412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Студеное море » Текст книги (страница 3)
Студеное море
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:39

Текст книги "Студеное море"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

– Что? Природа? Любуешься? Любуйся, ничего, А мой возраст вышел. Я теперь как на природу посмотрю, сразу и выпить захочется. Одна пошлость. Чего смотришь? Я, брат, на тридцать два года тебя перегнал. Я, брат, дедку твоего, как тебя, перед глазами вижу. Зверь был капитан, не то, что мы.

– Чем же зверь? – спросил Александр.

– Тем, что капитан был настоящий, а мы так – капитанская пыль. Махорочки хочешь покурить?

На ветру они свернули по толстой махорочной самокрутке, и Анциферов принялся рассказывать про деда, как любили его девушки и сколько у него в мире детей.

– Будь покоен, – хитро и весело, подмигивая одним Глазов, говорил Анциферов, – я тебе, Шура, врать не буду, дед шутить не любил. Я точно знаю: в Голландии от него двойняшка произошла, одна госпожа очень в дедку влюбилась. Голландская, конечно, госпожа. Очень был тогда красивый, прямо орел, и все дамы от него рассудок теряли. Вот, например, в Гонконге… Ты не обижаешься, что я тебе про деда такое рассказываю?

Улыбаясь, Ладынин сказал, что не обижается, и выслушал рассказ о приключениях деда. Анцыферов говорил с увлечением, было видно, что деда он любит до сих пор преданно и верно и что рассказывать ему приятно.

Покуривая и поглядывая вдаль зоркими глазами, Анцыферов рассказал, как дед уже не очень молодым человеком влюбился в дочь одного лесопромышленника и как силой ее увез, хотя она его и не любила, обвенчался с пей в глухомани у пьяного попа, посадил на пароход и ушел в рейс, а назад она вернулась влюбленная в деда на всю жизнь, только и делала, что в рот ему глядела, как потерянная. Так и прожили в мире и согласии до самой ее смерти.

– Под старость он скромный сделался, – заключил Анцыферов, – все лоцию свою составлял да модели кораблей строил. Это был капитан, да! – Помолчал и спросил: – Ты нас конвоировать будешь?

– Не знаю, – сказал Александр.

– Чего не знаю, – ворчливо сказал Анцыферов, – ясное дело – и ты со своим кораблем пойдешь. В случае чего, поглядывай – старые все-таки дружки. – Он опять смешно подмигнул, подтолкнул Александра в бок локтем по своей манере и попросил: – Ты к нам поближе, поближе, а? Под бочок к моей коробке. Пушек-то у тебя небось много, корабль небось огромный, команды человек тысяча, да?

Александр все улыбался.

– Не расстраивайся, – сказал Анцыферов, – дослужишься. Будешь капитаном первого ранга, встретишь меня на улице, старичка старого, да как закричишь: «Это что за безобразие? Почему тут посторонние старики гуляют? А ну, убрать постороннего старика с моего пути». А я тебе так жалобно: «Шура, да это я, Анцыферов». А ты мне: «Ах, Анцыферов? В таком случае вот вам от меня пятишница на пиво, чтобы вы по улицам не ходили. Не люблю. Я, знаете ли, капитан первого ранга, и характер у меня нервный…»

Смеясь своим совсем уже стариковским смехом, он все толкал Александра в бок и говорил не то в шутку, не то серьезно:

– Большой человек будешь, большой будешь командир. Только резок ты больно, Шура, ох резок. И так это с огнем в глазах прямо и смотришь, так это и норовишь правду-матку всю в глаза, в глаза. Стоит ли? Правда – она глаза людям ест. За правду некоторые ох как сердятся! Проживешь ли на ней? Больно ты будто и молчаливый, а будто и горячий. Никак не разберу. Молчишь-молчишь, да и брякнешь. А жить надо с людьми, Шура. А люди всегда ли правду любят, вот где вопрос, вот где проклятый вопрос, как говорил Шекспир. Я ведь не мальчик, ты рассуди, о чем говорю, И врагов, допустим, стоит ли наживать? Вот я давеча очень одобрил, как ты этого молодого человека отчехвостил. Правильно. А ведь он, небось, затаил. А? Запомнил? Нет? Наверное, даже запомнил. А ведь тебе с людьми жить. Чего смотришь?

