Текст книги "Печора"
Автор книги: Юрий Азаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Вспомните, как Макиавелли впервые был поражен, слушая проповеди уже отлученного Савонаролы в храме Святого Марка. Заметьте, Макиавелли знал, что Флоренция обязана доминиканскому монаху своим демократическим устройством. Ему не нравился сам дух проповедей монаха. Его призывы к самоотречению, к бедности. Услышав нутряной вопль, Макиавелли, весельчак и балагур Макиавелли, так тянувшийся к роскоши, к нормальным человеческим слабостям, вдруг увидел, что Савонарола в своем ригоризме фактически зовет к другой, непонятной ему, Макиавелли, жизни, зовет к такой жизни, какую он сам, Савонарола, намерен вести, к жизни, полной страданий и лишений. Представьте себе, в храме стояли два человека – один, уже потеряв почву под ногами, кричал о том, что снизойдет кара господня на злодеёв Борджиа, на всех, кто отступает от идеи самоотречения, а другой слушал праведника-лжепророка и, улыбаясь, произносил: «Нет, мы пойдем другим путем. Савонарола – это эмоции. А в политике должен быть чистый расчет. Надо делать ставку не на добро и прочие эфемерные слюнтяйские вещи, а на силу, власть, оружие. Безопасность страны, прочную и надежную защиту от внешних и внутренних врагов нельзя создать одними добрыми проповедями о нравственном обновлении. Государство – это оружие. Государство – это сильная власть. И каждый, кто посягает на справедливое государство, достоин смерти. Смерти. И никаких аппеляций, как этого добивался Савонарола. Казнить всех, кто станет на пути. Казнить и выбрасывать разрезанные пополам тела на площади и мосты, на проселочные дороги и ступеньки храмов. Пусть страх входит в душу каждого гражданина республики вместе с растлевающим зловонием гниющих трупов. Да здравствует республика! Республика, которая уничтожит даже её создателей, если они, подобно Савонароле, будут уводить законность в сторону своих личных притязаний. И пусть все знают, насколько жестоким и бескомпромиссным может быть государство». И вот тут-то, уважаемые, Макиавелли допускал великую ошибку. Он сделал ставку на сына Борджиа, а надо бы сделать ему ставку на отца Борджиа. Герцог Валентино был неглупым человеком, но если уж говорить начистоту, то главой всех городов и государств Италии был все же римский папа – Александр Шестой. Заметьте, о роли церкви он ни слова не сказал в своем «Государе». Ошибаются те исследователи, которые говорят, что Макиавелли трезв и расчетлив. Ни черта. Он не учитывает реальной обстановки. Он не учел реальной власти Церкви. Церкви, у которой было войско и огромные силы влияния, духовного влияния на правителей.
Истинным политиком был все же не Макиавелли и не Чезаре, а Александр Шестой. Он сумел уничтожить всех своих врагов. Он ни разу не проигрывал в своей борьбе. Причем он не вкладывал в эту борьбу душу. Его мозг работал как машина. Он делал свое дело как бы походя, легко решал важнейшие политические задачи. Решал не суетясь, не мельтеша. У него не было проблем – убивать или не убивать. Если он чуть-чуть заподозрил кого-то не то чтобы в измене, а в некотором надломе преданности, мгновенно решение – убрать. И ему не надо было раздумывать, как это делать. Те, кто способны привести замысел в исполнение, всегда под рукой. Стоит им дать сигнал – и они сделают все необходимое: зарежут, бросят в темницу, сожгут на костре, распнут.
– Что же может дать такая политика человеку? – спросил я.
– Все, – ответил папа. – Спокойную жизнь. Вы думаете, что Савонарола или ваш Аввакум хотели спокойной жизни? Они, возомнив себя посланниками бога на земле, хотели всем навязать мученическую жизнь. А это, согласитесь, безнравственно. Мученичество – это удел отдельных богов. Удел особых людей, именуемых пророками. Скажите, капитан, когда в народе усиливается жажда мученичества?
Капитан повернулся лицом к Иннокентию X.
– Жажда мученичества объясняется только одним: когда государство утопает в роскоши, когда коррупция, казнокрадство, разврат и изнеженность достигают своего предела. В шестнадцатом веке, когда еретиков жгли сотнями, не было жажды мученичества. В те страшные времена была жажда отдать жизнь за государство, за короля, а не за свободу.
