Текст книги "Рабы ГБ"
Автор книги: Юрий Щекочихин
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Слово "контакт" я тоже подчеркнул.
– Ну зачем же, Юрий...
С этим мы и расстались.
Я радостный возвратился в редакцию и, увидев в коридоре Аркадия Удальцова, тогдашнего нашего зама главного, сказал, что только-только из гостиницы "Будапешт", где состоялась такая вот идиотская беседа.
– Здесь что-то не то... – протянул Удальцов. – Может, они хотят из тебя сделать секретного агента?
Потом я рассказывал эту историю множество раз: в командировках, в застольях, на пляже, друзьям и даже малознакомым попутчикам в поездах.
И все долго смеялись.
Кстати, майор Алексей Иванович звонил мне еще дважды, в том самом, 1980-м. Один раз он мне почему-то радостно сообщил, что только что вернулся из отпуска, второй – признался, что очень ему нравится, как я пишу, и попросил назвать номера газет, в которых были мои статьи.
С тех пор он исчез...
До сих пор не могу понять, что же им было тогда от меня надо? Действительно ли их интересовала эта ерунда про буддизм и каратэ или просто нужен был повод для беседы?
Как-то я рассказал эту историю ленинградскому писателю Константину Азадовскому (о его судьбе еще пойдет речь в этой книге), который сам по милости КГБ отсидел два года на Колыме.
По мнению Кости, вот так же, как и меня, вызывали и вызывают многих, но большинство предпочитает о подобных встречах не рассказывать. Почему? Да потому, по его мнению, что их заставляют молчать под угрозой компрометации.
Не знаю, могли ли Алексей Иванович со своим начальником чем-то мне пригрозить в том, восьмидесятом, и потом – сделать своим осведомителем. Не знаю, не уверен...
Скорее всего, больше они никогда не приглашали на конспиративные встречи по другой причине: слишком быстро и слишком многим я рассказал об этой странной встрече. Вполне возможно, они решили, что с таким трепачом уж лучше и не связываться.
Не знаю, не знаю... Им было виднее. Но вот что поразило меня сейчас в себе самом, когда вдруг ударился в собственные воспоминания: как отчетливо сохранились в памяти эти две встречи! Какое было время года – помню! Какая погода стояла на улице! Время суток, место встреч, с кем был, о чем разговаривали – все-все! Даже запахи – именно те запахи, тех лет, – и то, кажется, если чуть-чуть постараюсь, мгновенно почувствую.
А что, эти встречи были из числа главных в моей жизни? Да абсолютно нет. Больше того – они из тех, которые и не должны остаться в памяти. Мало ли с кем сводила судьба! Уж не говорю, со сколькими чиновниками из разных министерств и ведомств мне приходилось видеться. Так сейчас хоть убей – не вспомню, ни что это были за чиновники, ни о чем мы с ними говорили и для чего встречались.
А эти встречи – помню. А эти – не позабыл. Я это к тому, что сижу сейчас, читаю письма-исповеди, пришедшие ко мне, и в них – то же самое!
Зоя Федоровна Суржина помнит, что в местную, свердловскую Лубянку ее вызвали к 15.30. А это когда было – в 1951 году! Не просто – днем и не просто – после полудня, а именно к 15.30...
А. С. Гуревич не забыл, что каюта, в которую его вызвал особист, чтобы предложить "стучать" на товарищей (он служил на корабле в пятидесятые годы), имела номер А-40.
Иля Анатольевна Штейн пишет, что свидания ей назначались на Кудринской площади – так в 1933 году называлась площадь Восстания (до того, как ее недавно снова сделали Кудринской).
Или уж совсем невероятный факт:
"Мне было указано, куда ежемесячно звонить по телефону.
Номер этого телефона я помню даже спустя 55 лет: Некрасовская АТС 2-18-89" – это пишет агент ОГПУ Н., сейчас уже древний старик.
Нет, не просто так, не случайно выхватывает память из всего накопившегося за жизнь мусора именно эти мгновения. И мне тоже – нечего удивленно разводить руками, а что это я помню подобную ерунду?
