355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Азаров » Печора » Текст книги (страница 22)
Печора
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:02

Текст книги "Печора"


Автор книги: Юрий Азаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

А может быть, он ждал моего раскаяния? Признания? Он, конечно, ждал. Не выпытывал у меня ничего, но подводил совсем ловко к тому, что я сам рассказал ему все про себя. Раскрылся до самого позвоночника. Я припоминал все, как было. Припоминал, с каким недоверием он едва заметно отстранил меня в самом начале встречи, как меня привела его подозрительная настороженность в замешательство, как ощутил его смятение, когда он о Ларисе заговорил, о Вершине, о моем будто, бы соучастии в убийстве. Его неуверенность сразу придала мне сил, и я сказал Блодову: «От тюрьмы и от сумы нельзя зарекаться». Я сказал это, и улыбнулся, и потом еще нарочно уверенности подбавил, и вот тогда в нем что-то и прорвалось. Мы сидели на нашей коммунальной кухоньке, придвинув к печке скамейки. Дверца печки была раскрыта, мы то и дело подбрасывали поленья, и тепло шло на нас, и было очень хорошо говорить, и потому я, наверное, впервые заговорил о своей тайной правде, рассказал о том, как едва не свихнулся, увидев Морозову, рассказал о своих бедах, ничего не утаивая. Я старался в точности воспроизвести все, как было: и то, как встретил Ларису, и как наутро ко мне пришли, и как начались допросы, и какими окольными путями меня «привлекают к ответственности за избиение Дребенькова», хотя никакого избиения не было. Я говорил так, точно он был мне самым близким человеком (а я чувствовал – это было далеко не так), но и в нем что-то размягчилось от моей искренности, потому он, расположившись ко мне, сказал:

– Старик, тебе надо бежать отсюда. Немедленно бежать. Я знаю одно великолепное местечко на Украине. Там, кажется, открывается новая школа.

– И ты туда же!

– Да не туда же! Пойми, тебя обложили, как волка. Надо немедленно менять обстановку. Иначе отдашь концы!

– Ну и хрен с ними, с этими концами, – сказал я.

– Зря ты так. Ты нашел себя. У тебя жизнь впереди.

– А что они могут мне сделать?

– Что угодно! Спровоцируют на какой угодно шаг, я и теперь не знаю, чем это все у тебя кончится.

– Я не могу расстаться с детьми.

– Господи, да найдешь ты себе еще детей!

– То будет совсем другое…

– Стоп! – перебил меня Блодов и хлопнул в ладоши. – Я не верю в приметы, но тут случай особый! Ты все мне про новый свет толковал! А это местечко на Украине так и называется – Новый Свет. И я тебя, сукин ты сын, непременно туда сосватаю.

Я улыбнулся. Он зацепил что-то во мне. Учуял самое главное. Проникся уважением к моим нравственным блужданиям, и от его поддержки мне еще прибавилось хил. Уверенности больше стало. До встречи с Блодовым я этого не сознавал, но это так было, си– лы мои иссякали, таяла моя энергия, она выходила, из меня какой-то перекрученной безнравственной агрессией, злобность приглушала остатки света. Признаюсь, я верю в приметы: от названия местечка что-то действительно заронилось в душу и осело там, и так хорошо мне сделалось, что я еще сильнее расположился к Блодову.

И он помягчел. И помрачнел: должно быть, свои тревоги у него были. Да сказал он об этом:

– А мне бежать некуда. – И добавил: – Некуда, старичок.

Я потом по обрывкам восстанавливал его рассказ о себе. Вершин не давал ему покоя. Прошлое подтачивало его. С Вершиным Блодов встретился в плену, потом вместе были в отряде. Отряд был непонятный, самостийный, анархический, но воевал с немцами. А потом оба оказались в фильтрационном, а затем в обычном лагере – пятьсот первая стройка, здесь, недалеко от Печоры. И вот как случилось, что Блодова выпустили, а Вершина оставили (его освободили пять лет спустя), этого я понять не мог. И тут что-то таилось, и я видел, как Блодов уходит от моих вопросов, и даже гневно бросил мне: «Ты копаешь, как прокурор». И я перестал спрашивать. Я сидел и слушал, как Блодов рассказывал о своей любви, как ему трудно было общаться с Вершиным, как он предложил Ларисе помощь после того, как Вершина не стало. Он рассказывал о своих муках, когда Лариса была рядом с ним и не принадлежала ему. Она превратила свою комнатку в маленький музей Вершина. Здесь были его фотографии, его картины и его вещи.