Свобода – всегда бунт. Человек склонен к бунтам. К свободе. Но когда бунт делал человека счастливым? Когда бунт приносил хлеб и мясо, дарил сладости и покой? Когда бунт уничтожал страх? Бунт несовместим ни с колыбельной, ни с любовью, ни с мирной старостью. Бунт – всегда огонь, всегда ожидание смерти, возмездия. Всегда – разрушение.
Мы избавим человечество от бунта. И поэтому сделаем его счастливым!
– Значит, и от свободы? – не выдержал я.
– А вот здесь-то и основной водораздел нашего спора, – пояснил капитан. – Что считать свободой? Кто в настоящую минуту болеё свободен: я с развязанными руками или мой подзащитный с завязанными руками? Подзащитный убежден, что он болеё свободен.
– Я так не считаю, – сказал я.
– А я так считаю. Именно так. Я менеё свободен. Потому что мой подзащитный не печется о моей судьбе. Ему наплевать, что станется с капитаном Брыскаловым. А я в ответе за его жизнь. И моя дальнейшая судьба зависит от его судьбы. В этом я вижу не только приватную, но и государственную задачу. В этом основа свободы…
– Так-так-так, – зацокал Иннокентий X. – Это совсем интересно сказано. Совсем забавно. Ну-ка, еще разочек это же самое!
– С подзащитным я вот уже две недели полемизирую по основным трем вопросам: что есть истина? что есть добро? что есть любовь? Ответить на любой из трех вопросов – значит решить главные проблемы человеческого устройства. Еще никому этого не удавалось: ни инквизиции, ни её противникам. (В эту минуту капитан Брыскалов был прекрасен.) Изучая судьбы мучеников, я поверил в великую истину: приблизиться к святости, такой святости, какая может и должна быть святеё сидящего здесь папы, – это значит всегда быть готовым к самосожжению. К тому великому шагу, который только и может нас приобщить к познанию трех названных вопросов. Эту истину я впитал, когда прощался со своим отцом, который мне сказал: «Я иду отдавать жизнь за новый порядок на земле, за то, чтобы нашему народу всегда светило солнце». Когда отец это говорил, я плакал, потому что тоже хотел, чтобы только нашему народу светило солнце.
– Ну вот что, господа. – резко оборвал капитанскую речь Иннокентий X. Таким резким и взволнованным его никто не видел раньше. Папа встал. Поправил мантию. И посмотрел на собак – Франца и Копегу. Посмотрел так, будто увидел их впервые. Затем позвал собак прищелкиванием большого и среднего пальцев. Раздался мягкий, приятно стреляющий звук. Собаки тихо сдвинулись с места и побрели к ногам папы. – Так вот, господа, я не хотел с вами всерьез касаться вопросов веры, я думал обойтись обычным формальным расследованием, но здесь нечто другое. Здесь мы имеём дело с некоторым заблуждением. Капитан Брыскалов умолчал в своем представлении о некоторых деталях своей личной жизни, которая и породила его столь смутные настроения.
– Я готов дать пояснения, – ответил капитан Брыскалов. – Я, ваше преосвященство, ничего не намерен утаивать. Братцы, – неожиданно сказал это слово капитан, – его преосвященство вот что имеют в виду. Дело в том, что нынешний здешний начальник управления лагерей женат на известной по прошлому веку дочери политического эмигранта Павла Морозова. Ада Морозова, дворянка по происхождению, родом из Вологды по матери и по отцу из Чикаго, вернулась на родину вместе с отцом и тут же была с отцом посажена в тюрьму, а затем направлена в эти края. Полковник Шафранов влюбился в Аду Морозову во время одного из допросов и затем добился для неё вольного поселения. А после рождения второго ребенка ему было разрешено оформить с Адой Морозовой законный брак. Как видите, я, Брыскалов Валерий Кононович, имею некоторое отношение к Аде Морозовой, поскольку мой отец был двоюродным братом Елены Брыскаловой, матери Ады Шафрановой, которая по матери была Брыскалова, а по отцу Морозова. Его преосвященство меня обвиняет в том, что я, находясь на настоящей службе в чине капитана, веду как бы двойной образ жизни. Первый мой образ связан борьбой с религиозными настроениями. А второй – с их защитой. Могу признаться. Я глубоко религиозный человек. Как и всякий порядочный человек, я верю в три ценности, в три божественные силы: истину, добро и красоту. И. готов эти высшие ценности защищать мечом и словом до последней капли крови и последнего дыхания.