Да нет, помнишь, потому что и для тебя это была не ерунда. Это сейчас веселишься, а тогда, в юности, убежден, сам воспринимал эти странные встречи куда более остро, и, конечно, тревога охватывала тогда еще не очень окрепшую твою душу.
А вот еще одна защитная реакция памяти.
Из письма в письмо повторялось, что те, кто вербовал, имели "цепкий, колючий взгляд" и "вкрадчивый голос". Да и сами по себе чекисты с первого же знакомства вызывали омерзение.
"Странными казались его лицо и фигура, словно выращивали человека в парнике или накачивали гормональными препаратами, отчего он имел щечки младенца, приличный животик и глаза, не выражающие никакого чувства" (молодой белорусский писатель Славомир Адамович).
"Низкорослый... Короткие ноги. Круглое одутловатое лицо. Пристальные свинячьи глазки" (московский актер А. А. Головин).
Еще десятки подобных портретов чекистов нашел я в исповедях!
Да что, не было, что ли, среди них гусаров? Не было поэтов? Не любили их женщины? Не было среди них рубах-парней и заводил компаний? Не пели разве они в своих компаниях Вертинского в 30-е или Высоцкого в 70-е? Неужели только физическими уродами заполнялись коридоры больших и малых Лубянок во времена ЧК, ГПУ, НКВД, КГБ?..
В другом, наверное, дело.
В страхе перед НИМИ!
"У меня подкосились ноги...", "Я похолодел...", "Ладони тут же стали влажными...", "Я замерла от ужаса..." – подчеркиваю фразы из писем секретных агентов, первых попавшихся, лежащих сейчас передо мной на столе.
Именно страх перед НИМИ превращал ИХ, людей, возможно прелестных в быту или замечательных в дружеских компаниях, в монстров, "накачанных гормональными препаратами".
А страх, переживаемый тобой, может иметь только такое лицо.
Хотя бы этим оправдаться сегодня за тех, кого предал, кого продал, кому изменил...
Нет, зря я так написал! Не для того, чтобы бросить в кого-то камень, я взялся за эту книгу.
И те, кто ждал на конспиративных квартирах, и те, кто, робея, поднимался по лестнице, чтобы прийти на эту конспиративную встречу, – все были частью одной безумной машины.
И ты сейчас, как школьник на уроке физики, пытаешься понять, почему одно колесико приводит в движение другое, другое – третье.
И вот уже все завертелось...
И человек как в метели, которая кружит, кружит и кружит, и не видно дороги, и не видно просвета.
ОДИНОКИЙ ГОЛОС В ХОРЕ
Москва. 1931 год.
"В октябре 1931 года я поступила в Московский гидрометеорологический институт.
Где-то в первую декаду учебы на листке из школьной тетрадки появилось объявление, в котором было написано восемь фамилий, в том числе и моя. Всем нам предлагалось зайти в отдел кадров. Каково же было мое изумление, когда мне сообщили, что я должна зайти на Лубянку. Правда, в то время слово "Лубянка" еще не звучало так зловеще, как в последующие годы, хотя и радости, конечно, не вызывало.
Я решила, что меня будут привлекать за побег из Кемеровского рабфака, и решилась на чистосердечное признание о побеге. Дело в том, что в 1928 году, приехав в Кемерово, я поступила на курсы штукатуров. В том же году там открылся вечерний трехгодичный рабфак. Два года я работала и училась, а на третьем курсе нас перевели на дневное отделение со стипендией в десять рублей.
В Кемерово было три шахты, кадры шахтеров состояли частично из сезонников, которые к началу полевых работ разбегались, и нас, студентов, бросали на прорыв. Так что мы про шахты знали не понаслышке. Тогда же я решила, что горняком не буду.
В июле 1931 года я закончила рабфак, и чтобы не работать на шахте, мы, несколько рабфаковцев, решили бежать.
