. Их встречают, как и на Ауре, венками из белых, похожих на лилии, цветов. И провожают печальной песней, стихающей вместе с гулом прибоя.
Острова прекрасны, как грезы, однако гляди в оба, ходи под малыми парусами: течения капризно-переменчивы, а рифы затаенно-коварны. Но вот и последний островок в цепи Радак. Отсель держать "Рюрику" снова на Север, а там уж, запасшись байдарами, – в Берингов пролив.
Капитан подозвал Каду. Пусть Каду подумает о своей участи. Пусть крепко подумает Каду.
– Тамон, я останусь с тобой.
Угасла песня, угас глухой бой барабанов. Склонились пальмы, черные ласточки увязались за бригом. И раскатился по обоим бортам, впереди и за кормой, во всю богатырскую силушку раскатился Великий, или Тихий.
К горизонту, который вечно надвигается,
К горизонту, который вечно убегает…
Недели полторы спустя холодный пронзительный ветер закидал небо тяжелыми тучами. Барометр падал, и вскоре «Рюрик», заласканный тропиками, ворвался в бурю.
Здоровенный шторм встряхнул его, он охнул, простонал шпангоутами, и едва лишь управились матросы с парусами, как пошли, пошли перекатывать через судно валы – пенные, пузырчатые, гривастые. И один из них, яростный из яростных, сшиб с ног капитана, сбил его, сгреб и грохнул о палубную надстройку…
У капитана – ни переломов, ни ран. Но доктор Эшшольц предпочел бы иметь дело с переломом. Худо, когда кровь хлещет горлом, а в груди булькает, хрипит, будто рвется что-то.
Очнулся Коцебу затемно. Доктор и Каду куда-то отлучились. Он поднялся с койки, с минуту стоял, сжимая ладонями виски. Держась за стены, выбрался на палубу.
Океан, похваляясь своей мощью, играл бригом. Небо было таким низким, что волны, чудилось, взлетали до туч, и они, эти волны, потушили все звезды.
Коцебу не мог сообразить, что с ним, где он. Во рту чувствовал теплую солоноватую влагу, грудь стискивало больно. Он скрипнул зубами, закусил губу.
Метущийся свет фонаря упал на его искаженное лицо.
– Отто! – испуганно вскрикнул Шишмарев и подхватил капитана на руки.
Шишмарев ввалился в каюту и уложил Коцебу. Тот опять пришел в себя, но не узнал Шишмарева и спросил:
– Доктор, что со мной? Грудь… грудь…
Кровь пошла горлом.
Шишмарев перекрестился.
Буря утишилась далеко за полночь. Мигнули звезды. Шишмарев увидел Большую Медведицу. "А, – устало улыбнулся он, – вот и ты. Ну слава богу".
Коцебу лежал в каюте. Эшшольц разжимал ему зубы, сведенные судорогой, Каду вливал в рот микстуру.
– День? День? – спросил вдруг капитан, не открывая глаз.
Эшшольц не понял.
– Число? – прошептал Коцебу.
– Тринадцатое, – ответил доктор.
– Тринадцатое…
Коцебу дышал прерывисто. Доктор покачал головой. Каду прижался в уголку, всхлипнул.
На другой день капитан показался на палубе. Он должен был выйти из каюты, и он вышел, опираясь на плечо Каду.
В глазах матросов отобразился испуг.
– Ничего, ребята, ничего… Спасибо за ваше мужество.
– Рады стараться, – отвечали матросы нестройно.
– Надеюсь, все целы?
– Целы, целы, – Шишмарев выглянул из люка. – Вот бедняге Прижимову ногу переломило. Лубки наложили.
– А ты?
– Я? Жизнь, Отто Евстафьич, копейка, голова – ничего. – Он усмехнулся и выбрался из люка. – Господин капитан, прошу в каюту… Честное слово, зря ты поднимаешься. Ну погляди, погляди. Видишь? Всё у нас хоть на государев смотр. Пойдем. Ты вот что, Отто Евстафьич, сделай милость, не хлещи ты, прошу, кровью. Намедни перепугал до смерти. Сделай милость, а?