Меня его преосвященство обвинил, пожалуй, в том, что я имею родство не с Адой Морозовой, а с самим Николаем Романовичем Шафрановым, грозой местных лагерей, человеком жестоким и вместе с тем необыкновенно широким и дальновидным. Да, я состою в некотором родстве с Шафрановым. Больше того, на эту должность я и попал благодаря своему родственнику. Он мне сказал однажды: «Приходи ко мне работать. Будешь специализироваться по интеллигенции». Меня, откровенно говоря, увлекла историческая перспектива. Суриков, Веласкес, Рембрандт видели мир извне. А мне представлялась исключительная возможность увидеть самый разный мир изнутри. И то, что я увидел благодаря Тафранову, никому из живописцев не удавалось увидеть. Скажем, в судьбе Попова я не только исследователь. Но и творец, творец не столько его будущей судьбы, сколько будущей истории. Я изучил его прошлое, вышел на прогноз его развития.
– И что с прогнозом?
– Ничего утешительного. Попов готов изучать чужое прошлое и упрямо не желает знать о своем. Он торопится жить, будто у него в запасе сто тысяч лет. Он не только не желает знать своих близких родственников, он, как и многие, ему подобные, скрывает все, что касается его родного отца.
– Неужели вы не желаете увидеть своего отца? – спросил удивленный Иннокентий X.
– Я не желаю говорить на эту тему, – ответил я нервно.
– И все-таки мы устроим вам эту встречу. Инквизиторы, ввести поэтапника Попова.
Я приготовился к самому тяжкому испытанию в моей жизни. Висок так заломило, что исчезла боль от ключа, врезавшегося в спину!
Поразительно, я не хотел этой встречи. Я знал, всегда знал и верил в то, что я для отца был самым дорогим существом. Был. Я его любил странной, безымянной, бесчувственной, может быть, даже безнравственной любовью. Мне казалось, что я иной раз и злюсь на него, ни в чем не повинного – как же это так именно с ним приключилось: не всех же пересажали, кто-то и остался с детьми. Я никогда не формулировал этих мыслей. Ни днем, ни вечером, ни после обеда, ни в темноте, ни на свету, ни во сне, ни наяву, ни в поле, ни в лесу, ни в туалете, нигде – и ни одной фотографии. Были, но во время бомбежки все разлетелось, ничего не осталось; можно, конечно, у родственников было выпросить, но на это ни у меня, ни у мамы не было решимости. У меня мелькала мысль: а может быть, он для мамы моей был чужим человеком, были ведь у неё и другие потом, когда отца забрали, мужчины, были мужья, один был настоящий, а остальные трое – не поймешь чего: один сам ушел, другого мама выгнала, а третьего не то забрали, не то выселили, только он исчез ночью, и мама о нем не хотела говорить. У мамы, конечно, я это понимаю, с отцом свои счеты, а у меня свои. Он у меня – единственный. Говорят, он был очень веселым человеком. Это его и подвело. Шутил. Над всем посмеивался.
Я прислушался к шагам. Кто-то шел тихо, точно был в шерстяных носках. Первое, что бросилось в глаза, – ноги отца. Страшнеё я ничего в жизни не видел. Черные, в струпьях и волдырях.
– Не смотри, сыночек.
– Что у тебя с ногами? – Я подловил себя на том, что не могу, не в состоянии назвать его так, как положено называть сыну. Я понимал разумом, что уже сами по себе мои раздумья безнравственны. Безнравственно и то, что боюсь к нему прикоснуться. Я даже обрадовался тому, что привязан к шкафу. И все же я сказал: – Отец, что у тебя с ногами?
– Волдыри на ступне лопаются. Заживают, а потом лопаются, – он улыбнулся и приблизился ко мне, чтобы погладить меня.
– Отец, я боюсь. Не трогай меня, я боюсь!
– Сыночек, береги маму. Себя береги.
– Отец, ты можешь гордиться своим сыном.
– Сыночек, я не хочу гордиться тобой, я хочу, чтобы ты остался живой. Чтобы у тебя были нормальные ноги.
– За что они тебя так?
– Это само у меня. Никто меня никогда не трогал. Больше всего в жизни, сыночек, надо любить власть. Никогда не ослушивайся, сыночек.
– Отец, есть высшие ценности на земле.
– Сыночек, береги себя. Самая высшая ценность на земле – это жизнь.
– Свидание окончено, – объявил инквизитор, и я тут же услышал голос Иннокентия X:
– Сукин ты сын, Попов. Сердца у тебя нет! Я видел, как исказилось лицо отца. Он торопился сказать;
– Когда меня забирали, ты все кричал: «Папочка, и я с тобой! Возьми и меня с собой!» У тебя были такие чистенькие розовенькие ножки. Я поцеловал твои ножки. Я этого никогда не забуду….
Я не знаю, что со мной произошло, я смотрел на окровавленные ноги отца, а перед глазами стояла картина: он, пышущий здоровьем, целует ребенку ноги. Теперь его уводили.
– Папочка! Папочка! – что есть силы завопил я, но отца уже не было в бараке.
Говорят, что я потерял сознание. Когда пришел в себя, у меня спросили:
– Готов ты к мученичеству за идею?
– Готов, – тихо вырвалось у меня.
– И ноги у тебя будут как у отца. И на это ты согласен?
– Согласен, – ответил я со слезами на глазах.
– Ложь, все ложь! – заорал что есть мочи капитан и опрокинул стол. – Не нужны заблуждения! Не нужны самоотречения! Пора избавить людей от пыток и страданий. У нас нет оснований для враждебности. У нас единая классовая структура! – И капитан прыгнул в огонь, а потом в воду.
– Вот как все обернулось в вашем доме, ваше преосвященство, – тихо сказал я.
– Филигранная работа, сеньор Брыскалов, – похвалил капитана Иннокентий X. – Прекрасная игра.
– Нет-нет. Вы меня не так поняли. Я сейчас бесподобно искренен, – перебил папу капитан. – И эта искренность нужна нам для спасения веры. Для спасения государств. Для избавления народов от войн и репрессий.
Багровая мантия Иннокентия X вдруг затрепетала.
– На этом прервем сегодняшнеё заседание суда, – сказал Иннокентий X. – Уведите военнопленного. – Это относилось ко мне.
Два инквизитора, как мне показалось, Гера, и Кашкадамов, подхватили меня за выкрученные назад руки и швырнули в снег.
Валерия Петровна вбежала в учительскую и, увидев меня, присела рядом, откинув хвост шубы.
– Вы мне нужны, – сказал она шепотом. – Только я вас могу спасти. Что вы делаете?
– Рисую пятое явление третьего акта, – ответил я. – Иннокентий Десятый перед судом истории. Очень забавно.
– Я думаю, вам с этим придется расстаться.
– То есть как это расстаться?
– У меня для вас такое есть, что вы себе и представить не можете.
– Ну, выкладывайте.
– Я не знаю, чем все это кончится. Вас обвиняют в разврате. Вы должны мне довериться. Я одна способна вам помочь. Только все-все по порядку вы должны мне рассказать.
– Где, когда, сколько, – подсказал я, как бы поддерживая могучий дамский энтузиазм.
– Не смейтесь. Дело оборачивается скверно. Из тех мест еще никто не выходил. Я сама видела целый том, исписанный по вашему делу. Все эти Иннокентии Шестые и Филиппы Десятые…
– Наоборот.
– Что наоборот?
– Филлиппа Десятого не было в натуре. Понимаете, не было. Поэтому тома недействительны.
– У них все действительно. В пятницу уже результат был известен. Предварительное заседание суда, правда, отложили. Но уже первое совещание и первые показания свидетелей проверены. Факты все подтвердились. Есть только один вариант. Надо пойти по уголовному делу. Я так мужа своего спасла. Он музыкантом был. Сволочь порядочная, но музыкант прекрасный. Пришла я к нему в тюрьму – страшно смотреть – в черной робе, а все-таки интеллигент. Ложку, знаете, держит алюминиевую, как скрипку, красиво. И как посмотрел на меня – брови домиком, слезы на глазах, благодарности слезы, разумеётся, за то, что от политической статьи его спасла, а то, знаете, он все больше зарубежную классику наяривал, космополитизм собирались ему пришить, тоже у него свои Иннокентии были и эти Себастьяны и Гайдны, я их всех бы в помойку, а он всех в программу совал, мало ему наших Рубинштейнов было, так нет же, выпендриваться стал, а потом, в робе когда сидел, благодарил: «И коллектив здесь хороший, и начальники хорошие», он всю им блатную музыку на оркестр переложил, так вот, я ему статью организовала, тоже непросто было, специальную компанию сбила: две проститутки, два хулигана, один мясник, такой порядочный был мясник, мне любые куски рубил, так вот, они драку затеяли, проститутке глаз подбили, она же и подала в суд на моего мужа. Сработало. Такой спектакль отшма-ляли. А то бы как пить дать червонец схватил по пятьдесят восьмой. Вам тоже помогу. Мелкое хищение устроим. Скажем, в частном доме можно стащить что-нибудь. Есть у меня тут одна бабеночка. У неё можно слямзить какой-нибудь примус или ковровую дорожку, а можно и то и другое, а еще лучше – белье с веревки. Все в мешочек вечерком, чтобы в голову никому не пришло раньше времени ловить. А потом поймать с поличным должны. Это обдумаем. Можно Федьку Лупатого попросить. Это ухажер этой бабенки, её Фенькой звать. Он, Лупатый, всегда говорит: «А мне Фенька до феньки». Смешной такой. Попросим, чтобы в морду вам не сильно давал. А можно и без Лупатого обойтись. С понятыми домой прийти. С обыском. И тряхануть как следует. Нет, пожалуй, с обыском ни к чему. Лучше, чтобы Федька Лупатый с поличным поймал. А там суд. Каких-нибудь две недели – и в местный лагерь года на два, а может быть, и на вольные поселения на лесоповал устроим. Для своих все можно сделать, Ой, как Шафранов-то обрадуется!
– Шафранов?
– Ну а кто же?
– А он при чем?
– Ну, вы мне не темните. Мне-то можно все начистоту. До чего у вас дело дошло? Если уж сильно, тоже помогу. Есть у меня знакомые – и акушерка, к врач.
– Вы, когда шли сюда, Иннокентия не встретили?
– Опять шутите? На вас дело завели. Понимаете?
– Меняю. Меняю! – сказал я, обращаясь к Валерии Петровне. – Меняю ваше предложение на мое.
– Что вы? О чем? – всполошилась завучиха.
– Вы в тюрьму. Я вам устрою кражу мужского белья. Двое подштанников, трое носков – ив каталажку, а я на ваше место – вторым завучем, – вы давно уже этого побаиваетесь. Смотрю на вас, и сердце у меня колотится. Знал я одну стерву, тоже, как у вас, брови домиком, ей семнадцать лет дали за кражу в американском посольстве электрического стула.
Валерия от моей энергической тирады стала краснеё пунцовой мантии Иннокентия X на портрете работы Веласкеса.
– Нахал! Как вы смеёте так разговаривать! Вы а-а-па-а-зорили школу, апазорили коллектив! – Она нажимала на буквы «а», точно так полнеё могла выплеснуть свои обиды.
– Почему же я нахал? – сказал я вежливень-ко, так вежливенько, что даже во рту у меня стало сладко от приторности. – Вы такая воспитанная женщина, а предлагаете мне с вами вдариться в воровство женского белья – это несолидно при вашем положении, Валерия Петровна!
Валерия расхохоталась.
– С вами и пошутить нельзя. Ну зачем вы такой неуемный? Вот и первый мой муж был…
– Брови домиком! Алюминевой ложечкой на нарах…
– Да-да, совершенно верно. Вы-то откуда знаете?
– Так мы в одном скрипичном квартете с ним пиликали.
– Опять смеётесь! А я хотела вам помочь.
– Срок небольшой выбить?
– Глупый вы. Ох, какой глупый. Жизни вы этой не хлебнули еще сполна. Хотела вам помочь, а теперь даже если вы попросите, не помогу. Погибайте!
Я поднялся, чтобы уйти.
– Да, вот еще что. Самое главное. Шафранова Ада Борисовна к вам придет. Помните, я вам ни о чем не говорила.
В коридоре меня ждала Шафранова.
– Вы ко мне? Я примерно знаю, с чем вы. Это несусветная ложь!
– Со Светочкой плохо. Помогите. Вы нашего родственника Брыскалова Валерия Кононовича знаете?
– Познакомился.
– Он что-то наболтал у нас. Светка схватилась вам помогать. Вы в её глазах самый чистый человек на этой земле.
– Вы меня в этом вините?
– Бог с вами. Я никого ни в чем не виню.
Только, знаете, страшно мне за мою девочку. Первая любовь у неё.