В это время в Кемерово существовало общество путешествий и экскурсий. Там можно было получить путевку, дающую право на льготный проезд по железной дороге и двухразовое питание по льготной цене. Но оказалось, руководство рабфака, зная о настроениях студентов, сообщило в бюро путешествий, чтоб нам, окончившим рабфак, путевок не давать. Тогда один парень посоветовал нам написать, что мы являемся рабочими коксохимзавода и что мы едем отдыхать в свой законный отпуск.
Так мы и оказались в Москве.
И вот, идя на Лубянку, я думала, что меня вызывают из-за этого, и готова была во всем признаться.
В бюро пропусков мне выписали пропуск, и началось мое шествие сквозь ряды охраны. Часовые стояли друг против друга на расстоянии 10-15 шагов, и каждая пара проверяла пропуск и направляла дальше.
Путь казался необыкновенно долгим. И, наконец, я дошла до нужного кабинета на 4-м этаже. За столом сидел выхоленный, откормленный человек в сером костюме. Стал расспрашивать, кто я и откуда, хотя анкету мою, конечно, до этого изучил.
Мой отец был Георгиевским кавалером, погиб на мировой войне, мать работала уборщицей. И он, зная об этом, начал говорить о капиталистическом окружении, враждебном отношении внешних и внутренних врагов, о революционной бдительности и т. д.
Я пыталась рассказать о своем побеге из Кемерово, но поняла, что это его совсем не интересовало. Он мне прямо предложил стать секретным сотрудником. Я отказывалась, как могла, ссылаясь на свой мягкий характер и что просто не смогу выполнить его задания. Тогда он перешел к посулам, говоря о льготах, которые я буду иметь: повышенную стипендию, хорошее общежитие, всяческую помощь при сдаче экзаменов и т. д. И после долгих уговоров я согласилась.
Что я должна была делать? Слушать враждебные разговоры, запоминать, кто при этом присутствовал, самой задавать провокационные вопросы. Я должна была заводить связи с подозрительными лицами. "Не волнуйтесь, – добавил он, деньги мы вам заплатим".
Он предложил мне кличку "Таня", дал номер телефона и заставил его несколько раз повторить – записывать его было нельзя.
Так я вышла из Лубянки "Таней", но тут же сама себе сказала, что звонить никуда не буду.
И, видимо, он забыл про меня, чему я была несказанно рада. В ноябре 1932 года я вышла замуж за однокурсника, и только примерно в первой половине 1933 года меня нашли снова. Дали мне нагоняй, почему я не звонила и не проявляла бдительность. Но к тому времени я уже была беременной, и он, в конце концов, отпустил меня с миром.
Так закончилась, не начавшись, моя карьера стукача. Ну а остальные, которых вместе со мной вызывали тогда на Лубянку? Не знаю, как они вели себя. Знаю только, что за время нашей учебы был арестован один студент из нашего потока и двое преподавателей.
З. П. Былинкина, 82 года".
ПОРТРЕТЫ НА ФОНЕ ПЕЙЗАЖА: ЮНОША С КИНОСТУДИИ
Нет, нет... Уж чего-чего, а этого я никогда не хотел... Меня абсолютно не интересовало, кто из людей, которых я знал или с которыми был близок, одновременно был близок с НИМИ. Кто, покинув наше застолье, набирал лишь ему известный номер телефона и, захлебываясь от переполнявших его знаний, пересказывал наши разговоры... Кто, оглядываясь, входил в подъезд, где на конспиративной квартире ждал его улыбающийся куратор... Кто потом не спал ночами, проклиная распроклятую свою судьбу, заставившую его пойти к НИМ в услужение...
Как часто я слышал от своих друзей и знакомых: "Вот бы посмотреть на свое досье! Вот бы узнать ИХ имена!.."
Нет-нет... Я этого никогда не хотел, больше всего на свете страшась того, что вдруг имя, которое я там увижу, больно резанет по сердцу.
Да здравствует успокоительное незнание, да здравствует вера в человечество, и пусть все остальное так и останется по другую сторону нормального течения жизни, как неопознанные летающие объекты, в существование которых я не верю и не собираюсь верить, пока сам не пощупаю их руками и не увижу глазами.
ОНИ представлялись мне безликой толпой, как в метро в часы пик: и сам ты сваливаешься от усталости и тебе не до того, чтобы рассматривать прекрасные человеческие лица.
И когда ОНИ впервые (после того газетного обращения) стали переступать порог моей комнаты на четвертом этаже редакции: инженер, священник, студент, чиновник, актер, хиппи, – с каким жадным любопытством я рассматривал ИХ. Почти так же, как в детстве (не избалованном, как сегодня, впечатлениями от прикосновения к незнакомым чужим мирам), я смотрел на иностранцев, случайно встреченных на улице: а что, они едят точно так же? что, они ночами спят, а днем бодрствуют? чувствуют ли они боль от обиды или от тоски, сжимающей сердце?
Даже когда я привыкну к ИХ лицам, к ИХ словам – то написанным, то произнесенным, к ИХ слезам, наконец (да-да, и слезы тоже были, правда, лишь однажды. Впрочем, когда я, чтобы успокоить захлебывающегося в рыданиях человека, нагнулся над ним и прикоснулся к его плечу, то почувствовал стойкий запах перегара и понял, что этот мой посетитель мертвецки пьян), – и то все равно для меня ОНИ оставались все-таки людьми посторонними, никак и никогда не пересекающимися с собственной моей жизнью.
Да, естественно, они были людьми во плоти и крови, но я их прежде всего воспринимал в качестве персонажей бесконечно длящегося спектакля, где ОНИ просто играли написанную для них роль в обличий "Корчагина", "Стерегущего", "Тани", "Феликса", "Островского", "Синягина", "Алика", "Сергеевой", "Саши", "Моски", "Кларины", "Московского" и даже "Пушкина", "Достоевского" и "Чехова" (что это была за страсть у КГБ давать своим секретным агентам имена классиков отечественной литературы? С "Пушкиным" и "Достоевским" я познакомился лично, а от "Чехова" получил письмо... Хотя возможно, существуют и агенты с именами ныне живущих? Агент "Куняев", агент "Бондарев", агент "Проханов"?)
Да, так было до тех пор, пока пуля, как говорится, не просвистела прямо возле виска и я не познакомился с личным, можно сказать – персональным агентом. Стояла уже весна 1992 года...
К этому времени я по уши залез в бесчисленные истории стукачей и сексотов и иногда, читая или слушая очередную исповедь, ловил себя на том, что тот первый – нервный и напряженный – интерес к ним уже пропал. Я с ужасом стал подмечать в себе участливое равнодушие врача, с мимолетным вниманием отмечающего даже при встрече с человеком, здоровым полностью, признаки болезни, тихо изъедающей его.
Да, так было до того дня, когда я познакомился с НИМ. Уже с НИМ – моим.
Познакомился – и снова стало близко, горячо... Для меня эта история началась поздним весенним вечером, да нет, уже за полночь (помню, была какая-то гнусная слякотная погода за окном), с телефонного звонка.
– Алло... Извините, что звоню домой... Но это важно... Мы не могли бы сейчас увидеться? – услышал я в трубке молодой голос. – Сегодня, сейчас...
Я привык к неожиданным телефонным звонкам и не боюсь ночных перемещений по городу: бросок на улицу, такси, дорога, ночная Москва, чужой свет за окнами, выхваченные фарами лица прохожих – все это давало ощущение жизни даже тогда, когда казалось, что жизнь начинает затухать.
Но тут я посмотрел за окно, на хлеставшие в стекло крупные капли дождя, на черное небо – нет, только не сегодня, только не сейчас.
Я почувствовал, что человек, набравший мой номер, разочарован отказом.
– Ну, давайте утром... До утра недалеко... И тогда он произнес слова, значение которых я в тот момент не понял:
– У меня остался всего лишь один день... – И после паузы:
– Тогда обязательно завтра утром, потому что завтрашний день у меня на самом деле последний.