– Во время войны особенно нельзя врать, – сказал Александр, – и потому я не сдержался. Я не могу переносить, когда врут. А в остальном вы правы. Характер у меня плохой, верно…

Александр понурился.

Он и в самом доле считал, что характер у него плохой, что он сухарь, что все другие люди куда лучше его. Один умеет здорово пошутить. Другой – весь душа нараспашку. Третий хорошо поет и прекрасно играет на рояле. Четвертый говорит всегда к месту. А он?

Анцыферов что-то говорил. Александр не слушал. Анцыферов похлопал его по плечу и ушел в салон еще поспать.

Все сильнее посвистывал ветер, все выше вздымались белые барашки в море.

«Так что же я такое? – думал Ладынин. – Неужели совсем ерунда? Нет. Не так это. Но все я в мыслях своих заношусь. Сужу других и к себе придираюсь. А это неверно. Неверно потому, что я только и всего, что честный человек. Ординарная личность, но честный человек. Самый обыкновенный. Но честный. И вот еще кто я… – Он вспомнил Варю, вспомнил ее глаза, ее косички. – Я верный, – подумал он, – я верный. Обыкновенный, честный и верный С плохим характером. Сухарь. Э, да ну его к черту!»

Ему надоело думать о себе и он стал думать теперь о своем корабле. Всегда, если бывало ему тяжело или грустно, как только он начинал думать о корабле, все «настроения», как он выражался, точно рукой снимало.

Так было и теперь. Едва вспомнил он Чижова, кают-компанию, голос боцмана – мигом полегчало у него на сердце и все нынешние размышления показались вздором, несерьезной чепухой, чушью.

5. НА КОРАБЛЕ

Шел десятый час утра, когда Ладынин поднялся на палубу своего корабля, поздоровался с вахтенным командиром и прошел к себе в каюту бриться, мыться и приводить себя в порядок.

Как и всегда, чувство дома, покоя, свободы охватило ого, едва он увидел знакомое до мельчайшей оспинки лицо вестового Колесникова, едва он снял тужурку, едва отдраил иллюминатор и оторвал лист на календаре. Было приятно знать, что он возвратился, что ни нынче, ни завтра, ни вообще в ближайшее время не надо никуда съезжать, что весь уклад жизни предопределен, точен, ясен, вот только побриться, начать – и все пойдет само собой от часа к часу, это дня ко дню…

Ладынин любил отца, любил Бориску, любил Варю, любил старый дом с мезонином – там, в городе, но странное дело: за немногие месяцы корабль сделался куда более подлинным: его домом, чем-то, что оставалось на берегу. И любовь к семье, любовь к отцу, сильная, верная и продавили любовь к Варе удивительным образом не только по мешала ему считать подлинным своим домом корабль, но и помогала ему в этом.

Как-то в каком-то журнальчике прочитал он пословицу «Разлука любовь бережет» и сказал об этой пословице Игнатию Васильевичу, пожилому своему помощнику. Чижов поморщил нос, что служило у него всегда признаком глубокого раздумья, сильно почесал лысину и ответил, что это в высшей степени верно подмечено.

– Очень правильно, – морща нос, повторил он, – и глубоко. Почти, я бы выразился, философично. Вот, например, моя Полина. Четырнадцать лет женаты, троих детей изготовили, а тут, – он вместо сердца показал на подложечку, – а тут горит. Почему? Не избалован. Другой же, из береговых, годок проживет и – здравствуйте, не удовлетворен, любовь погасла, чувство простыло, такую матату разведет – послушаешь-послушаешь да плюнешь. Если вдуматься, дело ясное: объелся… А ежели у нашего брата-моряка жена и не чудо, знаете ли, красоты, а просто так себе – заурядная дама, все равно пожар в моряцком сердце до самой смерти не простынет. Опять же про себя скажу: Полина моя. Ведь мне папаша покойник, а он по женской линии дока был, он мне прямо сказал: «Игнат, не женись, она на треску похожа». А я даже не обиделся. Для кого треска, а для меня Диана или Аэлита. И вот по сей день хорошо живем. И больше того – была бы Полина какая-нибудь золотистая блондинка, нехорошо бы мне было. Мало ли что. А так уж дело верное…

Несмотря на все то смешное, что сказал тогда Чижов, пословица продолжала нравиться Ладынину в том смысле, в котором она понравилась ему сразу, как только попалась на глаза, и он знал, что ему теперь – после того как он нашел Варю во второй раз, а он не сомневался в том, что нашел ее окончательно, навсегда, – ему теперь не была страшна никакая разлука, потому что, если человек любит – разве может ему быть страшна такая ничтожная вещь, как разлука?