– Любовь? К кому?
– К вам!
– ?!
– Да, вот так получилось. Отец взбешен. Я боюсь, что он её замучит подозрениями. Замучит допросами. Он вас сживет со света.
Мы вошли в класс. Ада Борисовна села за парту. Тяжело вздохнула и умоляюще посмотрела на меня:
– Вы меня извините, Я просто не знаю, что мне делать. Самое лучшеё нам бы уехать отсюда.
«Уехать? – подумал я. И ничего не сказал. – Жаль. Зачем же уезжать? А кто же будет играть красавицу Морозову? Кто сыграет Анжелику из моего спектакля «Иннокентий X, Веласкес и другие»? Кто даст моему синтетическому курсу, моему театру накал чистоты, поэзии, возвышенной утонченности?»
– Нет-нет, – сказал я. – Вы напрасно волнуетесь. Я пойду к вашему мужу. Я поговорю со Светой. Все будет хорошо. Вы убедитесь сами – все будет хорошо!
Ада Борисовна улыбнулась. И тут же напряглась, точно учуяла новую беду. Она сказала:
– Теперь я поняла вас. Я поняла, почему Светочка так привязалась к вам. Вы чистый человек. Но здесь есть опасности. Вам пытается помочь мой племянник. Но вы не очень-то на него рассчитывайте. Он может подвести.
– Я ни на кого не рассчитываю. И вообще я ничего дурного не сделал. Мне нечего бояться. Понимаете, нечего.
Шафрановпа улыбнулась.
– Вы мне разрешите закурить? – Она вытащила портсигарчик и предложила мне сигарету, – Поверьте, я хорошо знаю жизнь и немало натерпелась на своем веку. Не хотелось, чтобы вы хлебнули хотя бы десятую часть того, что мне пришлось испытать. Вы должны понять меня. Она моя дочь. Единственная. И когда она не спит ночью – меня это сводит с ума. У неё здоровье под угрозой. А она помимо уроков пишет эти сцены из бог знает какой жизни. Ну кому нужен Иннокентий Десятый? Я сорок лет прожила и не знала о его существовании. А тут все наши знакомые разыскивают материал для Светочки: Иннокентий, Янсений, Аввакум, Морозова – жуть!
Я тяжело вздохнул и горько усмехнулся: сразу эта дама стала мне противной…
– Вы меня извините. Я знаю: не то говорю. Я скверная женщина. Я растерялась из-за моей девочки. Вы знаете, у неё сегодня подскочило давление. В такие годы.
– Что вы предлагаете? – резко спросил я.; – Вы на меня не сердитесь. Есть только один; выход из этой ситуации. Или нам, или вам уехать отсюда. Уехать немедленно. Мы вам поможем. Квартиру на новом месте. Хотите, в Сивую Маску или в Воркуту? На любую должность.
– Вы так решили?
– Так будет лучше. Мы бы уехали, но нам это сложнеё… К тому же здесь дела оборачиваются пре-скверно. Может так случиться, что мы окажемся не в состоянии вам помочь.
– Запугиваете?
– Я говорю правду. Я беседовала с вашей матерью…
Как только были произнесены эти слова, так кровь хлынула к моему лицу и я едва не потерял сознание.
– Вы мерзкая женщина! – вырвалось у меня. Шафрановна молчала.
– Вон! Убирайтесь вон, – проговорил я шепотом. – Я никуда не уеду, и делайте с вашим мужем, что хотите.
– Простите меня. Хотите, я стану перед вами на колени? – Шафранова смотрела на меня, и в её глазах заблестели слезы.
И как только слезы одна за другой покатились по её щекам, так и мой гнев точно остыл, и мне до боли стало жалко и мать, и дочь её, и даже в одну секунду я готов был куда угодно уехать, лишь бы им, Шафрановым, было хорошо и покойно.
– Я все сделаю, как вы скажете, – сказал я. – Простите меня, Ада Борисовна. Я со своей стороны никаких поводов не давал для чувств вашей дочери…
– Я это знаю. Вы святой человек! Ада Борисовна зарыдала, и плечи её задергались над партой.
– Все будет хорошо. Все будет хорошо, – бормотал я.
Ада Борисовна через две минуты уже глядела на меня смеющимися глазами:
– И вам будет хорошо. Вам здесь ни в коем разе нельзя оставаться, поверьте мне…