И какая-то новая интонация послышалась мне: уже не растерянная, а твердая, уже не просящая, а требующая. И я, помню, подумал: "О, брат... Да у тебя стряслось что-то серьезное..."
Потом я долго не мог уснуть, уже сожалея о своем отказе. И даже стал с нетерпением ждать утра, не подозревая, какой сюрприз оно мне принесет...
Он появился в редакции чуть позже десяти, едва я сам успел переступить порог своей комнаты. Как я и предполагал, он действительно был молод – лет двадцать пять, не больше. Интеллигентное лицо медленно взрослеющего юноши из хорошей семьи.
– Я звонил вам вчера ночью...
– Привет... Ну? Садись...
– Спасибо... – И обернувшись: – Можно закрыть дверь?
– Да закрывай... Что стряслось?
Он закрыл дверь, замер, так и не сев в кресло, судорожно глотнул и произнес, глядя поверх меня, за окно, где темнели развалины соседнего с редакцией здания:
– Я хочу, чтобы вы простили меня... Пять лет назад я написал на вас донос в КГБ.
От неожиданности информации я даже, вспоминаю, засмеялся:
– На меня? Ты ничего не перепутал? Я тебя, парень, вижу первый раз в жизни...
И он заговорил – быстро, словно опасаясь, что я не дослушаю, прерву на полуслове:
– Я тогда учился и работал на киностудии Горького... А вы у нас выступали с лекцией. О молодежном движении. Мне понравилось. Но когда я рассказал своему куратору о том, что вы у нас были...
Куратору?
– Я стал агентом КГБ, когда еще учился на первом курсе... – И так же, не глядя на меня, продолжал этот свой странный рассказ:
– Да... И куратор потребовал, чтобы я подробно написал, о чем вы нам говорили... Я сначала отказывался... Но он меня заставил... Он сказал, что с вами ничего не сделают... Им просто надо знать... Я написал... А потом я прочитал статью кинорежиссера Инны Туманян... Она написала, что после выступления на студии одного известного журналиста его вызвали на ковер. В горком партии... Я понял, что это о вас... И обо мне... Я тут же бросился к своему куратору... Я нашел его... Мы увиделись на конспиративной квартире... Он был не один, а еще с кем-то... Я его спросил: "Вы же говорили, что это только для вашей информации... Что с ним, то есть с вами, – он облизнул губы, – ничего не будет!" А они засмеялись... Оба... И куратор сказал: "Что ты волнуешься! Мы же его не посадили..."
Он говорил короткими, отрывистыми фразами, и я мог только предположить, как трудно ему дался и тот, вчерашний ночной звонок, и сегодняшний утренний визит, и слова, которые он произносит, глядя куда-то поверх меня – туда, туда, далеко-далеко, в известное лишь ему пространство жизни, где ему суждено было упасть и в котором ему захотелось подняться. Он замолчал и потом, после паузы, произнес:
– Завтра утром я улетаю... Я эмигрирую... Наверное, навсегда... Я не хочу здесь больше оставаться... Я буду жить в Израиле... Наверное, я никогда вас больше не увижу... Если можно... Простите меня...
Лишь в этом месте я мельком взглянул на него и снова опустил глаза... Не потому, конечно, что мне было неприятно смотреть на его лицо – лицо хорошо воспитанного юноши из интеллигентной еврейской семьи. Нет, все совсем по-другому! И злость не закипела, и презрение не обожгло, то есть ничего такого трагическо-карнавального в душе не возникло. Скорее всего, я просто растерялся, как теряешься, не знаешь, что сказать в ответ, когда вдруг случайный попутчик в поезде неожиданно распахнет перед тобой душу. Да, парень, ну а что же мне теперь делать?.. То выступление на киностудии имени Горького и все последовавшее за ним я тут же вспомнил. Хотя сам этот случай не настолько сильно запечатлелся в памяти, чтобы считать его какой-то вехой в жизни. Так, какой-то бред.
А суть дела (да, именно "дела", как я потом убедился, увидев в руках у чиновников, допрашивающих меня, пухлую папку) заключалась в следующем.