Не торопясь, раздумывая о Варе, о доме, об отце, он достал из шкафчика бритвенные принадлежности, поточил широкое лезвие бритвы на ремне, разложил все перед зеркалом и, взяв в руки фотографию Вари в такой же желтенькой рамочке, что и на берегу, посмотрел и покачал головой: «Изменилась, не похожа».

Постучал Колесников, принес воду для бритья. А за ним в двери уже стоял Чижов, в своем слишком высоком подворотничке с торчащими уголками, спокойный, рассудительный, любящий хорошую беседу за самоваром.

Пока командир брился, Чижов рассказывал ему корабельные новости: что произошло за сутки, какие были взыскания, как краснофлотец Мордвинов до того навалился на шлюпке, что сломал весло.

– Вот, кстати, – сказал Ладынин, – вы мне его потом пришлите.

– Есть, прислать, – ответил Чижов.

Попросил разрешения закурить, закурил и рассказал, что получил от супруги письмо. Печальное. Говорил с Тишкиным, по Тишкин ничего дельного посоветовать по смог. Конечно, Тишкин не специалист, но ведь это все-таки смешно – советовать натирать голову искусственным снегом.

– Кому голову? – спросил Ладынин.

– Да супруге моей. Пишет, что лысеет. Они, знаете ли, эвакуировались в поселок Нек-Ышим. Ну, а там вода какая-то особенная. Вот Полина и лысеет.

Чижов с тревогой смотрел на Ладынина.

– Нет, тут я мало знаю, – сказал Ладынин, – ничего не могу посоветовать.

Опять заговорили о корабельных делах. Пришел командир БЧ-V жаловаться, что неладно с водой. Потом начхоз сообщил, что рыбаки привезли в подарок треску, свежую и очень хорошую, – брать или неудобно. Трескоед Чижов страшно оживился и выскочил из каюты вслед за начхозом, а Ладынин, натирая лицо одеколоном, сказал, что надобно поднимать пар.

– Есть, поднимать пар! – вставая, ответил Хохлов, и в глазах его Ладынин прочитал тот мгновенный и сдержанный вопрос, который всегда возникал в глазах молодых командиров, когда дело касалось похода.

И согласно своему твердому правилу Ладынин никогда не отвечал на эти молчаливые вопросы.

– Есть, поднимать пар, – повторил командир БЧ-V и спросил, можно ли ему идти.

– Идите, – ответил Ладынин.

Вновь он остался в своей каюте, у себя дома, один со свои ми мыслями. В трусах сходил в душевую, фырча, как отец, вымылся и чистый, выбритый, отутюженный вошел в кают-компанию обедать.

Штурман и артиллерист только что приехали из города поездом, и у обоих был тот особый, немного виноватый и чуть поблеклый вид, который бывает у командиров-моряков, когда, долго не бывая на берегу, они наконец съезжают, воплощают в жизнь кое-какие свои мечтания и возвращаются на корабль, сердитые и на собственные мечты, и на их воплощение, и на самих себя, и счастливые оттого, что все «это» позади и что они дома, в настоящем, своем, родном доме, в котором хоть и скучновато иногда, но зато дельно, чисто, ясно и, как полагается мужчине, все честно и в открытую.

Когда Ладынин вошел, они оба с кислыми лицами играли в шахматы, и все кругом понимали, что играют они не ради того, чтобы играть, а ради того, чтобы их не разыгрывали и не задавали им ядовитых вопросов.

– Прошу к столу, – вкусным обеденным голосом сказал Чижов и первым сел на свое место – против командира, подмигнул и спросил: – Чего это, штурман, на вас клевещут, будто вы…

Кругом засмеялись.