– Представь себе, старичок, я тоже занимался этим музеем. Доставал рисуночки, наброски, все, что было связано с ним. Всякий раз когда мне удавалось что-нибудь найти, она преображалась, и ты знаешь, я не сентиментален, но тут не удерживался, плакал. Что случилось со мной, ты и представить не можешь.

– Не могу понять, ты женился на ней или…

– Брак наш был фиктивным. Ей негде было жить. С родителями она порвала. Да бог с ним, со всем этим. Ты меня, старик, настроил на другие вещи. Я, живя с нею, понял то, чего раньше не то чтобы не понимал, а даже и не предполагал, что может быть такое. Однажды я без ее ведома заменил рамочку на одном натюрморте. На небольшом холстике были изображены какие-то необыкновенно белые цветы. Головки цветков были необычными: лепестки росли, представь себе, назад и венчики как-то выходили бесстыдно наружу. На темно-синем фоне белизна экзотических цветков казалась мерцающей. Старик, это был один из самых лучших его натюрмортов. Так вот, я решил заменить обрамление, старая рамочка развалилась, и я ее выкинул на помойку. Вечером пришла она и, как только увидела натюрморт в новой раме, вся в лице переменилась, спросила у меня, где старая рама, я ей сказал, и она ринулась на улицу. Нам пришлось перебрать весь мусорный ящик, пока мы не нашли четыре старые планочки. Она прижала их. к груди и, не глядя в мою сторону, побежала в дом. Я помог ей сбить рамку, приколошматил уголочки, чтобы рама не разваливалась. Лариса осталась довольна реставрацией. И тогда я спросил: «Что за цветы, сроду таких не видел». – «Цикламены, – ответила она. – Они растут на альпийских лугах». Она рассказала, как был написан этот натюрморт. Вершин с Ларисой были в горах. И однажды, когда у Ларисы был день рождения, ей Вершин принес букет этих цикламен. Лариса, увидев сорванные цветы, огорчилась, побежала на поляну, где раньше росли цикламены (там их не было!). Она устроила скандал, а цветы швырнула ему в лицо, сказав какую-то непристойность. Она и с ним, старичок, была как огонь! Такой бескомпромиссности я никогда не встречал. И тогда ночью Вершин при электрическом свете написал этот натюрморт. Написал и лег спать. Утром он увидел снова Ларису плачущей. Она сидела и как завороженная смотрела на нарисованные цветы. Старик, веришь или нет, но эти цветы иногда меня пугали, мне казалось, что они шевелятся, что от них идет какая-то живая прохлада, казалось, что они вот-вот заговорят и назовут мне какое-нибудь пророчество или бросят в лицо самое главное обвинение.

– А за что посадили Вершина? – спросил я.

– Кто знает, – развел Блодов руками. – Кто знает, за что тогда брали людей. Я слышал, что у него были какие-то статьи Троцкого о формализме, помню, он мне показывал какой-то старый журнал, издания примерно двадцать второго или двадцать третьего года, помню даже и то, что в этой статье Троцкий долбал искусствоведа Морозова за формализм…

– Кто-то донес, наверное? – спросил я и посмотрел на Блодова.

Лицо у него было растерянным. Я вспомнил те годы, когда учился с ним. Вспомнил, как Блодов кричал: «Надо наводить порядок в стране! Надо чистить не только партию! Лес рубят – щепки летят!» Я возражал ему, а он налетал, ругался матом, его пролетарское самосознание, чем он гордился несказанно, выбрасывало лозунги, которые я от него слышал раз десять: «Революция в белых перчатках не делается!»