Еще в конце занимательной брежневской эпохи я начал исследовать различные подростковые группировки, которые именно тогда (а с еще большей интенсивностью – при Андропове, Черненко и в начале горбачевской эры) стали как грибы вырастать на девственной советской земле. Были бы они просто хулиганами – было бы все ясно и понятно. Или диссидентами – тоже уже по привычной схеме разобраться с ними не составляло бы труда. Но они были не теми и не другими – они были "неформалами", самим названием противопоставляя себя официальным комсомольским организациям.
Кто только не появлялся, в каких одеждах, под какими названиями, с какими прическами, прикидами и колокольчиками на штанах! И если с теми же футбольными фанатами было более-менее все ясно, когда они начинали драки между собой или переворачивали после матча машины, то когда те же фанаты устраивали многотысячные демонстрации в центре Москвы, начальству в их глупых лозунгах, выкрикиваемых многотысячным хором, "Спартак – чемпион!", чудилось посягательство на существующий строй.
И, в принципе, они не так уж были и не правы.
Как животные в минуты опасности, ОНИ поняли, что естественная смена поколения (то есть приход первых в советской истории подростков, чьи отцы не только не воевали, но и не были арестованы; – на арену общественной жизни выходило "непоротое поколение") неминуемо приведет к их собственному разрушению. Ведь эти ребята были лишены того, что долгое время являлось фундаментом Системы, – страха.
И тогда-то все смешалось в домах на Старой площади (там, где располагался ЦК КПСС), и на Новой площади (там, где ЦК ВЛКСМ), и, естественно, на площади Дзержинского, в КГБ.
Появление этого нового, странного, непуганого поколения настолько обеспокоило власти, что в структуре КГБ был впервые создан специальный молодежный отдел.
Сейчас мы все уже как-то позабыли, что, как говорится, первыми ласточками свободы стали именно дети, а не отцы. Именно к фанатам, рокерам, панкам, металлистам, хиппи (сколько их еще тогда, в начале восьмидесятых, появилось, и каких!) приклеили слово "неформал", а не к "Демсоюзу" или клубам избирателей!
Дети показали отцам: да, можно выйти на демонстрацию не только в "майские" или "октябрьские" – и не только с разрешения властей, но и по собственной воле, слушаясь своего собственного чувства. Это уже потом их отцы, матери, бабушки и дедушки заполняли улицы и площади на многочисленных митингах, и тогда-то дети ушли в сторону, как и бывает обычно во все времена, в вечном противостоянии поколений.
Да, их тусовки не носили политического характера последующих митингов, да, они не кричали "Долой КПСС", да и самиздат они тоже вряд ли читали, не доверяя ни тем, ни этим, противопоставляя себя всему, что было вокруг.
Но уже то, что их, новых, становилось все больше и больше и что они таким ярким пятном выделялись на общем сером фоне, – уже одно это заставило КГБ посчитать "работу с молодежью" одним из своих главных приоритетов.
Я столкнулся с этим "приоритетом" едва ли не в первый день, когда, опубликовав в "Литгазете" номер телефона для прямой связи с юными "неформалами", включил эту "горячую линию".
– Подполковник КГБ Мищенко... – в очередной раз подняв телефонную трубку, услышал я недовольный голос, принадлежащий явно не хиппи или панку. И тут же с налету: – Что это вы себе позволяете!? Мы еще с вами разберемся! Вы что, вздумали создать новый комсомол? – И что-то еще такое, грубо-истерическое.
Я зло сказал подполковнику, что он ворвался в молодежную линию, и попросил его положить телефонную трубку, добавив, что если он хочет со мной о чем-то переговорить, то сможет это сделать в другой день и по моему городскому телефону. "Мы с вами еще разберемся!" – рявкнул он, и я даже почувствовал, как шмякнулась на рычаг трубка на том конце провода.
Разбирались ли они – не знаю. Как-то я прочитал в "Московском комсомольце", что, листая архивы комсомольского оперативного отряда (а это была официальная школа для стукачей), журналист "МК" наткнулся на документ, имеющий к этим "разборкам" прямое отношение. Юный сексот сообщал своим начальникам, что некий студент философского факультета Саша "регулярно встречается со спецкором "Литературной газеты" Щекочихиным в кафе "Турист" и там получает инструкции по организации неформального молодежного движения".
Сколько я ни вспоминал, что это за студент Саша, – так и не вспомнил. Да и где в Москве находится кафе "Турист" – до сих пор не знаю. В общем, чушь какая-то несусветная.
Но в куда более серьезные приключения попадали сами ребята, на которых Лубянка положила глаз. Правда, как это обычно у нас происходит, все это чаще всего принимало фарсовый характер.
Помню замечательную историю Никиты, одного из лидеров спартаковских фанатов. Когда его призвали в армию, то КГБ тут же не преминул сообщить воинским начальникам, что за птица залетела под славные знамена Советских Вооруженных Сил.
Без смеха он не мог потом вспоминать свой первый разговор с московским военкомом, когда тот долго топал на него ногами и кричал, с трудом выговаривая непривычные для него слова: "панки", "хиппи", "рокеры", "металлисты", а потом, откричавшись, сказал ему: "Понял? Так что ты мне эту гадость в Советской Армии не разводи, а то в бараний рог скрутим!"
И – скрутили.
Мало того, что загнали в какую-то сибирскую Тмутаракань, мало того, что в стройбат (а всех мало-мальски значимых лидеров в подростковой среде загоняли в этот самый грязный во всех значениях этого слова род войск), но и там не оставили в части, а сунули куда-то в лес, в кочегарку, в которой он должен был постоянно поддерживать огонь, сам не понимая, зачем и почему.
И вот в один прекрасный день, когда Никита тоскливо глядел на опостылевшую чугунную печь, вдруг на раздолбленной лесной дороге, медленно переваливаясь, появилась "волга", прекрасная в своей ослепительной черноте.
Из "волги" выпрыгнули аккуратные молодые люди в абсолютно штатских костюмах и, даже не дав Никите переодеться, засунули его в машину и привезли в районный отдел КГБ. Там, напоив его чаем с печеньем, отвели в кабинет районного начальника, который ему откровенно сказал: "Понимаешь, сынок, здесь нам указание дали работать с этими панками, – сделал он ударение на первом слоге, – с хиппи всякими и остальными. А кто они такие? С чем их едят? Ты уж давай расскажи мне, что это такое..."
И Никита в течение часов пяти просвещал обескураженного новым поручением районного кагэбешного начальника (а городок был маленький, затерянный в сибирских лесах, и думаю, что появление на его улицах хиппи было бы воспринято местным населением точно так же, как визит инопланетянина), почему одни ходят нечесаными, а другие выстригают затылки, третьи цепляют на штаны колокольчики, а четвертые скандируют: "Спар-так чем-пи-он"... В общем, потеха да и только.
Но КГБ относился к этой потехе с маниакальной серьезностью.
И, конечно, мы в редакции не могли это не чувствовать. Трижды снимала цензура – с подачи "друзей" с Лубянки, конечно, – уже из сверстанной "Литгазеты" страницу прямых диалогов с разношерстными представителями молодежных группировок, которую я озаглавил "Алло, мы вас слышим!..", и я помню тупое отчаяние, которое охватывало меня в те дни, когда я смотрел на распятую на стене газетную страницу, так и не дошедшую до читателя.
Но, тем не менее, каким-то заметкам об этих новых ребятах удавалось проскальзывать, и потому, наверное, меня постоянно приглашали рассказать подробнее, что же происходит сегодня с молодежью.
Одна из таких встреч, отголосок которой вдруг возник пять лет спустя с визитом этого странного агента КГБ, была именно на киностудии имени Горького.
Помню, спустя несколько дней после этого выступления меня встретил в коридоре Олег Прудков, бессменный редакционный парторг. "Что это вы там... он сделал многозначительную паузу, – наговорили на киностудии?"
Я куда-то бежал и, особенно не придав значения этим словам, что-то нечленораздельное буркнул в ответ, скорее всего через минуту и не вспомнив об этом разговоре.
Но спустя день или два парторг вызвал меня и голосом, в котором одновременно звучали отчаяние и отвага, произнес:
"Так... Завтра вас вызывают в горком партии. И меня заодно!". О эти священные слова тех лет: ЦК, горком, партконтроль, парткомиссия! Генеральный секретарь (да-да, "Генеральный" непременно с большой буквы – если даже сам забудешь, поправит корректура), член Политбюро (да, и "Политбюро" – тоже с большой, непременно с большой), "строгий выговор с занесением в учетную карточку", "партбилет на стол", "прошу принять меня в ряды", "надо очистить ряды от...", "Ленинский зачет", "доцент кафедры марксизма-ленинизма", "Партия – наш рулевой", "Коммунизм неизбежен" (из всех виданных мною лозунгов этот для меня был самым любимым, соперничая, может быть, лишь с еще одним, который я однажды обнаружил при въезде в кубанскую станицу: "Снесем миллион яиц!"). А дантовские трагедии из-за потери партбилета, сердечные приступы при исключении из партии: рассказывали, что на заседаниях Комитета партийного контроля при ЦК КПСС непременно присутствовала медсестра со шприцем и камфорой на случай, если кто-нибудь бабахнется в обморок при словах "партбилет на стол".
Сейчас во все это уже трудно поверить, можно лишь плакать или смеяться над иллюзиями одурманенных миллионов и миллионов, но я помню, как уже позже – не у нас, в Польше, – знакомая коллега сказала мне: "Ты знаешь, когда я поняла, что ЭТО закончилось и не вернется? Когда, вернувшись из какой-то командировки, взяла газету и на последней) странице увидела набранное мелким шрифтом сообщение о том, что прошел пленум ЦК ПОРП. Сначала я не поверила своим глазам, еще раз перечитала текст, даже не вдумываясь в смысл, и сказала сама себе: "Ну вот, наконец, и все..."
Да, но это там, в Польше. А у нас в стране под ЭТИМ рождалось, жило и умирало тремя поколениями больше, чем в той же Польше, и уже потому-то казалось, что по-иному нельзя, невозможно, немыслимо, и жизнь страны определялась не самими людьми – их чувствами, желаниями, поступками, а только тем, что скажет один человек в Кремле и что подхватит какая-то жалкая тысяча в двух шагах от Кремля, в серых громадинах партийных бастионов на Старой площади...
Так вот, в один из таких домов, который занимал МГК КПСС, мы и шли в то утро с нашим парторгом.
Бюро пропусков, подъезд, цепкий взгляд гэбистского прапорщика, ковровая дорожка в лифте, оглушающая тишина в коридоре...
Подробности разговора из памяти выпали. Помню, что нас встретили двое, что оба – молодые, что говорил один, а другой листал какую-то папку, время от времени бросая на меня многозначительные взгляды, что мое выступление на киностудии было пересказано более-менее подробно (это меня несколько удивило: вот память у людей, я бы сам лучше не пересказал), что снова, как когда-то от гэбистского подполковника, я услышал несусветную чушь о том, не собираюсь ли создавать новый комсомол (будто одного, уже дышащего на ладан, было мало!).
Потом, в конце разговора, мне было сказано что-то вроде:
"Мы вас предупреждаем"...
Но шел уже 1986 год, время первых горбачевских надежд, и потому серьезно это предупреждение не прозвучало ни для меня, ни для них самих. И даже мне показалось, что они облегченно вздохнули, когда мы направились к двери.
Помню только, когда я рассказал об этом вызове на ковер кинорежиссеру Инне Туманян, она со своим горячим армянским темпераментом переполошила всю студию, и там долго обсуждали, кто же настучал, греша то на какую-то неведомую девушку-комсомолку, то на какого-то старика оператора, члена парткома.
И вдруг, спустя столько лет – этот парень. История его сотрудничества с КГБ, в принципе, оказалась довольно банальной, хотя и с некоторым чисто национальным оттенком.