Чижов опять подмигнул и опять спросил:

– Правду говорят или небось врут?

– Не знаю, – сухо сказал штурман, – это вот Илья Ильич знает. Это ведь он наложил…

Артиллерист поперхнулся супом.

– А что в самом деле случилось? – спросил тонким голосом Тишкин. – Я ничего не знаю.

Штурман совсем опустил голову над тарелкой и только порой с детски-опасливым выражением поглядывал на командира. Но Ладынин ел, как будто бы ничего не замечая.

– Придется лейтенанту рассказать, – попросил Тишкин, – уважить общество. Интересуется народ.

– А что? – сказал артиллерист. – Ничего тут особенного нет. Штурман вот теперь на меня сердится, что я его, видите ли, не удержал, а сам… Короче говоря, у меня в городе есть знакомые. Вот мы туда пришли. Ну, принесли с собой кое-что. А там одна девушка есть по имени Еля. Ничего, красивенькая. По специальности зубной техник. Вот штурман немного выпил и сразу влюбился. Но как! Я сижу рядом и прямо ушам свои м не верю. «Вы, – говорит, – моя сказка. Вы для меня сон. Дуну – и вас нет». Я его стал уговаривать, чтобы он не напирал. А он все свое. И какие слова, оказывается, знает, я даже и не думал никогда. «Прекрасная Елена! О мои кудри! О ты, как солнце…» И несет, и песет… – Артиллерист поглядел на Чижова веселыми глазами и поднял руку:

– Это еще что! Не в этом дело. Дело совсем в другом. Я его увел, и все обошлось чинно-благородно. Но только на улице он решил, что это он свою Елю провожает – она ему обещала, что он ее проводит, и это у него в голове засело, Вот он и решил, что дождался и что провожает. И прямо, вы знаете, с ходу мне предложение делает. «Выходите, – говорит, – за меня замуж. Я, – говорит, – очень детей люблю. И всегда сестриного Вальку нянчу. Будем хорошо жить. И не смотрите, что я сейчас такой. Я ведь непьющий. Меня от этого тошнит. Но я, – говорит, – вполне соображаю». Ну, тут я не выдержал и спрашиваю: «Штурман, на ком это вы жениться собрались?» А он хоть бы что. «На вас, – отвечает, – на Еле».

– Неправда это, – грустно сказал штурман, – я помню, что я ей говорил, Не говорил я он про женитьбу.

За столом смеялись все громче, все веселее. Чижов раскашлялся от смеха и причитал:

– Ох, и травит… Ох, и травит…

– Да никто не травит, – рассердился артиллерист, – даже странно. Все чистая правда… Разве такое можно выдумать?

– Вино было ненормальное, – сказал штурман, – какое-то корневое. Я не виноват. Я его в горячий чай вылил, мне пить хотелось, вот так и вышло… А что я лейтенанту предлагал замуж выходить – не может быть, 'Это он нарочно. И про детой тоже.

– Так откуда же я знаю, что вы, товарищ штурман, любите детей и даже нянчите своего племянника по имени Валька? Откуда?

Штурман растерянно молчал. Чижов попросил разрешения курить. Обед кончился, но никто не уходил – вес любили это ленивое, веселое, спокойное и какое-то семейное послеобеденное время. Хохлов с начхозом сели играть в шахматы. Тишкин внезапно спросил:

– Позвольте, а когда же это все могло случиться, когда вы могли успеть, если в двадцать два сорок началась воздушная тревога?

– Наш так называемый кутеж, – ответил артиллерист, – начался в двадцать один, а кончился в двадцать два пять. Вот так.

Штурман громко высморкался и сел читать газету. У него был обиженный вид.

В это время заговорил Чижов. Видимо, он сам не ожидал от себя такой прыти, потому что, когда глаза командиров всех, кто пыл тут, – с удивлением поднялись на него, он на мгновение смешался, покраснел, по тотчас же заставил себя говорить дальше.

– Вот смешные были у вас приключения, – сказал он, – слушал и смеялся, а теперь думаю: нехорошо. Ничего в этом хорошего нет.

Глаза у него сделались сердитые.

– Не нравится мне все это, – заговорил он совсем строго. – Поняли, товарищи командиры? Я тут не первый день, на корабле, и не первый день слушаю вас. Вот товарища Тишкина как-то слушал вечером, он тут книжку принес и все разорялся с книжкой – размахивал, помните? Тишкин, какой это вы стишок тут зачитали?

– «На час запомним имена, – с готовностью, захлебываясь, продекламировал Тишкин, – здесь память долгой не бывает, мужчины говорят – война и наспех женщин обнимают». Этот?

Продекламировал и победно надернул плечами.

– Этот самый, – с брезгливой злостью сказал Чижов и вдруг увидел, что командир смотрит на него теплым, как бы греющим взглядом. – Этот самый, – громче и злее повторил Чижов, – вот-вот: «наспех обнимают». Нет, что выдумали, – обращаясь к командиру, воскликнул он, – что только выдумали, это даже нельзя себе представить, Александр Федорович, что они выдумали. Это значит, наспех надобно свои делишки обделывать, так, что ли? Память теперь долгой не бывает? Это вы хотите сказать своим стишком, товарищ Тишкин? Это вы нам тогда тут зачитали?

Немолодое курносое лицо Чижова совсем покраснело.

– Срам! – кашляя, сказал он. – Срам! Позор и срам! У меня брат под Сталинградом погиб. В последнем письме он жене так и написал: за тебя, дескать, иду в бой, За наш очаг семейный иду, за нашу любовь. За любовь! – Чижов поднял палец, но внезапно сконфузился и заговорил скороговоркой: – А пьяненькие влюбляетесь. Чушь какую-то порете. Вздор, ерунду собачью. У командира все должно быть красиво, ежели ты моряк. Красивая должна быть жизнь. И любовь должна быть серьезная, красивая, не какая-нибудь. Верно говорю, командир?

Все глаза обратились к Ладынину.

– Думаю, что верно, – сказал он, – думаю, очень даже верно.

Вестовой с шумом и звоном начал собирать стаканы. На него цыкнули.

– Знаю я одного человека, – затягиваясь папиросным дымом, сказал Ладынин, – так себе человек, не то, чтобы очень хороший командир. Но грамотный, совершенно грамотный. И не трусливый, знаете, человек. Так вот, создал он себе теорию, порочнейшую, на мой взгляд, теорию, что жизнь и военная работа моряка – вещи разные и между собою никак не связанные. Не раз мы с ним об этом предмете спорили, почти до грубостей доходили. И вот, – он снова затянулся, – оказалось, что я прав. Пошел этот командир со своими теориям и туда, – он показал пальцем под стол, – вот куда пошел.

Глаза у Ладынина сделались строгие.

– На медицинских плакатах, доктор, пишут, сказал он Тишкину, – пишут: «Чистота – залог здоровья». Это не глупые, знаете, слова, если вдуматься, и не только к медицине имеют отношение. Особенно во время войны надобно такие слова помнить. Верно, доктор?

Тишкин, не зная что сказать, сделал вдумчивое лицо.

– Треску то, пожалуй, посолить начхоз и не распорядился, – вдруг с испугом сказал Чижов. – Начхоз, а начхоз! Пойдите насчет трески. Слышите?

Поднимаясь к себе в каюту и прислушиваясь к голосам спорящих в кают-компании, Ладынин думал: «У каждого свое, теперь и вечером будут спорить, дня на два хватит с избытком».

На трапе он постоял, послушал. Слов не было слышно, и не для этого он остановился тут. Просто приятно было послушать эти свежие, молодые, горячие голоса, эту шумную, разную и такую и общем дружную семью.

Потом лег на привычный и удобный кожаный диванчик в каюте, вздохнул и взял с полки, не поднимаясь и не меняя позы, первую попавшуюся книжку. Книжка называлась «Миноносцы». Он недавно прочитал ее всю и теперь, думая о посторонних вещах, рассеянно стал перелистывать страницу за страницей. «Да, – думал он, – это корабль. Это настоящий корабль. Вот командовать бы таким кораблем».

Но очень скоро от этих мыслей ему стало неловко перед самим собой, он отложил книгу и сел за стол – читать и подписывать бумаги, которые наготовил ему Чижов за вчерашний день.

6. В ПОХОДЕ

В дверь постучали.

Ладынин крикнул: «Войдите!» – и с удовольствием взглянул на Мордвинова – в его широкое, твердое и спокойное лицо.

– Краснофлотец Мордвинов явился по вашему приказанию! – Он сказал эти привычные уставные слова негромко, с чувством собственного достоинства, спокойно.

– Садитесь, Мордвинов.

Краснофлотец сел. Под тяжелым его телом стул сразу же затрещал, и Мордвинов приподнялся, чтобы сесть поосторожнее.

Ладынин заговорил. Немного наклонив голову, он подбирал такие слова, чтобы не обидеть сыновнее чувство краснофлотца и вместе с тем чтобы дать ему почувствовать всю несообразность поведения отца.

Мордвинов слушал молча, разминая в больших пальцах папиросу, которой его угостил командир. Несколько раз он кашлянул, потом вдруг спросил:

– Что ж он там, совсем с ума сошел, что ли?

Большое лицо его порозовело, в глазах появился суровый, жесткий блеск.

– Не знаю, – сказал Ладынин. Потом добавил, с трудом подыскивая слова (ему всегда нелегко было разговаривать, особенно в таких сложных случаях, но он принуждал себя к разговорам и разговаривал с людьми даже тогда, когда за него это мог сделать тот же Чижов или кто-нибудь другой). – Не знаю, – повторил Ладынин, – но думаю, что вам, Мордвинов, следует написать вашему старику письмо. В тяжелое военное время нельзя позволять человеку, чтобы он думал, будто все люди друг другу волки. В такое время иначе надо жить, Мордвинов, хорошо надобно жить с людьми, рука об руку, рядом. А то что ж получается? Какой вывод для себя можно сделать после такой истории?

Когда Мордвинов ушел, Ладынин отдал приказание корабль к походу изготовить.

И вновь сел за бумаги, за мелкие строчки Чижова, за его аккуратные цифры. А покончив с бумагами, достал из ящика толстую серую тетрадь, полистал ее, подумал и размашисто, крупно написал в углу чистой страницы день, месяц, число, потом улыбнулся одними глазами – так умели улыбаться все Ладынины – и, с удовольствием попыхивая папиросой, стал писать в дневнике, который вел уже семь лет без пропусков, где бы и что бы ни случилось.

«Варя теперь живет в моей комнате. Что будет дальше, мне неизвестно, но надеюсь на самое хорошее для себя. Отец стареет, но не меняется. Видел Корнева и могу сказать, что он катится вниз. В кают-компании завелся разговор о любви, и я там говорил, как обычно, сухое что-то и неинтересное. Скверно сознавать себя плохим собеседником».

Писал он долго и, чем дальше писал, тем больше находил у себя проступков, проявлений слабодушия, находил вспыльчивость, зазнайство, успокоенность и еще много всяких грехов, за которые строго с себя взыскивал.

Потом достал из стола бланки почтовых переводов и принялся расписывать по бланкам свое денежное довольствие. Отец у него денег не брал. Варе оставить он постеснялся. Ему же самому деньги не были нужны, и он расписал почти все на три адреса: сестре погибшего в морской пехоте своего товарища, Вариной матери, которой он помогал уже пять лет, и, наконец, маленькому Блохину – посредством сироты Блохина, усыновленного стариком Ладыниным, ему удавалось переводить деньги отцу на хозяйство. Потом он приготовил четвертый бланк – для Вари, но почувствовал, что обидит этим отца, и сделал фальшивку – еще один перевод на имя Блохина от какого-то Воронкова. Фамилию он долго придумывал, кусая перо. Ни так как Ладынин был человеком абсолютно честным, то ему и в голову не пришло, что никто ни в какого Воронкова но поверит, потому что почерк-то ладынинский.

Написав переводы и разложив деньги, он еще почитал и спустился вниз – ужинать.

На ужин была свежая жареная треска, и помощник за столом философствовал.

– Я утверждаю, – говорил он, – что на белом свете нет ничего лучшего, чем треска. Треска – вещь великолепная, и знаете, и каком виде: в масле, консервированная. Моя Полина, например, настолько к треске привязалась, что написала мне: Игнаша, после войны мы с тобой устроим бассейн, напустим туда консервного масла, и ты будешь ловить треску, и мы ее сразу в бассейн. А потому…

Ладынин ел, слушал и думал о том, как, в сущности, не похожи и разнообразны люди, хоть тот же Чижов. Говорит о треске, ссылается на Полину, сам уже не молод, пришел из запаса, человек глубоко мирной профессии – рыбник, а вот зимой, увидев германскую подводную лодку, ни секунды не раздумывая, пошел на таран и в радостном и восторженном азарте простуженным тенором кричал на ходовом мостике:

– Не ходить в мое море! Тут я хозяин! Не ходить, расшибу! А, товарищ командир? А?

Потом перешел на сухой, официальный тон и доложил все, как положено, а под конец опять не выдержал и тем же тенором, сбиваясь на неофициальные слова и тараща глаза, стал сыпать подробностями:

– Я только хотел пеленг ваять, только подумал – возьму, мол, пеленг на «Товарища Серпухова», только мне эта мысль в голову вскочила – в это время сигнальщик и закричи. Ну, я сразу…

За чаем опять завязался разговор о любви, потом, как часто бывает с молодыми спорщиками, переехали на что-то совсем иное, совсем противоположное и долго не могли вспомнить, с чего же, собственно, начался спор, и как оказалось, что все теперь говорят о том, как бывает неудобно и нехорошо, когда дружба мешает службе.

– Тут много неясного, – говорил артиллерист, поблескивая белыми крупными зубами, – тут многое еще придется нам передумывать, Устав этого вопроса не решает, он подсказывает решения, руководит ими, но тонко их не разбирает. А тут тонко надо подходить, ох тонко…

– Вы что ж, против устава высказываетесь? – спросил Хохлов и засмеялся. – Или вы, может, считаете себя умнее устава…

У себя в каюте Ладынин, не торопясь, натянул брезентовые на меху брюки, свитер, теплую куртку с капюшоном, бурки. Положил в карман спички, папиросы и долго искал мундштук. Постоял, вспоминая, где он может быть, сунул руку в карман плаща и вынул оттуда мундштук вместе с желтыми осенними листьями, Посмотрел на них, чему-то улыбнулся, сунул вместе с мундштуком в карман куртки и, когда затрещали звонки, вышел из каюты…

По трапам и палубам уже гремели шаги краснофлотцев, а голос Чижова, спокойный и вкусный, раздавался в репродукторах:

– По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам…

Медленный и нудный сыпался с черного неба осенний дождь. Но дождь этот не был неприятен Ладынину. Поднявшись на ходовой мостик, он с удовольствием набрали легкие сырой, соленый привычный воздух, с удовольствием оглядел смутно болеющие во тьме плащи сигнальщиков, с удовольствием послушал, как урчит на полубаке боцман, подумал: «Ну вот, началась совсем нормальная жизнь», – и без мегафона сильным, отрывистым голосом приказал во тьму:

– Отдать носовой!

– Есть, отдать носовой, – с веселой готовностью гаркнул боцман.

Ровно в шесть тридцать вышли в точку рандеву и повели транспорты по назначению. Пароходов было всего два: тяжело груженые, они двигались медленно, а корабли охранении шли противоположным зигзагом: это были опасные места, и Чижов приказывал усилить наблюдение.

С корабля, на котором шел комдив, просемафорили тоже, чтобы усилили наблюдение, и тотчас же самолет, круживший над караваном, выпустил красную ракету.

– Перископ, что ли? – спросил вахтенный командир.

Самолет пошел на посадку. Он тянул низко над тихой водой, и, когда сигнальщик крикнул, что видит перископ, все были к этому совершенно готовы.

Ладынин повернул ручку машинного телеграфа на полный, крепко сжал зубами пустой мундштук и взглянул на тахометр. Корабль выходил в атаку.

Утро было ясное, чистое, свежее. Сердито закричал какие-то слова артиллерист, в свисте ветра, возникшего на этом бешеном ходу, ничего не было слышно. За кормой поднялись розоватые на солнце пенистые столбы воды: там рвались серии глубинных бомб.

У Чижова глаза блестели от азарта, он скинул фуражку, лысина его сверкала на солнце.

Розовые дымы возникли спереди – носовое орудие било ныряющими снарядами.

Опять пошли в атаку, опять сбросили бомбы. Лицо у Ладынина было мрачное, и к чаю в кают-компанию он тоже пришел мрачным.

– Что было с лодкой? – спросил Хохлов. – Удачно или неудачно пробомбили, как вы считаете, товарищ командир?

– А вы? – резко опросил Ладынин.

Хохлов промолчал. Тогда Ладынин спросил у артиллериста.

– Поскольку наша задача была загнать ее на глубину, – сказал артиллерист, – постольку…

– «Поскольку», «постольку», – передразнил Ладынин. – Не надо сигнальщиков дергать, вот это действительно «поскольку». Когда им десять раз говорят, что надобно усилить наблюдение, они любой топляк за перископ примут – даже такие сигнальщики, как Карпушенко или Жук… – Закурил папиросу и вышел не договорив.

На мостике Чижов, по прежнему без фуражки, ел из глубокой тарелки вчерашнюю треску.

– Хорошо! – сказал он командиру. – Холодная, прямо-таки объедение. Но в консервах еще лучше. Эх, товарищ командир, приглашу я вас после войны к себе в Мурманск треску в масле кушать. Из бассейна. Поставим возле бассейна по стулу, вилки соответственно и, конечно, по маленькой. Чего это вы будто сердитый?

Ладынин молчал.

А за несколько минут до обеда германский разведчик привел тройку торпедоносцев и десяток бомбардировщиков. В десять сорок пять начался бой. Торпедоносцы крутились в набежавших облаках, а «юнкерсы», вызывая на себя огонь кораблей, старались отвлечь внимание моряков от торпедоносцев.

Ладынин, выпятив нижнюю губу, неподвижно стоял на мостике. Внизу оглушительно били автоматы, и он почти ничего не слышал – сигнальщики кричали ему в самые уши, а он командовал негромко и раздельно, спокойнее, чем на учебных стрельбах, и все время защищал своим огнем неповоротливые тяжелые транспорты, увертывался от бомб, которые швыряли «юнкерсы», и ждал атаки торпедоносцев, которые хитрили и все еще крутились в рваных серых облаках.

Глаза у него сузились, когда все три машины вывалили из-за облаков и строем пеленга пошли на корабль. Немцы упорно шли вперед, несмотря на стену огня военных кораблей и транспортов.

Одна машина от прямого попадания снаряда взорвалась и мгновенно исчезла, но ведущая сбросила торпеду, и тотчас же Ладынин повернул ручку машинного телеграфа на самый полный и очень громко крикнул на штурвал:

– Два градуса вправо!

– Есть, два градуса вправо! – также криком ответил рулевой и, увидев совершенно белое лицо своего командира, побелел сам.

Чижов до крови закусил губу. Такие секунды не часто приходится на судьбу человека. А если и приходится, то очень редко случается человеку рассказать потом об этих секундах.

Защищая транспорт, Ладынин решил подставить торпеде борт своего корабля. Это решение созрело в нем мгновенно и как-то само по себе. Он почти не думал, поступая так, а не иначе, – это было как инстинкт.

Но торпеда не сработала.

Первым понял, что она не сработала, Чижов. По всей вероятности, виноват был прибор Обри – торпеда пошла на циркуляцию, и Чижов с удивлением, глупо улыбаясь, сказал:

– А? Командир? А?

– Что «а»? – спросил Ладынин.

Лицо его, шея, руки и спина – все покрылось потом. Где-то далеко в небе зудели, уходя, вражеские самолеты.

– Что же случилось? – спросил Ладынин.

– Да не сработала, – закричал Чижов, – не сработала она, пес ее задави, ну вот, не сработала, и все тут, не наша была, командир!

Но внезапно лицо Чижова стало серьезным, он близко подошел к Ладынину и сказал:

– Товарищ командир, да вы… Да знаете ли вы?

Щека у него задрожала, Ладынин ждал. Но Чижов так ничего и не выдумал. Вздохнул и отвернулся. А Ладынин сказал:

– Видно, мы, товарищ Чижов, еще не всю свою треску в масле поели. Верно?

– Точно, – ответил Чижов, – я как раз это и хотел отметить.

А внизу, в кают-компании, между тем умирал краснофлотец Мордвинов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю