Текст книги "Рабы ГБ"
Автор книги: Юрий Щекочихин
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Когда он ушел из УПДК – от него отстали.
Но если бы не работал на КГБ, то меня бы не приняли в Министерство авиационной промышленности. Когда я только туда перешел, меня тут же вызвали в особый отдел, и я понял: про меня все известно.
Сейчас Юрий Владимирович убежден, что ни пользы, ни вреда от его работы никакой не было. Просто, был винтиком этой системы...
У всех, конечно, было по-разному.
Некоторых делали доносчиками лишь для какого-нибудь конкретного дела и после к ним уже больше не приставали. Вот что написал мне сексот, подписавшийся псевдонимом "Кочубей":
"Однажды ко мне обратился сотрудник КГБ с предложением "раскрутить" одну конкретную личность, т. к. предполагалось, что эта личность ведет активную антисоветскую пропаганду, имеет связи с зарубежьем. В те годы я был правоверным и на предложение согласился не колеблясь.
И ходит этот инженер, а его уже несколько раз принимал министр отрасли, не ведая о том, как сгущается хмарь над его нестандартной головой.
Так как вербовка моя была целевая, связь с КГБ после разработки инженера прекратилась.
Я рад, что не принес вреда тому человеку. Но и не сразу пришла ко мне оценка – моральная оценка именно политического сыска: ведь пионером меня воспитывали в дружине им. Павлика Морозова.
В то время я заметил, что Комитет активно интересовался настроением в рабочих и инженерных коллективах – это были первые месяцы Андропова на посту Генсека".
Другим же завербованным везло меньше, и КГБ не оставлял их в покое до самой старости, кружа, кружа над головой.
В. Гурвич из Новосибирска служил на Севере, на флоте, в бригаде подводных лодок. Уже на пятом году службы, в начале 1948 года, он вдруг понял, что им интересуется отдел контрразведки.
"Дело было так. Я возвращался к месту службы из краткосрочного отпуска, и в Москве у меня украли бумажник со всеми документами. Я сразу же явился в морское ведомство в Козловском пер. и был препровожден в Химки, на гауптвахту, откуда только через неделю отпущен с новым билетом в Полярное.
Положение осложнялось тем, что украденные документы были просрочены (иначе зачем я поперся на губу – ехал бы дальше) и там стояло разрешение на задержку военкома с места жительства. Их сначала подбросили где-то, а потом какая-то добрая душа переслала на корабль – плавбазу "Печора", где я служил мотористом. Закрутилось дознание, но я был спокоен, пока к дознавателю не подключился сам капитан 3 ранга И. А. Дубнов..."
Никаким капитаном 3-го ранга он не был, хотя и носил морскую форму, а являлся начальником контрразведки бригады и располагался в специальной каюте А-40, куда и стали вызывать В. Гурвича. Чаще всего по ночам. Видимо, подозревая, что он симулировал кражу, чтобы скрыть самовольную задержку, моториста заставляли писать определенные слова левой рукой и т. д.
"Замполитом на "Печоре" был некий Филоничев, откровенный антисемит и совершенно безграмотный мерзавец. Всю кашу со СМЕРШем заварил он, и это меня и спасло: Дубнов решил проявить объективность.
Через некоторое время Дубнов вызвал меня. После формального разговора он начал со мной беседовать вдруг милостиво и вальяжно. Спросил о моих планах после дембеля – я ответил, что хотел бы поступить на юридический. Он одобрил и даже поделился своими трудностями в разрешении некоего юридического казуса (можете себе представить!). А потом намекнул вскользь, что я мог бы уже и сейчас оказывать посильную помощь в оперативной работе: "Вот только вам в партию надо вступить... Но повторяю, при желании вы можете и сейчас мне кое в чем помочь..." – и так далее.
Еще через год, когда замполит добился списания моториста во флотский экипаж (это вроде пересылки), а оттуда направили на остров Кильдин, Гурвич вспомнил предложение Дубнова – а тот уже пошел на повышение, – и отправил ему записку с просьбой о встрече.
"Меня мгновенно вызвали на базу, к Дубнову. Он велел мне подписать обязательство о внесудебной ответственности за разглашение и объявил, что будет готовиться моя засылка на Новую Землю как гражданского для "проверки надежности охраны объектов". Он даже сказал: "Создадим вам контору "Рога и копыта"... Мне было также сказано, что связь будет со мной держать через капитан-лейтенанта Меркурьева, и представил бесцветного, такого же липового "моряка". И еще мне велели выбрать псевдоним, которым я должен был подписывать сообщения, начинающиеся словами "Источник сообщает"...
Псевдоним я выбрал себе шикарный – Грановский. И начал служить при штабе в Полярном. Смершевцы все морочили мне голову Новой Землей, а пока "временно" Меркурьев велел писать, о чем говорит старшина 2-й статьи Шкарупа и что делает матрос Смирнов, ориентируя "источник", что первый – украинский националист, а второй – сын известного троцкиста.
Но "националист" и "троцкист" ничего такого не говорили, и тогда Меркурьев велел мне интересоваться капитаном Матцингером и часовщиком из Ленинграда Фимой (фамилию я позабыл). Костя ничего не говорил, кроме матерщины (он был начальником строевой части), а с Фимой мы пропили 50 меркурьевских рублей, которые шеф мне дал под расписку, и еще 500 рублей Фиминых.
Что эти орлы-чекисты делали нормально, так это инструктировали, что разговор с клиентом нужно умело склонять на интересующую их тему, но ни в коем случае не идти на провокацию, не поддакивать..."
Потом Гурвича демобилизовали, и он был убежден, что и подписка, и псевдоним, и чекисты – все останется там, в прошлом, как нелепый сон. Он переехал в Тбилиси, поступил на физтех университета. И вдруг спустя год вызов в профком.
"Там меня ждал хмырь в белом кашне, в шляпе, драповом синем пальто и в хромовых сапогах. На улице он представился старшим лейтенантом госбезопасности Майсурадзе и передал привет от Меркурьева: "Будем работать вместе. Факультет у вас секретный, а люди разные..." Он предложил встречаться раз в месяц и открыл своим ключом дверь какого-то домоуправления, без крыльца и тамбура, прямо с улицы".
То есть Гурвича сдали с рук на руки. Стал он являться к новому куратору на свидания, и тот каждый раз нудно выспрашивал, все ли благополучно на факультете, и предлагал познакомиться то с одним доцентом, то с другим профессором...
Когда подопечный начал пропускать свидания, "куратор" приходил к нему домой и говорил, что если станет плохо работать, то "со своими соплеменниками будет землю копать", – тогда все евреи ждали поголовной депортации... И пытал на тему провокационных слухов о "массовых репрессиях" – что говорят об этом знакомые евреи...
Гурвич понял, что от него не отстанут.
"Пошел я тогда к своему другу-однокурснику Робику Людвиговичу и все ему рассказал (а отец его работал начальником секретариата Лаврентия Павловича). Попросил его помочь через отца избавиться от этого кошмара. Роберт засмеялся и сказал, что у него не такие отношения с отцом...
Потом, наконец, умер Сталин. И мы втроем, запершись, пили с одним непременным тостом: "Таскать вам не перетаскать..." И я всем говорил одно: хуже не будет. И как в воду глядел: летом расстреляли Берию. А меня вызвал на очередную прогулку Майсурадзе с другим чином, который представился подполковником (фамилию забыл), и строго мне выговаривают: "Вы пять лет саботажем занимаетесь. Вы давали подписку... У нас длинные руки..." А я им: "Все. Я выхожу из игры..."
Но не такая это игра, из которой можно выйти, когда захочешь.
Спустя три года после окончания университета В. Гурвич уехал работать в Дагестанский филиал АН СССР. Весной 1961 года его вызвали в КГБ Дагестана.
Капитан Ахаев спросил его о делах, самочувствии и потом спросил: "Борису Пастернаку писали?" – и протянул фотокопии писем.
– А с чего вы взяли, что это письмо написал я? Тут нет моей подписи. И почему вы вообще читаете чужие письма!
– А нам, – отвечает, – после смерти Бориса Леонидовича с возмущением это письмо передала его вдова...
Поволок меня Ахаев в кабинет к полковнику и стали мне грозить собранием по месту работы. "Давайте собрание, – говорю. – Только не ждите, что я буду молчать о ваших делишках..."
Велели мне явиться, "подумав", завтра. Наплевал. Через три недели стучит сосед: "Известный вам Ахаев вызывает вас завтра к десяти..."
Отказался...
Потом я уже переехал в Новосибирск..."
И, считает он сегодня, этим и спасся.
А вот еще одна судьба, чем-то схожая с судьбой В. Гурвича.
Правда, этого человека не оставили и по сегодняшний день.
"Что такое сексоты, я знал с малолетства. В роковые 30-е годы наша семья жила в Москве, шесть человек в двух барачных комнатах, причем спали все в одной 15-метровой комнате, а вторая – кухня – для жилья была мало пригодна. Отец и мать работали в одном наркомате и часто, думая, что мы с сестрой спим, шепотом обсуждали события прошедшего дня: мать – секретарь замнаркома, рассказывала об арестах, отец – о своих делах, и оба – о "свиданиях" с чекистами. Так я и проник в тайну чекистской агентуры. Я уверен, именно эта тайная жизнь и спасла родителей от репрессий в тридцатых, хотя и не помогла отцу выжить в ГУЛАГе, куда он попал после войны как бывший военнопленный. Но это уже другая история...
Так что службу я "унаследовал" от родителей, а вернее, в те ночные часы, когда подслушивал их разговоры о шефах с Лубянки и проникался романтизмом сексотства, хотя и не подозревал о том, что и самому придется дать расписку о неразглашении" – так начал свою исповедь москвич Н.
В июле 1941 года 16-летним пацаном он ушел добровольцем на фронт, отвоевал от звонка до звонка, потом служил в Берлине. Именно тогда, уже в конце службы, последовал вызов в СМЕРШ полка. А попался он вот на чем.
"В 1943 году во время боевой операции я потерял медаль "За отвагу", которую получил за взятие Новозыбкова. А в 1946 году Господь послал мне такую же медаль в вагоне берлинской электрички, под другим номером. По простоте душевной я попросил в мастерской перебить номер. Что мне и сделали и – сообщили куда надо. И вот при таких обстоятельствах мне пришлось дать подписку о согласии стать агентом. Представьте ситуацию: начальник СМЕРШа стращает дисциплинарным батальоном, а я "так давно не видел маму" и мне такие хорошие письма пишет первая любовь, моя одноклассница Нина".
Так вот, дал он тогда согласие, подписку и обещал остаться на сверхсрочную. Но... обманув СМЕРШ, демобилизовался в марте 1947-го. После этого начал работать в Москве в одной полувоенной организации. А в октябре приглашение зайти к оперуполномоченному, напоминание о расписке и приглашение к работе сексота. Отказался. После этого вызов в кадры: предлагают подыскать другое место работы, не связанное с допуском, так как он "не пользуется доверием". Еще предложили записать в личное дело, что его отец, бывший военнопленный, отбывает наказание в Воркуте. А он уже женился, жена ждала ребенка, жить негде и не на что. Так что пришлось согласиться.
"Но цель моего, письма рассказать вам не о себе, а моих шефах. Не буду называть их фамилии, поскольку и в Вашей редакции есть сексоты и нет гарантии от доноса. Берлинский шеф, капитан по званию, карьерист и провокатор. Он меня учил: заводи разговоры на политтемы с солдатами, сержантами, делай вид, что поддерживаешь антисоветские настроения и т. п. В Москве у меня в разные периоды были разные шефы. Были среди них и хорошие ребята. Один из них помог разобраться с делом отца и с его реабилитацией, другой – просто хороший товарищ, коллега по садоводству – интеллектуал, хороший собеседник. Он интересовался тем, кто собирался в командировку или в турпоездку за границу, спрашивал: как думаю, не убежит? Но двое с Лубянки оставили тяжелое впечатление. Один подполковник, другой – полковник, оба пьяницы и, уверен, взяточники. На одну из встреч со мной они пришли оба под хмельком. Подполковник первым делом отсчитал мне 100 рублей и попросил дать расписку на 200. Я поблагодарил и отказался, мол, не достоин такой большой чести, да и в деньгах не нуждаюсь. Оба они были почему-то сильно обозлены на писателей и вообще на интеллигенцию. "Мало дали этим ублюдкам (имелось в виду дело Синявского и Даниэля), надо бы к стенке, чтобы другим было неповадно".
Вообще о моих шефах у меня сложилось следующее впечатление: чем омерзительней был их моральный облик, тем большими коммунистами-ортодоксами они старались казаться. Ни о каких поисках шпионов не было и речи. Вся их работа была направлена на подслушивание всяких разговорчиков и анекдотов, на возможность пришить дело по ст. 70 или же по ст. 190...
Разные у меня были шефы – капитаны, майоры и даже один полковник. Но никто от моих донесений не пострадал. Более того, думаю, что многих я в какой-то степени даже реабилитировал в глазах чекистов" – так на закате жизни утешает себя Н.
"О всех высказываниях, порочащих партию, правительство и партийцев, вы должны сообщать нам при очередной явке на Лубянку."
"Он подписал подписку о неразглашении и стал "Петром": такой псевдоним дали ему в КГБ".
"Псевдоним я выбрал себе шикарный – Грановский..."
ВСЕ, МЫШЕЛОВКА ЗАХЛОПНУЛАСЬ
Я прервусь. Давайте взглянем на все с другой стороны – со стороны тех, кто оказался жертвами ЗОНЫ – самой настоящей.
Хочу привести лишь одно письмо – из сотен, полученных мною от детей узников тех сталинских лагерей.
Может быть, сквозь восприятие одного из них поймем, попытаемся понять, что означала эта подписка о "неразглашении". Итак, письмо А. Безносика из Молдавии.
"Одесса. Февраль 1938 года. Мне 12 лет. Я принес в тюрьму передачу отцу: нижнее белье, носовой платок, десяток яичек. Передачу не приняли. Я расплакался. На меня обратил внимание какой-то тюремный чин и распорядился принять белье. Яички не взяли. Через некоторое время вынесли то, что отец снял с себя в камере. Я схватил грязное, пахнущее потом и камерой белье, прижал к груди и кинулся к выходу. У родственников, которые жили в Одессе, мы прощупали и осмотрели каждую складочку в надежде найти хоть что-нибудь, открывающее завесу неизвестности, но, кроме следов крови на вороте рубашки, ничего не нашли. Этим я был потрясен: отца били.
Вторую передачу, в марте, не приняли. Сказали, отец убыл на этап. Я не понимал, что такое этап.
Жили мы в то время на станции Затишье Одесской железной дороги. Отец до ареста работал путевым обходчиком.
2 февраля, ночью, его вызвали в отдел кадров, и больше я его не видел. Спустя две недели мать, потрясенная случившимся, тяжело заболела. Ее поместили в одесскую психбольницу. Меня и старую бабушку после "убытия" отца выселили из железнодорожной будки в сарай, так как на место отца назначили другого путевого обходчика. Стоял апрель. Было холодно. В сарае мы жили с нашей коровой. Она нас кормила и обогревала. Там я готовил уроки. Учился хорошо, а поведение было плохим. Стал раздражительным, грубил учителям. Несколько раз, бросив школу, ездил на товарняке в Одессу, подолгу ходил возле тюрьмы, пока не попадал в поле зрения охраны, которая меня задерживала и передавала милиции. Эти похождения стали известны директору школы. Она вызвала меня в кабинет и предупредила: "Ты знаешь, кто твой отец, будешь плохо себя вести – и ты туда пойдешь". Я долго после этого плакал. Мне казалось, что нет в миру никого, кто желает мне добра.
Потом была война, была долгая тяжелая служба. Где бы я ни был, меня не оставляла горькая мысль, что же за такая жестокая, присущая временам инквизиции, несправедливость свалилась на нашу семью в 1938 году.
Мой отец был честный, добросовестный, справедливый человек. Любил трудиться, любил жизнь, любил свою семью. Это доброе с одной стороны и подлое, жестокое с другой теснилось в моей голове.
Постановление особой тройки НКВД в отношении отца было вынесено 11 марта 1938 года, а 24 марта 1938 года его расстреляли. Это мне сказали: отправили на этап... Время торопило. Нужно было разоблачать очередных врагов народа, получать звания, должности, ордена. Трупы где-то закапывали, но где?
Сейчас я уже старый, больной человек. Мне, как никогда раньше, хочется прикоснуться руками, телом к той земле, где лежат кости отца".
Таких писем у меня много – от тех, чьих отцов и матерей уводили навсегда, навечно, так что даже и фотографий не оставалось. И от тех, кто своей детской памятью помнит то, о чем стали забывать мы, уже повзрослевшие.
ОДИНОКИЙ ГОЛОС В ХОРЕ
Иваново, 1942 год
"Ваши публикации разбередили мне душу. Они подтолкнули меня к откровению, к покаянию, если хотите. То, что вы сейчас прочтете, я даже никому не рассказывал. Может быть, это письмо поможет мне избавиться от ощущения вины перед людьми, по отношению к которым я совершал, как осознал позднее, подлость.
Шел 1942 год, а мне – семнадцатый. Был я в ту пору секретарем комсомольской организации ивановской школы No 51.
Как-то меня вызвали в райком комсомола. Секретарь Сталинского райкома сидел в своем кабинете в обществе какой-то средних лет женщины, одетой в строгий костюм. Секретарь немного поговорил со мной о текущих комсомольских делах, из-за которых, как я понял, не стоило вызывать в райком, потом буркнул: "Вот тут с тобой поговорить хотят" – и вышел, оставив нас вдвоем.
Женщина, скупо улыбнувшись краем рта, представилась сотрудницей органов и назвалась Анной Ивановной Марецкой. Она немного поспрашивала меня о школе, о комсомольской работе, о родителях, а потом перешла к главному. "Сейчас, сказала она, – когда идет война, у нас много врагов не только на фронте, но и в тылу, среди нас. Врагов нужно выявлять, и ты, как сознательный комсомолец, должен нам в этом помогать".
Она объяснила, в чем должна заключаться моя помощь. Я должен был подслушивать разные вражеские разговоры, выявлять людей с нездоровыми настроениями, недовольных и враждебных Советской власти. Спросила, согласен ли я. Ну, конечно же я, находясь в эйфории патриотизма, с радостью согласился: врагов, где бы они ни находились, нужно выявлять и уничтожать.
– Обо всем будешь мне докладывать письменно, – сказала она. – А подписываться будешь псевдонимом. Какой выберешь?
– Корчагин, – не задумываясь ответил я, называя любимого героя любимой книги.
Она назначила мне встречу в определенное время в доме, который все ивановцы, отмечая его архитектурную особенность, называли "подковой".
И я приступил к "работе", т. е. стал стукачом.
Слушал разговоры людей в очередях за продуктами, в школе и везде, где придется. То, что мне казалось крамольным, записывал. А потом составлял донесение и бежал на конспиративную квартиру.
На квартире меня встречала пожилая женщина и предлагала чай с пирожками. Пышные, вкусные пирожки мне, вечно голодному, казались чудом, и я мигом сметал их с тарелки. Марецкая всегда появлялась чуть позже. Она бегло просматривала мой донос, задавала несколько незначительных вопросов, уточняла кое-какие обстоятельства и прятала его в сумочку... Мне казалось тогда, что донесения мои ее мало интересуют.
Как-то она пришла позднее, чем обычно. Сняв пальто, оказалась в военной гимнастерке с "кубарями" в петлицах. На этот раз мы разговаривали дольше обычного. Марецкая рассказала несколько историй о разоблачении органами врагов народа, шпионов и диверсантов. Потом вынула из сумочки и показала пистолет. Я, завороженный, смотрел и на "кубари", и на пистолет, который она, вынув обойму, дала мне подержать. В этот момент я почувствовал себя причастным к органам и мысленно поклялся выполнять все, что мне только ни поручат.
Потом Марецкая спросила, знаю ли я ученицу нашей школы по фамилии Гаек. Я ответил утвердительно: Зойка училась в соседнем классе, имела две длинные косы и бойкий характер.
– А отца ее знаешь?
Нет, отца Зои, инженера одного из ивановских заводов, я не знал.
– Нас очень интересует инженер Гаек, – сказала Анна Ивановна. – Ты постарайся с ним познакомиться.
Я понял, что неспроста органы заинтересовались инженером, значит, он если не скрытый враг, то уж точно – неблагонадежный человек.
И – начал действовать, через Зою, конечно. Она сначала усмехалась и презрительно фыркала, не принимая моего внезапно вспыхнувшего желания поухаживать за ней. Потом помягчела – парень я был видный. Через некоторое время я, пользуясь гостеприимством семьи Гаек, уже сидел с ними за вечерним чаем.
Инженер Гаек, то ли немец, то ли еврей, жизнерадостный, энергичный человек, много говорил о политике, о войне, о работе, очень неодобрительно отзывался о существующих порядках: высказывал сомнения в достоверности сводок Информбюро, критически говорил о правительстве и некоторых конкретных личностях в нем.
Нет, я не давился за столом инженера куском хлеба, потому что видел в нем врага, а в сознании своем отделял отца от дочери. Я с аппетитом жрал, слушал, мотал на ус, а потом, потискав на прощание Зойку в коридоре, бежал писать свой донос. Надо ли говорить, что Марецкая к этим моим "материалам" относилась с большим интересом: расспрашивала о подробностях, уточняла то, что казалось ей важным.
Позже меня вызвали в НКВД. Произошло это в день моей отправки на фронт, когда с мешком за плечами я сидел в одной из комнат Сталинского военкомата вместе с другими призывниками.
В НКВД мне дали прочитать "материалы", составленные на инженера Гаек. Я читал сухие казенные строчки, узнавая кое-где свои выражения. Читал с чувством исполненного долга, с удовлетворением хорошо выполненной работы...
О судьбе инженера я узнал, когда побывал дома после второго моего ранения: его арестовали вскоре после моего отъезда, а семью, включая и Зою, куда-то сослали...
И еще одна встреча с органами.
1949 год. Я после окончания училища в чине лейтенанта-танкиста служил в Германии. В это время в каждом полку был представитель особого отдела – или "особняк", как мы их называли. Особисты находились в привилегированном по отношению к другим офицерам положении: жили в Германии с семьями, что другим не разрешалось, имели шикарные квартиры и отдельные рабочие кабинеты. Вся их работа была окружена атмосферой таинственности.
Однажды меня вызвали к нашему Особисту, лейтенанту Корзухину, и между нами состоялся вот такой диалог.
– Ну как, понравились вам наши солдаты? – спросил он. "Что значит понравились? – подумал я. – Они что, девушки, что ли?" – и ответил:
– Солдаты как солдаты... А что вас интересует?
– Ну, как у них настроение, какие разговоры ведут?
– Разговоры обыкновенные: все насчет баб и как пожрать или выпить.
– Ну, это понятно... А других разговоров не замечали?
– Каких – других? – начал злиться я: спрашивает, сам не зная о чем.
– Ну... – снова занукал Особист, – разговоры насчет власти, существующих порядков... – и уже определеннее: – Антисоветчины не замечали?
К тому времени я уже был не семнадцатилетним пареньком, многое понял и деятельность корзухиных никаких симпатий у меня не вызывала.
– Нет, не замечал, – отрезал я.
– Это хорошо, – протянул Корзухин с ноткой некоторого разочарования. Но если услышите такие разговоры, сразу мне сообщайте.
– О чем сообщать-то?
– О настроениях, о разговорах такого толка, о чем мы с вами сейчас толкуем, – раздраженно сказал Особист. – Вы что, не поняли?
– Мне солдат военному делу учить надо, а не подслушивать их разговоры.
– Не подслушивать, а слушать! – сердито воскликнул Корзухин. – Вы член партии?
– Кандидат...
– Вот видите, вам в партию вступать надо и по службе продвигаться... А сотрудничество с нами ценится. Так что подумайте...
Нет, на этот раз я не стал сотрудничать с органами, и напрасно ждал меня Корзухин с докладом. Больше я к нему в кабинет не заходил. Сама мысль о том, что я подслушиваю солдатские разговоры – а они мне доверяли и говорили при мне не стесняясь, – казалась мне отвратительной.
В этом случае было как будто все в порядке: я сам решил, как мне поступать.
А вот тогда, в пору юности?..
Кто мне скажет со всей определенностью, правильно ли я поступил тогда? Но пусть скажет тот, кто чувствует себя вправе бросить в меня камень...
А нас ведь было много таких. Проклятая наша жизнь сделала нас безответными винтиками: и ввинчивали нас, куда надо, и крутили, как хотели.
В. В. Власов, Иваново"
УЖ ТАМ. КОГО, ЗА ЧТО, ПОЧЕМУ?
Что-то не так было в этом человеке, бывшем массажисте юношеской сборной по гимнастике из большого сибирского города, представившемся мне Александром Васильевичем. ("Имя, предупреждаю, не настоящее", – сказал он мне, как только вошел в комнату, плотно притворив за собой дверь).
Что же, что?
Душа каждого человека – загадка, да еще какая, а душа сексота, доносчика, стукача – совсем уже космос, обрушивающийся на тебя бесконечно бездонной чернотой. От "Александра Васильевича" несло тревогой, да такой, что она передавалась и тебе самому, и начинало казаться, что вот-вот что-то произойдет, а может быть, уже произошло, только ты сам этого и не заметил.
Что за черт!.. Встречаются же такие люди!
Хотя на первый взгляд, как только он переступил порог моего кабинета, ничего такого особенного, необычного я в нем не обнаружил. Напротив, и сам он, и все в нем было обычным, невыдающимся, неотличимым: маленький, неловкий, тесно прижатые уши, заметная плешь. Тусклый, как учебник обществоведения, которым нас загружали в год окончания школы.
Да и история его вербовки банальна – таких сотни.
Сочи, ранняя осень, море, международные сборы, гимнастка из ГДР, обыкновенный пляжный роман.
Нашли его через неделю по возвращении домой.
Тоже – обычная история: телефонный звонок, "надо бы встретиться", "да, нехорошо получилось с этой немкой". Выбор: или забудь о поездках за границу, или... Потом подписка о сотрудничестве с КГБ, конспиративные встречи... Свои донесения подписывал, как там водится, псевдонимом, который он сам выбрал. "Какой, интересно?" – "Пушкин". – "Пушкина-то зачем?" – удивленно спрашиваю его. "Стихи его мне нравятся..." – бормочет в ответ.
Да, все как обычно, но почему же, чем дальше я его слушал, тем больше и больше какая-то неясная тревога меня охватывала? Почему?
И наконец-то я понял! У этого агента "Пушкина" – фигурой, лицом, движениями напоминающего гоголевского Акакия Акакиевича, у этого человека с жалкой, жалобной улыбкой, из тех бедняг, которому на роду написано быть вечной жертвой пьяных подростков на ночной улице, глаза пылали таким неугасающим огнем, что, нечаянно наткнувшись на его взгляд, перенесенный с лица какого-нибудь испанского гранда, покорившего женские сердца от Севильи до Гренады, я сам почувствовал себя стоящим на краю пропасти – и оторваться от которой невозможно, и заглянуть вниз мучительно.
Помню, вот так же однажды я чувствовал себя, когда ко мне в редакцию пришел наемный убийца, киллер. Не по мою душу, нет. Он считал, что те, кто его нанял, связаны с КГБ и что, как только он выполнит задание, и его самого ликвидируют. Парень как парень. В меру воспитанный, даже в очках. Спокойно, как о должном, сказавший мне: "Юрий, не думайте, что это очень легкая профессия". Ничего не было пугающего в его облике, но все равно, все равно...
Вот так же и этот "Пушкин"...
Да, то, что он пережил, согласившись стать агентом КГБ, могло наверняка сломать и человека куда более сильного. Сейчас уже не помню детали, помню только про какого-то соседа по лестничной площадке, который подмешивал ему в чай какую-то гадость, неожиданно приезжающие спецмашины из психбольницы, открытая слежка на улице, бегство из города в город и, наконец, тяжелая болезнь, поразившая его. И страх, страх, страх...
– Хорошо, – предложил я ему. – У меня есть знакомый врач, замечательный врач, я ему позвоню, вы придете...
– Нет, – вздрогнул он. – Это исключено. ОНИ меня перехватят. Или тот врач, ваш знакомый, сообщит ИМ обо мне. Так уже было, было... – И вновь я наткнулся на его обжигающий взгляд.
Да не сообщит он, не сообщит...
В конце концов договорились, что через два дня, здесь же, в моем редакционном кабинете, я сведу его с врачом, моим другом.
Он согласился. И мы расстались, чтобы вновь встретиться через два дня...
Он ушел, а я еще и день, и вечер, и следующий день все никак не мог забыть этого странного человека. И, естественно, пытался и пытался понять, чем же ОНИ сумели удержать в своих сетях не только этого странного посетителя, а миллионы, миллионы и миллионы человек? Да и дальше бы удерживали, до гробовой доски, если бы так стремительно не перевернулась наша жизнь.
Могу понять: да, и это – занятие, которое хотя и не самое лучшее, но надо же кому-нибудь заниматься и им? Как, допустим, ассенизатор, исполнитель приговоров или забойщик скота на бойне. Занятие, призвание, профессия, которая оплачивается государством, как и другие, не очень приятные, но необходимые человеческие дела...
Но какая уж там профессия, какие деньги...
Знаменитый провокатор Азеф в 1912 году, например, получал наравне с начальником департамента российской полиции. А сколько же КГБ платил своим агентам за доносы?
Получали ли вы деньги за свои донесения? – спросил того же "Пушкина". Он назвал смехотворную, но символическую сумму, которая показала, что и его шефы обладали пусть своеобразным, но чувством юмора: ему заплатили тридцать рублей.
И то только однажды, когда он сообщил, что знакомый тренер читает набоковскую "Лолиту", в то время в СССР не издававшуюся.
Ищу нужные строчки в полученных письмах:
"Однажды я получила премию за "сотрудничество" – 15 рублей. Мы как раз закончили большую работу, и я думала, что премия за нее. Но потом, просматривая свою трудовую книжку, увидела запись: "награждена премией за успехи в политической учебе". Больше я никаких премии не получала, какие бы сложные программы ни делала и как бы усердно ни конспектировала труды классиков марксизма-ленинизма для политзанятий", – сообщает из Вольска Г. П. Попова, ставшая секретной сотрудницей во время работы в воинской части.
Офицер Р. Т. получал от КГБ несколько раз небольшие суммы: на выпивки с теми, кого он должен был разрабатывать.
В конце пятидесятых годов В. В. Ширмахеру из Саратова шеф приносил деньги, рублей 50-100 (в старых деньгах), и он давал расписку в их получении.
Предлагали деньги Н. из Москвы, помните? "Подполковник первым делом отсчитал мне 100 рублей и попросил дать расписку... на 200."
Куда чаще, чем деньгами, расплачивались всевозможными услугами: устройством на работу, возможностью съездить за границу, продвижением по службе.
Рабочий Михаил Ярославцев из Воронежа, действовавший под псевдонимом "Феликс", порвал с КГБ в сентябре 1988 года. Но, как он пишет, "если бы я с ними не сотрудничал, то они бы не устроили меня в фирму "Хака", которая строила в Воронеже завод видеомагнитофонов".
"За свою работу я, как активный агент, поощрялся беспрепятственным продвижением на основной службе, я мог посещать по спецпропуску (для приобретения дефицитных товаров) все закрытые военные гарнизоны Мурманской области, а также мог безбоязненно спекулировать контрабандным товаром, включая порнографию и т. д.", – признается сегодня Ю. П. Митичкин (о его личной истории еще впереди).