Океан долго еще мстил за минувшие светлые дни, океан штормил, и команде приходилось круто. Круче других Шишмареву – бессменному вахтенному.
Но как только Коцебу немного "отпустило", он отстранил доктора. Глеб Семенович воспротивился, капитан отрезал: "Я здесь командую, господин лейтенант" и так поджал губы, что Шишмарев попятился.
Однако с того штормового апрельского дня 1817 года Отто Евстафьевич сдал. Он крепился, не подавал виду. Но то на палубе, а то за обеденным столом лицо его вдруг подергивалось, белело, он поспешно уходил в каюту, прижимая руки к груди.
На бриге избегали говорить о болезни капитана. А если, случалось, и перемолвятся, то шепотом, как бы чего-то страшась. И общее настроение установилось сумеречное, как бегучие тени на волнах.
А Каду, тот и вовсе приуныл. Нет, нет, тамон выжил, тамон не умрет. Но… но вот он, Каду, должно быть, умрет. И умрет ужасной смертью… Каждый день на эллип-оа едят мясо. Мясо вынимают из больших бочек, такого мяса Каду не видывал. Какие крупные куски! Будь это мясо кита, Каду узнал бы его: китов порой выбрасывает на внешние рифы острова Аур, и аурцы добивают громоздких беспомощных животных. Но тут, на бриге, в этих бочках, нет, не китовое мясо. Страшно подумать, но, верно, правы старики на Ауре: белые едят человечину… А мяса-то в бочках все меньше, все меньше. А островов не видать. Не сбился ль тамон с пути?.. Мяса все меньше, наступит день, когда его вовсе не будет. А белые не могут без мяса. И тогда… тогда они съедят Каду.
И вдруг все как рукой сняло. Каду повеселел. Смеялся, ходил вприпрыжку, дурачился. Просто открывался ларчик: на горизонте, смутном и мглистом, показался остров Уналашка, покрытый лесом. "Мясо, – ликовал Каду, – там они найдут мясо!"
Он не ошибся: на Уналашке правитель Российско-Американской компании – бойкий вологодский мужичок из тех двужильных, что нигде не пропадают, всюду избу рубят, огородничают, скотину держат, – снабдил "Рюрика" не только байдарами для описанных работ на Аляске, но и говядиной.
Налились на Уналашке свежей пресной водою, запаслись дровами, изготовились к северному походу. И опять поставили паруса.
Каду не терпелось плыть дальше. Первый его друг, первый, конечно, после тамона, матрос Прижимов говорил про белых мух, которые тают на ладони, про белую землю, которая плавает в океане. Каду верил и не верил. В белых мух он еще верил, а вот в плавающую белую землю – нет.
Но к северу от острова Св. Лаврентия он увидел "белую землю". Она простиралась до края неба. В ней были темные проходы, там всплескивала студеная вода.
Бриг лавировал среди льдов. Наконец уперся в сплошные поля. Пошел вдоль кромки. Берингов пролив, был заперт.
Однако Коцебу не тотчас ушел на юг. Он держался близ ледяных заторов. Ждал перемены ветров, ждал, когда льды разомкнутся. Ждал, терпеливо ждал.
И тут-то опять подкрался страшный недуг. Забился капитан в судорогах, кровь хлынула горлом, он потерял сознание.
А потом был вечер, когда в каюте сидел доктор, и Каду видел, что тамон сердится на доктора, быстро-быстро говорит ему, а Эшшольц, снимая очки и щурясь, возражает тамону своим ровным, спокойным голосом.
Доктор ушел, медленно и плотно притворив дверь.
– Тимаро, – сказал капитан, – позови Тимаро.
Каду побежал за Шишмаревым.
Тимаро тоже долго сидел в каюте. И Каду видел, как оба сердятся и оба говорят громко, а Тимаро даже кулачищем по столу пристукивает: "Нельзя тебе рисковать! Нельзя!"
Но вот и Тимаро ушел.
Каду сидел и смотрел на капитана. Что такое приключилось? Отчего все сердиты на тамона эллип-оа? Каду убьет доктора. И… даже Тимаро. Пусть только тамон скажет слово.
Но тамон не говорил ни слова. Он то вытягивался на койке, то доставал свои бумаги, то отшвыривал их. Было уже около полуночи, когда Коцебу сел к столу и начал писать.
"Болезнь моя со временем отплытия от Уналашки день ото дня усиливалась. Студа до такой степени расстроила грудь мою, что я чувствовал в оной сильное стеснение, и, наконец, последовали судороги в груди, обмороки и кровохарканье. Теперь только уразумел я, что положение мое опаснее, нежели я доныне предполагал, и врач решительно мне объявил, что я не могу оставаться в близости льда. Долго и жестоко боролся я с самим собою: неоднократно решался я, презирая опасность смерти, докончить свое предприятие; но когда мне опять приходило на мысль, что, может быть, с жизнью моей сопряжено сбережение "Рюрика" и сохранение жизни моих спутников, тогда я чувствовал, что должен победить честолюбие. В сей ужасной борьбе поддерживала меня единственно твердая уверенность, что я честно исполнил свою обязанность".
Каду смотрел на его опущенные плечи, на затылок в светлых завитках. Худо тамону, худо.
Коцебу поднялся.
– Вот так-то, дружок, – вздохнул он и положил руку на плечо Каду. – Вот так-то.
8
Разоруженные, без парусов и рангоута, корабли сиротели в гавани. Судовые ремонтные работы кончались в сумерках. А затемно случалось матросам припоздниться в корчме. Служанка – толстые икры у девки, на щеках ямочки играют – подавала салаку и пиво ячменное. Тут, в ревельской корчме, не одни матросы. Тут и немцы-подмастерья трубками дымят, кружка у них вкруговую ходит, тут и ямщики, питерские ямщики, большие ценители дешевизны и крепости чухонской водки. На дворе мороз жмет, в корчме от тепла и духоты млеешь. Подмастерья молчаливы, скупы на слова, держатся особняком. Ямщики и матросы охотники «баять», не чураются друг друга: и те и другие – народ походный. Но походные из походных – они, бывшие «рюриковичи». Да, было времечко, было! И горюшка хлебнули, и такого навидались, чего и адмиралам-то не снилось.
– А помнишь, Петрей, как ты в одночасье с их благородием?
У, как же это ему, Прижимову, не помнить распроклятое тринадцатое число – ногу переломило, могли бы его, Прижимова, и в чистый абшид закатать, ничего, обошлось. Куда ему, – коли абшид, отпуск бы вчистую дали, – куда деться? От крестьянства совсем отбился, да и перемерли у него все в сельце Григорове.
– Как не помнить, братцы? Помню!.. А вот Каду-то не позабыли? Славный малый, а? То-то был славный. Дикарь, говорят, да я, ежели по чести, такого вот дикого на иного вашего господина…
– Прикуси язык, Петрей.
Оно и верно, не для чего, и так понятно.
– Я это, бывало, все его Питером приманивал, – продолжает Прижимов. – Так и так, толкую, ахнешь! А после, вижу, на обратном-то пути совсем наш айдарик сник.
– Всякому сторона своя милее.
– Это ты, Василий, правильно. Родина, она и есть родина, ничего не скажешь. Да тут еще и другое…
– Про сынка, что ль?
– Ага. Ему этот… как его… ну тот-то, дружок евойный, как мы вертались, сказывал: "Оставайся, Каду, оставайся, сынок твой все бегает, ищет, плачет".
– Да, – вздыхают матросы, – это уж да, у кого сердце не заклешнит…
И призадумались. Нет у них ни жен, ни ребят малых. Так, бывает, расцелует, пригреет какая-нибудь, и баста. Нет ни женки, ни ребятишек. Известное дело, матрос – перекати-поле. А вот у Каду был парнишечка. У кого сердце, будь хоть каменное, у кого оно глиной в таком разе не станет?
Один только Коптялов, красивый малый, у него и здесь, в Ревеле, душенька завелась, и в Кронштадте обжидает, один только Коптялов не согласен.
– Нет, ребятушки, корень в другом.
– А-а, завел свое, – хмурятся матросы, хоть и знают, что Коптяй отчасти прав. – За-авел, мать твою…
– У них там, – не унимается Коптялов, которого вином не пои, дай о бабах потолковать, – у них там, на соседском-то острове, какие? – Он запинается, будто что-то припоминая, и выпаливает: – Прекрасный пол, ребятушки, вот как! Прекрасный пол!
– От дурак, – с насмешливым неодобрением замечает Прижимов. – Ей-богу, дурак ты, Коптяй. Наслушался у господ, как вестовым-то был. Эк-кую, право, несуразицу порет: прекрасный пол!
Хорошо они знают друг друга, бывшие "рюриковичи". И все происшествия на бриге хорошо помнят. Теперь, когда дни полны не океанским ветром, не громом волн, не опасностями и радостями корабельного похода, а земляными работами в гавани (на зиму-то глядя вздумало начальство ее расширять), когда караулы в стужу, зуботычины унтеров и фрунтовые учения, теперь нет ничего слаще, как вспомнить трехгодичное житье-бытье на "Рюрике".
Вспоминают, посасывая кильку, пиво прихлебывая, вспоминают Радакские острова, коралловые атоллы Туамоту, где островки так и роятся, словно мошкара в летний вечер, те самые атоллы Туамоту, которые капитан нарек именем Рюрика.
Бывает и так: ямщики выставят служивым угощение и ну расспрашивать. Тут уж Прижимову карты в руки – соловьем разливается. Не дай бог какому ямщику усомниться хоть самую малость. Сейчас это Прижимов кулаком себя по груди – а на груди у него медаль за двенадцатый год, – кулаком по груди и глаза круглые уставит, как пистолеты: "Ты, борода, кому не веришь? Кому?" Матросы тоже зашумят, ямщики и на попятную: "Что вы, ребята… Да это мы так… Вот крест святой". И еще выставят угощение. И опять рассказывает Петрей… Многое припомнят матросы. И нет такой сходки, чтобы кто-нибудь не сказал:
– Наш-то как?
– Наш-то? – переспросит Прижимов для пущей важности. – Наш, ребята, недавно лотировку прошел, высокородием стал. Все больше дома. Пишет! Владимира да Егория удостоен. Вот так наш-то, – заключает Прижимов с горделивыми нотками в голосе.
Мороз нажимает, светит луна. Черепичные крыши обындевели, поблескивают тускло. В узеньких улочках почти нет прохожих, позвякивает где-то колоколец извозчика. В стрельчатых окнах огни, и матросы опять призадумываются о мирной домашности, о ребятах малых, которых у них нет, да, наверное, никогда и не будет, потому что у каждого впереди еще столько лет службы, а под конец, как в отставку ветшанами выйдут, койка в кронштадтской или ораниенбаумской божедомке, а может, и христарадничать приведется…
В доме Отто Евстафьевича тоже освещены были окна.
В одной комнате звенел, как ручей, жемчужный концерн Фильда. В кабинете на бюро красного дерева со множеством ящичков громоздились исписанные листы, рядом на столике лежала вычерченная набело и еще не просохшая карта.
Тень гусиного пера бежала наискось, замирала, потом – дальше, дальше: "Неустрашимое мужество служителей и твердость духа их в перенесении трудностей службы всегда меня радовали; поведение их было примерно, и везде, как в местах известных, так и в странах чуждых, видно было тщательное их старание предотвратить всякое дурное на счет их мнение".
Клавесин умолк.
– Отто! Пора ужинать.
– Иду, – отозвался он. – Иду.
И дописал: "Таким образом, самое затруднительное предприятие, совершаемое с русскими матросами, обращается в удовольствие".