– Кто-то донес, конечно, – с сожалением повторил он, не глядя на меня, и швырнул в печку полено.

– Ну а когда Вершина забрали, ты стал ждать… Чего?

– Старик, я любил ее!

– И ты ждал, когда его не станет? – Я понимал, что задаю бестактный вопрос. Но не задать этого вопроса я не мог. Речь шла о ней.

Блодов посмотрел на меня жалобно и даже с признательностью, будто я тяжкий груз снял с его души.

– Старик, все мы люди. Не я придумал этот гнусный человеческий треугольник. Признаюсь, я хотел, чтобы она забыла о нем. Ты же знаешь, оттуда не возвращались.

– Но ты же вернулся…

И вот тут-то Блодов встрепенулся. Он как-то лихорадочно дернулся, и в складках его лица осела недобрая тень. Мое обостренное чувство, я был в этом уверен, меня не обманывало. Тут-то и связалось все в моем разгоряченном сознании:

– Ты и Шафранова знал? И Бреттера? И Тарабрина? – спрашивал я.

Блодов рассказывал, будто оправдываясь: Шафранова, начальника главного управления лагерей, знали по Печорской линии все. Это самая значительная фигура Крайнего Севера военных и послевоенных лет. Крупнейший инженер. Что касается Тарабрина и Бреттера, то тут уж так совпало: мы вместе с Вершиным, говорил он, попали в топографическую группу, в которой отбывали срок оба искусствоведа.

– Тарабрин и Бреттер?

– Конечно, они не были топографами, но Шафра-вов питал к книжным делам особое расположение и частенько приглашал обоих литераторов к себе. О Тарабрине и Бреттере ходили в лагере разные дурные слухи. За все в нашей жизни надо платить, старик. Вот и они чем-то расплачивались за свою более или менее свободную жизнь в те жуткие годы, я так думаю.

– Объясни мне, какую роль сыграл в моем деле Тарабрин?

Блодов улыбнулся:

– Им надо было тебя скомпрометировать. Вот они, Тарабрин, Абрикосов и Новиков, прилепили тебе ярлык стукача. Это похуже тюрьмы, старичок.

– Я слышал: Брыскалов копает под Абрикосова. Зачем им понадобилось это прилюдное вскрытие Ларисы?

– Абрикосову нужны были свидетели. Как же, экспертиза проходила в присутствии врачей и даже общественности! А этот твой приятель, судмедэксперт, подонок.

– Ты считаешь, что Абрикосов причастен к убийству?

– Я этого не могу, сказать, но есть факты ошеломительные.

– И что ты собираешься делать?

– Коль меня вызвала эта комиссия на расследование дела Вершина и Ларисы, я постараюсь докопаться до истины.

– Я думаю, что никто не заинтересован ворошить прошлое.

– Не скажи, старичок.

Странно, в то утро, когда ушел Блодов, я ходил еще по берегу Печоры и думал. Все, что говорил Блодов у печечки на моей затемненной кухне («Давай погасим свет, старик», – это Блодов сказал), было так близко мне. Он хорошо говорил о Ларисе. Год назад она решила уйти от него. Блодов сказал: «Оставайся, я уйду» – и снял комнату. И изредка приходил, приносил какие-то продукты. Поздравлял с праздниками. Ждал. Потом приехала тетка Ларисы. Не Шафранова, другая сестра. «Нашла меня, – рассказывал Блодов, – и просит: «Помогите спасти Ларису». «Что такое?» – спрашиваю. «Тронулась». – «В чем это выражается?» И она, дура, начинает мне рассказывать о том, что Лариса ждет Вершина и ни о чем не может говорить, кроме него. «И это все?» – спрашиваю я. «Нет, – отвечает она и в слезы, – у нее такие мысли, такие мысли!» «Какие мысли?» – спрашиваю я. «Она считает, что все прогнило и надо спасать человечество. Она говорит, что мы все живем бесчестно и свыклись со злом. Она сказала так: «Зло стало нашей нормой, и человечество надо спасать. И немедленно, иначе наступит общая смерть». – «А какие у тебя для этого возможности?» Она ответила: «Огромные», – и улыбнулась так, что по спине мурашки побежали. Я поняла: тронулась, несчастная».

Я спросил у Блодова:

– Ты тоже так считаешь?

– Чепуха. Она была здоровым человеком. Она была каким-то чудом. В ней была истинная истинность! Ты прости, старик, что я так высокопарно выражаюсь, но это было действительно так. Она пошла работать в детские ясли. Ты бы видел ее лицо. Она вся светилась, когда прикасалась к ребенку.

– Ну а эта мысль о спасении человечества?… Блодов замолчал. А потом сказал:

– Странная всё-таки штука жизнь, по радио говорят о необходимости спасти человечество, я мы это считаем нормой, в книжках читаем об этом – тоже в порядке вещей, а вот один, единичный человек заговорил об угрозе общей гибели, и мы вдруг решаем, а не тронулся ли он… О чем ты думаешь?

Я улыбнулся. Вспомнилось. Рассказывал детям о рафаэлевской мадонне и тоже говорил о спасении человечества.

Я шел по берегу Печоры. Не выходили из головы цикламены. Белая морозная белизна. Хорошо рассказывал Блодов. Я будто увидел их перед собой. Будто услышал голос Морозовой.

Она. Простите, я уже приехала. Я буду вести в трех классах литературу. Вы не видели натюрморт с цикламенами? Я непременно вам его покажу. Я с ним никогда не расстаюсь. А почему вы замкнулись на истории?

Я. Нет-нет. Мы готовим сейчас большую программу.

Она. О Блюхере и Тухачевском?

Я. Нет-нет, о сегодняшних возможностях человека. О безграничной власти человека над самим собой. История нам нужна как культур но-историческая практика человека. Без прошлого нет воспитания. Нет родины и нет будущего.

Она. Вам советуют ограничиться отечественным материалом: Аввакум, Суриков, Петр Первый, Ломоносов, Пушкин. Не слушайте! Сама суть Ренессанса – великая и истинная педагогика. Освоение детьми способов освобождения от догм и узких ограничений, способов поиска истины по законам красоты – самая увлекательная задача воспитания. Самобытность и правдоискательство русского Возрождения, помноженные на европейскую культуру и мудрость Востока, могут стать основой гармонического развития.

Я. Меня преследуют. Именно эти расхожие, аксиоматичные мысли кажутся им опасными. Они свихнулись. Им не нужен коллектив, их вполне устраивают суррогаты. Я убежден: никогда дети не поймут существа развития коллективности в отрыве от культурно-исторической практики. Леонардо, Боттичелли, Рафаэль, Данте, Петрарка, Микеланджело, Николай Кузанский, Савонарола, Бруно – это лики возрожденческой личности, защищающей коллективность, единение всех людей, утверждающих идеи равенства, братства и красоты. Изучая их судьбы, дети проходят сложный путь восхождения от истоков изначального света к сегодняшним горизонтам развития личности на коллективистских началах. Коллективность без сильной личности, без зстетико– нравственного артистизма и мастерства в своем деле – фикция.

Она. Коллективность без развитых форм общения – макиавеллизм самого жестокого толка. И главное, не ограничиваться просвещением. Надо научить детей, будущее поколение, различать индивидуализм и подлинное развитие личности, коллективизм и стадность, авторитет как необходимую коллективности силу и авторитарность как злоупотребление властью. Для этого как исторический факт, очевидно, и понадобился вам Макиавелли.

Я. Именно. Макиавеллизм не как загадка историко-литературного плана, а как характеристика всеобщей модели тирании, взращенной и напоенной соками мнимой коллективности. Ренессанс, как и макиавеллизм, явление космического порядка. У многих тиранов макиавеллизм был практическим руководством к действию. Говорят, Муссолини даже написал предисловие к «Государю», Человек – прескверное существо, учил дуче, понять человека можно лишь презирая его. Правителю страны все дозволено, поскольку там, где нет тирана, неизбежно воцаряется анархия, а анархия, утверждал Муссолини, хуже тирании.

Она. Прогресс всегда был связан с опытом защиты подлинно свободных форм жизни. Общечеловеческая культура и наука плюс народные начала и демократическое устройство общества – вот формула современного воспитания.

Я. Гармоническое развитие – это прежде всего гармония человека с обществом и государством, с природой и самим собой. Мудрый сказочник Родари заметил е годы правления дуче: воспитание может быть осуществлено при трех условиях – когда ребенок воспитывается в государстве нерепрессивного типа, когда он живет в семье нерепрессивного типа и когда он учится в школе нерепрессивного типа.

Она. Нужна страсть Аввакума и Савонаролы, чтобы защитить эти три типа – человеческого бытия. Народ, который не готов умереть за свою свободу, утрачивает ее. Гражданственность – основа гармонических начал.

Я. Миазмы человеческого разложения начинаются тогда, когда уничтожается личность, принижаются общекультурные и народные начала, возводится в абсолют авторитарность. Преодолеть эти противоречия – значит подступиться к решению проблемы спасения человечества. И никакие Новиковы, Тарабрины и Абрикосовы не смогут остановить нас.

Она. Милый идеалист мой…

Я. Ах, как бы необыкновенно было, если бы моя мечта еще кого-нибудь увлекла.

Она. Вы хотите, чтобы у вас были единомышленники?

Я. Я хочу, чтобы у меня была любовь.

Она. Не торопите жизнь. Счастье придет к вам. Надо уметь ждать.

Я шёл по берегу Печоры и размышлял о том, чего только не напридумывало мое горькое сознание на этом просторе, принадлежащем мне, не сегодняшнему моему «я», а скорее завтрашнему. Я не знал тогда: все, что я так лихорадочно вбирал в себя, все это определит мою последующую судьбу и все будет зависеть от того, как я почувствую себя в этом праздничном мире, освещенном холодным солнцем. Мое воспаленное воображение искало на снежной равнине странные белые узоры с открытым венчиком. У Нее был целый мир, думал я, при всех ее несчастьях – счастливая жизнь. Я с особой силой ощущал мерзопакостность своих притязаний, все мои промахи и нравственные недуги в один миг предстали передо мною: нет мне ни оправдания, ни спасения, я в тысячу раз хуже и Новикова, и Абрикосова, и Тарабрина. Я был с ними заодно. Я достраивал, усложнял мнимой красотой их мир. Я что-то уравновешивал в их человеческих раскладках. Я нужен им был как полигон. Для испробования их сил. Я всей душой рвался к ним. Хотел, чтобы меня поняли и приняли. Именно они. Именно Рубинский никогда бы не пришел в гости к Новикову. Я тоже к нему не ходил в гости. Но я восторгался его просвещенностью, его афористической мудростью. «Не научились мы еще красиво жить!» – это он – любил повторять. Или: «Недостает нам бережного отношения друг к другу!» И я верил ему. И Новиков верил в то, что говорит. Я вспомнил: Достоевский говорил о себе – я дитя века, дитя неверия и сомнений. Во мне нет ни неверия, ни сомнений. Для неверия нужна свобода. У меня только вера. Цельная. Радостная. Неуступчивая. Даже с жаждой жертвенности. Единственно, кто меня бы понял, так это Она.

Она, приуготовленная к спасению человечества.

Но я все равно не нашел бы с нею общего языка. Она бы меня отвергла. Моя высота слишком всеядна, она слишком заземлена, а потому порочна. Мне горько сейчас сознавать это. Я тихо завидую Блодову, сумевшему превзойти меня в благородстве. Он смог любить и беззаветно и безответно. Он велик, этот Блодов. А я ничтожество. Даже мое первое общение с Нею несет печать символической гнусности. Нет в мире ничего случайного. С кем я в этом хаосе? С кем буду завтра, потом? То, чему я служу, или намерен служить, требует высоты, где каждый ребенок равен человечеству, где спасение одного ребенка равноценно сбережению всех. Эта истина вдруг открылась мне сама собой. Я тогда не знал, что она уже была открыта другими. Да мне наплевать на то, что было раньше. Чем дальше я удалялся от дома, тем больше сил мне прибавлялось. Я многому научился. Я виноват перед всеми. Я был не прав. Не добр. Надежда подсказывала: научиться любить. Не абстрактно ближних, а находящихся рядом с тобой.

Но как любить, если я их ненавижу? Ненависть вскипает во мне. Клокочет. Перехлестывает через край. И ненависть к себе. Главным образом к себе.

При чем здесь они, размышляю я. Вся грязь сосредоточена в моей душе. Вся подлость, какая только есть. Подлость, прикрытая нравственным поиском. Как это расхоже: идеалы, культура, гармония – идеи, идеи, идеи! – и ни одного стоящего поступка. Что же происходит со мной, если предаю в себе самое главное? Тогда, в морге, я должен был защитить ее память. Её тело. Её прах. Её имя.

Я потом, задним числом, выкамаривался. Тогда ведь был задан кем-то вопрос: «А нет ли здесь изнасилования?» И кто-то приметил какие-то следы. Толя сказал: «Нет». Кашкадамов добавил: «Тут все очевидно». Я и то догадывался что нужна специальная экспертиза, анализ мазков и прочего. И я смолчал. И потом молчал. Потому что в моем сознании Гера – высшая власть. Так он сам считал. Все так считали. И я изнутри боялся его.

Зачем же тогда жить, если я не в состоянии защитить свой идеал?

Мне Больнова как-то сказала: «Вы завоевали себе, право говорить то, что чувствуете, говорить правду. Это немало для двадцати пяти лет». Если бы. Моя правда – это мои полуправда, полуложь, полусмелость. Во мне нет готовности к последнему шагу, чтобы защитить себя и истину. Кто-то из философов скрестил Волю с Красотой. Кажется, Ницше. Меня всегда мучила единичная воля, возведенная в абсолют. Я против сверхчеловека. Но мне противна слабая личность. Личность, которая не в состоянии защитить даже себя. Я постоянно думал: а имеет ли отношение, мое дело к содержанию моей личности? Что есть мое «я»? Замкнутая система? Или мое «я» есть мое «я», плюс мое дело, плюс мои обстоятельства. Если я не смогу спасти обстоятельства, я не спасу себя и мое дело!

А что такое мои обстоятельства? Это моя мама, мой сосед, сантехник, Дребеньков, Новиков, мои приятели, мои дети. Я в них. В каждом из них развертываюсь как определенная сила. Других обстоятельств здесь у меня не будет. И других развертываний не будет. Я оставляю черный след в их душах.

Я лгал себе, когда считал, что мое. сознание всегда рвалось к борьбе и я в ней черпаю праведность. Почему же моя праведность обернулась темной силой, двурушничеством? Предательское подсознание развертывало всю выгодность крикливого правдоподобия. Правдоподобия, прикрытого искренностью. И все-таки у правды нет иного пути. Духовное обнажение и есть начало духовной революции. Кто-то сказал: в наше катастрофическое время под землей уже ничего не спрячешь – путь спасения духовных ценностей иной, их надо не прятать, а явить миру, и явить так, чтобы мир признал их неприкосновенность, чтобы сама жизнь защищала их.

Я шел по берегу. Идти было скользко, и я то и дело падал. Я шел и говорил вслух. Я угрожал. Я должен был совершить поступки, которые что-то изменят в моей жизни. Вычеркнут из моих замаранных и оплеванных обстоятельств запятнанную честь моего имени, восстановят что-то в моем уроненном достоинстве.

И к черту пустые слова. Горы слов хоронят самую суть нравственной энергии, хоронят человеческую отвагу. В последние дни я жил в склепе из слов. Моя словесная робинзонада – иллюзия моего освобождения, псевдопоиск и псевдоидеал. Пора разрушить этот склеп. Пора дать простор ищущему правду человече-. скому духу. Я шел по берегу Печоры, будто прощаясь с прошлыц. Рядом плелись мои сторожевые – моя ложь, мой страх и моя суетность. Я ощущал их холодные, омерзительные тени. Блодов не раскусил меня. Он сказал: «В тебе, старикан, живет бесстрашный Дон-Кихот».

Если бы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю