412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Студеное море » Текст книги (страница 2)
Студеное море
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:39

Текст книги "Студеное море"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

3. УТРЕННИЙ РАЗГОВОР

Окна в столовой были открыты настежь – за окнами сплошной стеной стлался белый, ватный туман. На столе заунывно пел самовар, из-под конфорки торчали углы газетной бумаги. Отец по-прежнему сидел на своем месте – перед чашкой с черным чаем. Сплетя кисти рук на животе, навалившись боком и а подлокотник кресла, сощурив умные, дальнозоркие глаза, смотрел прямо перед собой на старинную гравюру, купленную прадедом в Голландии, и посмеивался в усы…

– Вот, – сказал он, увидев сына, – вот сижу и думаю: под картинкой подписано: «Первые навигаторы, вежливо беседуя, берут высоты светила инструментом, грандшток называемым, и астрономию изучают». Хороши первые! Наши-то в то время куда только ни хаживали, вот на таких то ладьишках…

Он показал пальцами на модель, вырезанную Александром, и вновь залюбовался ею. Повертел в руке, поставил и налил сыну чаю. Потом спросил:

– Тоже полуночничать любишь? Пей вот, на заре хорошо почайпить.

Александр сел и подумал, что столовая в отцовском доме всегда чем-то напоминает кают-компанию на корабле в далеком походе. Так же порою заходят командиры после вахты выпить чаю, согреться, перекинуться парою слов и так же засиживаются за большим уютным столом, как засиживаются у отца его друзья по далеким плаваниям. Может быть, отец потому и любил эти ночные разговоры за столом, когда бывал на берегу, что ему тоже они напоминали пароход, дальний рейс, уже убранный стол с одинокими стаканами чаю, поскрипывание переборок, плеск воды за отдраенными иллюминатором. Посапывая носом, старик неожиданно предложил:

– Ну что ж… Посидим, помолчим! Бывали у нас в роду молчальники, но таких, как ты… – Он покрутил головой. – Ведь сколько мы с тобой не виделись, а? И что ты мне рассказал? Как тебя на корабле такого терпят?

– Тяжело терпят, – улыбаясь, сказал Александр.

– И тоже молчишь?

– Молчу! – с виноватой улыбкой сказал он. – Когда спросят – отвечаю, а так – больше молчу.

– Что ж они про тебя думают?

– Сухарь, наверное, думают.

– Да ты на сухаря-то не похож. И корабль у тебя гвардейский. Врешь ты все. Там небось вон как разговариваешь, с отцом только говорить не о чем.

Яркими своими глазами Александр посмотрел на отца. Подумал и сказал:

– Разговорами корабль гвардейским не сделаешь. Есть у меня один знакомый. Корнев некто. Вот тот действительно разговаривает.

Александр усмехнулся, и отец вдруг увидел, какая него взрослая, совсем не веселая усмешка.

– Изменился ты, – сказал старик.

Сын большими глотками жадно пил чай. В левой руке дымилась у него папироса, тоже ладынинская привычка, отметил про себя старик, – обязательно чай пит с папиросой и вот так ее держать. Да и все ладынинское – и плечи, и глаза, и руки, и яркие зрачки, и вот эта новая усмешка. Только вот не женится, никак не женится. И неожиданно для себя старик спросил:

– Что ж с Варварой? Договорились?

– Нет, – сказал Александр. – Что ж сейчас? Успеем.

Мелкие капли пота выступили у него на висках. Было видно, что ему трудно говорить о Варваре. Но он пересилил себя и, глядя прямо в глаза отцу (у него была такая манера: чем труднее для него разговор, тем прямее и тверже глядел он в глаза собеседнику), заговорил:

– Кстати, я тебя хотел просить. Попрошу, – он не умел произносить слово «прошу», и оно звучало у него больше приказанием, чем просьбой, – попрошу тебя лично, отец, как раз по поводу Варвары. Одной женщине тяжело жить. Пусть она тут живет…

Ему было так трудно говорить, что отец даже пошевелился в кресле – оно все затрещало.

– Так вот, – сказал Александр. – Вот, собственно, и все.

– Ясно! – ответил старик.

Александр вытер потное лицо платком. Ему казалось, что весь сегодняшний вечер, всю ночь и все утро он только делает, что говорит, да еще на такие темы!

– Ясно! – веселым голосом, для того чтобы сыну стало легче, повторил отец. И перевел разговор на другую тему. – Это хорошо, – сказал он, – очень хорошо, что тебе нравится морская служба. Ты свою мамашу не помнишь, но я тебе должен сообщить, что женщина она была хоть и домовитая, и добрая, и красивая, но… сырая. И моря боялась, а потому была для нашего рода как-то посторонней. Понял? Врасти не могла в семейство наше, а поскольку в семействе нашем не могло обходиться без покойников – то одного море возьмет, то другого, она, мамаша, вовсе море возненавидела и положила себе добиться того, чтобы я море бросил и перешел в морские чиновники – в пароходство старшим инспектором. Говорил я тебе об этом?

– Нет, – сказал Александр.

– То-то, что не говорил. Старшим инспектором, видишь ты, комнатным моряком. Ну что ж! А надо тебе сказать, что я с детских лет своих все мечтал в орлы вырасти, лихость в себе растил и думал, что люди должны на лихость мою смотреть почти что с восторгом. А тут вышло, что ей, мамаше, никакого восторга нет, а только одно беспокойство и порча нервов. Все она надо мной кудахтала и всяко меня корила, что я о ней не думаю, о детях не думаю, о семье не беспокоюсь, а ради своего тщеславия колоброжу. И вот, Саша, однажды, покричав так, дала она себе зарок, что никто из ее детей в моряки не выйдет и ни в какие моря ходить не будет, а будут, дескать, дети ее при ней, на берегу, в чиновниках, по воскресеньям на бульваре гулять и разное такое прочее. Что же касается до тебя, то мамаша решила твердо отдать тебя, когда вырастешь, в аптекарские ученики, с тем чтобы открыл ты и будущем собственную аптеку и с вывеской, золотом по черному пущенной: «А. Ф. Ладынин».

Старик сердито усмехнулся и белыми, крепкими зубами закусил седой ус.

– А. Ф. Ладынин, – повторил он. – Ты мал еще, не понимаешь, как меня тогда это шибануло. Чтобы мой сын, старший в семье моей, да чтобы он среди порошков жизнь свою провел!.. Совсем я тогда голову потерял от злости и тоже поднял крик. Ну, она молчит. Была у нее такая манера – помалкивать, когда я кричу, за голову ладошкой держаться, и все это с кроткой улыбкой. Чтобы я осознал, какой я хам и грубиян, И я действительно всегда робел до этого случая, а тут остервенел, и робость мою как рукой сняло. Подошел вот к этому самому буфету, налил себе стакан рому, хлопнул – э, думаю, что в самом деле, еще подошел, еще налил, еще хлопнул и сказал: «Извините, – говорю, – Клавдия Никаноровна. Извините. Но Ладынины на берегу не живут. И будет у меня по-моему, а не по-вашему. А для того чтобы без крику нам обойтись и нашу так называемую семейную жизнь закончить прилично, в рамках, решаю так: кем Александр надумает, тем и будет».

Старик вычистил трубку над пепельницей, вновь набил ее и сказал:

– Но дождалась Клавдия Никаноровна твоего решения. Померла. Что ж, может, теперь бы и одобрила. Но вряд ли. Серьезного характера была женщина.

Он все еще вспоминал прошлое и не заметил, как Александр вышел.

Варя спала, завернувшись в одеяло. Дыхания ее почти не было слышно. Туман рассеялся, лучи утреннего солнца били в комнату в раскрытое окно, играли на зеркале умывальника, на чернильном приборе, на стеклах фотографий.

Присев на корточки, Александр близко заглянул в спящие, закрытые глаза и вдруг заметил, что подушка у глаз мокрая от слез. Конечно, Варя плакала, так в слезах и заснула, как засыпают обиженные дети. А он, уходя давеча отсюда, видел, что ей тяжело и трудно, и не мог найти ни одного человеческого слова – ушел сухарь сухарем…

Еще несколько секунд он смотрел на нее, потом поднялся и, стоя возле стола, написал ей короткую записочку. Еще оглядел свою комнату, но не для того, чтобы «попрощаться взглядом», как делают штатские люди, уходя воевать, а посмотрел просто для порядка – все ли убрано, все ли на месте, не позабыл ли чего.

Нет, все было на месте, ничего не позабыл.

Варя тихо вздохнула во сне. Он посмотрел на нее, потом взгляд его упал на стоптанные, в дырьях, ее туфли Он присел к столу и дописал на своей записке:

«В шкафу, и левом ящике, лежит пара подметок. Подм. хорошие, спиртовые. Отдай починить туфли. А.».

И вышел.

В столовой надел плащ, молча, за руку, попрощался с отцом.

Отец ждал его тут покуривая, и сыну было приятно, что старик провожает его.

Они не поцеловались, и ни отец, ни сын не сказали ни единого слова, и в том, как они пожали друг другу руки, тоже но было ничего значительного, ничего трогательного, ничего такого, отчего может прошибить слеза.

Потом старик проводил сына до двери столовой и вернулся, а Александр один вышел на крыльцо родного дома, вдохнул полной грудью свежий утренний воздух и пощел к калитке. Отворил и улыбнулся: тут, на улице, возле дома, стояли на утреннем солнышке Бориска и Блохин. У Бориски в руке было ведро, а у Блохина палка с приделанной к ней сеткой.

Оба мальчика были какие-то не очень выспавшиеся. У Блохина глаза не совсем открывались, и он был сердитый, а Бориска, розовый, со следами подушки на лице, за что-то его ругал.

– О! – сказал он, увидев. Александра. – Куда это ты? На корабль?

– На корабль, – сказал Ладынин.

Бориска с молчаливым восхищением и с завистью смотрел на брата.

– Что ж ты в плаще, – сказал он, – Орденов не видно, И гвардейского знака не видно.

– Ничего не поделаешь, – ответил Александр.

– Так ведь не холодно, – с досадой в голосе сказал Бориска, – и дождя нет никакого. Взял бы плащ на руку, а?

Ладынин молча улыбался. Бориска был смешон в кепке с пуговицей, в перелицованном пиджаке с заплатой на локте, очень розовый. Одно ухо у него подогнулось под кепкой, и он не замечал этого. Блохин смотрел на Александра одним глазом, другой у него как будто еще спал.

Бориска сильно дернул носом и сказал, что они идут на речку посмотреть, нет ли глушеной рыбы. Ночью в речку упало несколько фугасных бомб, и рыба, наверное, найдется.

– Да вот Блохин никак проснуться не может, – сердито добавил Бориска. – Вот опять спит. Эй, Блохин! Спишь!

– Не сплю, – сухо и веско сказал Блохин. – Странно даже.

Не без труда он оторвался от забора, возле которого стоял, и тотчас же выронил свою палку с сеткой. Поднял палку и вздохнул.

Пошли все втроем. Бориска норовил шагать по тротуару рядом с братом, а Блохин шел сзади, шатался как пьяный и два раза подряд наступил Бориске на пятку. Тротуар был дощатый, узкий, идти рядом было трудно. Бориска часто оступался, а порою шел возле тротуара, но не отставал ни на шаг. Когда вышли к собору, Александр сказал, что дальше им совсем не по пути, но Бориска ответил, что они, пожалуй, проводят его, если он не возражает.

– Проводим, Блохин?

– Прекрасно, – вяло сказал Блохин. – Чудесно.

Бориска начал рассказывать что-то длинное и, по-видимому, смешное, потому что он сам часто и весело смеялся, но Александр почти не слушал его, думал о своем, о городе, по которому они сейчас шли, вспоминал свою юность, школьные годы, школу. Вот она сейчас будет за углом – старое кирпичное здание с двумя корявыми березами у парадного, с каменными тумбами возле панели, с высокими узкими окнами. Тут учился он, и тут теперь учится Бориска и, быть может, сидит на той самой парте, на которой когда-то сидел его старший брат. И тут возле школы, на выпускном вечере, они разговаривали с одним человеком, которого уже нет в живых, клялись, что будут вечно дружны, что никогда не поссорятся, что всегда будут писать друг другу и, если будет возможно, постараются попасть на один корабль, чтобы плавать вместе.

С волнением, так не свойственным его спокойной натуре, Ладынин подходил к старому дому с мезонином, за которым был поворот и школа. Но что-то бессознательно удивило его – он не понял даже, что именно, когда Бориска закричал и, показывая наверх рукой, побежал вперед и скрылся за углом. Александр поднял голову и увидел, что провода возле тротуара оборваны и висят, а на углу столб повален, в доме же с мезонином нет ни одного стекла, и, кроме того, дом весь перекосился, выгнулся и крыша на нем съехала набок…

Александр ускорил шаг и через несколько минут очутился перед тем, что было когда-то его школой. Тут уже стояло много мальчиков и девочек, девушек и юношей, и у всех у них были испуганные глаза, а многие были бледны, и один бледный черноволосый парень в сатиновой рубашке громко говорил:

– Я. видел, как он сюда пикировал. И Вениаминов тоже видел. Помнишь, Вениаминов? Мы из слухового окна смотрели…

Маленький мальчик в фуражке военного образца, из под которой виднелся только рот, измазанный черникой, громко и топко сказал:

– Я сам лично видел. Он четыре штуки сюда положил, Ка-ак даст!

И руками он показал это «даст».

Какая-то длинноногая девочка плакала, вытирая слезы пальцем, и говорила, всхлипывая:

– А я учебники забыла. Зоология чужая, мне Лилька задаст.

– Накрылась твоя зоология, – сказал мальчишка в военной фуражке. – Зоология что? А вот у Фурмана два живых воробья накрылись, он их для кабинета принес и в клетке оставил. Еще не знает.

Развалины школы густо дымили черным тяжелым дымом. Пахло гарью, и все вокруг теперь странно и страшно изменилось по сравнению с тем временем, когда Александр учился. Точно голая, вылезла откуда-то глухая закопченная стена. Разодранная береза повисла на проводах с другой стороны улицы. Вывороченные радиаторы, трубы, металлические балки – все это дико перемешалось, перепуталось, исказилось. Черный дым полз над развалинами…

Позеленевший Бориска вдруг подошел к Александру и спросил у него удивленно и злобно:

– Это что же, а? Это что, Саша?

Александр не ответил. Бориска стоял перед ним, широко расставив ноги.

– Которые ребята зажигалки со школы сбрасывали, все погибли, – сказал он. – Из девятого «а» Корелин Вова и Сережа Ивашкин. Вот Ивашкина Ольга Андреевна ходит, видишь?

Александр посмотрел туда, куда показывал Бориска. Там, в дыму, ходила женщина, полуодетая, со странной улыбкой на дрожащих губах, с нетвердыми жестами, прихрамывающая. Она что-то говорила, и всем, кто тут стоял, было страшно на нее смотреть, и, когда она подошла ближе, дети отбежали от нее, пятясь, тараща глаза.

– Сумасшедшая, – шепотом сказал Бориска и отступил за брата, – совсем сумасшедшая!

Ольга Андреевна со своей дрожащей, виноватой улыбкой шла к Александру. Глаза у нее были ясные, и он, знающий, что такое война, и навидавшийся на войне всякого, сразу же понял, что Ольга Андреевна вовсе не сумасшедшая, что она его узнала, и он пошел ей навстречу, чтобы поздороваться и увести ее отсюда. Но из первых ее слов он ничего не понял, она заговаривалась, и только потом понял, что она все ищет своего Сережу и не верит, что ничего не осталось от юноши.

– Пойдемте, Ольга Андреевна, – говорил он ей, – пойдемте, я вас провожу. Мне с вами потолковать надо, у меня к вам поручение от Валентина, он просил вам сказать кое-что. Ну, пойдемте же…

Она слабо упиралась и пыталась что-то ответить ему, а он вел ее и не обращал внимания на людей, которые оборачивались к нему, не видел, что неподалеку шествует целая толпа.

Голос у него срывался, когда он уговаривал ее, и, уговаривая, он все думал, как же ему рассказать Валентину, какие слова найти, с чего начать.

На половине пути Ольга Андреевна вдруг стала вырываться и говорить, что ей обязательно надо назад, в школу, что она должна же его найти, ведь не может же быть, чтобы его не было совсем, и с внезапной силой вырвалась от Александра.

Он догнал ее, когда она перебегала улицу и когда какая-то машина, визжа тормозами, остановилась в двух шагах от Ивашкиной.

Шофер приоткрыл дверцу автомобиля и стал длинно и грубо ругаться, а Ладынин, держа одной рукой Ольгу Андреевну за рукав, подошел вплотную к шоферу и спросил, куда он едет.

– Тебе какое дело? – сказал шофер. – Твое дело девятое, Пусти дверцу.

По Александр дверцу не пустил, наоборот, он еще сильнее потянул ее к себе и заглянул в машину, стекла которой были завешены зелеными шторками.

– Чья машина? – спросил Александр.

– Машина моя, – ответил сиплый голос. – А чем дело?

Александр наконец разглядел за ворохом чемоданов, корзин и ящиков штатского человека средних лет, который держал на коленях большое зеркало.

– Прошу довести больную женщину до дома, – сказал Ладынин, и слово «прошу» прозвучало у него властно. И твердо.

Штатский человек вдруг вытянул вперед шею и закричал, что его персональная машина не скорая помощь и что он требует оставить его в покое и моментально отпустить дверцу.

– Женщина больна, – повторил Ладынин. – Я спешу. Куда идет машина?

– А ну, отойди отсюда! – вдруг пронзительно закричал шофер и, толкнув Ладынина в грудь, хотел захлопнуть дверцу, но в одно мгновение сам оказался выброшенным со своего места на булыжник мостовой, вскочил, поскользнулся и снова упал под восторженный смех зевак.

Ладынин стоял возле машины очень бледный, не выпуская Ольгу Андреевну, прямой, какой-то даже вдруг вытянувшийся. Шофер наконец вскочил. Усатое его лицо выражало бешенство. Медленно на кривых ногах он шел на Александра до того мгновения, пока Ладынин вдруг не сказал своим негромким, точно бы стегнувшим голосом:

– Смирно!

Шофер остановился. Глава Ладынина блестели.

– Как стоите! – стегающими, точно бы свистящими словами говорил он. – Стоять смирно! Ну!

Краска отлила от лица усатого шофера. Мигая под взглядом Александра, он непроизвольно, сам не замечая, весь вытянулся, вобрал живот и от усердия даже слегка приоткрыл рот.

Ладынин обернулся к машине. Короткими словам он потребовал, чтобы машина все-таки была отпущена. Штатский с зеркалом сказал, видимо опасаясь скандала, что он не возражает, но вещи…

– Что делать с вещами!

– Ничего особенного, – ответил Ладынин, – часть вы тут выгрузите, а остальное полежит в машине.

Штатский послушно вылез, не оставляя зеркала. Но когда шофер начал вынимать чемоданы и ящики, штатский вдруг рассвирепел и спросил:

– А вы, собственно, кто такой?

– Гвардии старший лейтенант Ладынин, – сказал Александр. Помолчал и добавил: – Как видно, вы эвакуируетесь. Дело неспешное. Сегодня налета не будет, погода не такая.

Штатский молчал. Круглое его лицо с торчащими красными ушами покрылось потом.

– Вас это не касается, – сказал он. – Вывожу научный архив, это мое дело.

– И зеркало тоже научное? – спросил Александр, садясь в машину и захлопывая за собой дверцу.

На Ольгу Андреевну напало какое-то странное, полудремотное состояние. Она молчала, не плакала, только порою вся с ног до головы вздрагивала, Так, молча, доехали они до знакомого дома с палисадником и скамеечкой у парадного. Шофер кротким голосом спросил – ждать ли. Александр ответил, чтобы подождал, и отвел Ольгу Александровну в квартиру. Ее уже искали соседи, знакомый с детства врач покуривал у окна…

Ладынин вышел и сел в машину. Рукав у шофера сдвинулся, выше кисти был виден татуированный якорь, звенья цепи, буквы.

– Моряк? – спросил Ладынин неприязненным голосом.

Шофер, перебирая баранку, ответил, что когда-то плавал.

– Как фамилия?

– Мордвинов, – сказал шофер, – Кирилл Мефодиевич.

– Сына звать Семеном?

– Так точно, – вобрав голову в плечи, сказал шофер.

– Порадую сына папашей, – сухо и коротко произнес Ладынин, – будет ему праздник. Нашли время хулиганить. Сын два раза ранен, героем себя ведет, а папаша тут разворачивается…

Шофер молчал.

Потом прокашлялся и, не поворачиваясь, заговорил:

– Ожесточились. Война, товарищ старший лейтенант. Опять же трудности разные. Вы уж меня простите.

Ладынин молчал. Глаза у него сухо и сурово блестели. Машина остановилась у пристани. Александр вышел и захлопнул дверцу.

– Вы уж извините, товарищ старшин лейтенант, – высунувшись, сказал шофер, – очень я вас прошу. Вы уж Сеньке не говорите, ежели встретите. Попрошу вас, товарищ командир, сделайте такое одолжение.

Ладынин ничего не ответил. Шофер еще подождал, потом покрутил головой и так рванул машину, что она, точно жаба, прыгнула вперед и тотчас же исчезла в переулке.

4. НА КАТЕРЕ

Только на катере, на жесткой скамейке в корме, Ладынин понял, что хочет спать и что хорошо бы сейчас принять душ на корабле, раздеться и вытянуться в каюте на удобном кожаном диване.

Катер шел медленно. Пассажиров было несколько – все какие-то незнакомые. Хотя, впрочем, в салончике могли быть и знакомые. Ладынин туда не заглядывал, никого не хотелось видеть.

Свернув папиросу, затянувшись, он еще посмотрел на город поверх легкого речного тумана: старые, многовековые здания, приземистые, могучие, сложенные из камня, с окнами, похожими на бойницы, стояли над рекой, над клоками изжелта-белого осеннего тумана, угрюмо глядели вдаль на широкую, полноводную, осеннюю реку, на путь в море – в холодный, мозглый океан.

И Ладынин подумал, что этим самым путем приходили и уходили отец, дед, прадед – весь его род, от того самого кормщика, про которого рассказывал давеча отец, а теперь вот уходит он, и когда-нибудь будет уходить его сын, также провожая глазами низкие строения, бойницы, пологий берег…

Это был его путь, так же как и путь дедов и прадедов, и город этот был его городом, и светлое небо было его небом – вечное, незыблемое, всегдашнее причудилось ему сейчас в этом белесом тумане у берегов в легком сыром ветерке, в понурой фигуре пастуха. Ах, если бы умел он писать, какое письмо он написал бы об этом Варе, если бы умел говорить, как рассказал бы ей о том, что думает нынче, что передумал за длинные месяцы войны, что перечувствовал, стоя на мостике, поджидая вражеский корабль, отыскивая врага в бескрайнем, огромном море…

Что ж, вот и он, как деды, как прадеды, идет к морю, чтобы не пустить врага, не дать ему войти сюда, чтобы защитить то, что называется домашним очагом.

Вновь школа вспомнилась ему и та девочка, которая смешно плакала из-за своей зоологии, и лицо Ольги Андреевны, и развороченный радиатор, щепки, стекла, скрипящие под ногами, – деды и прадеды называли это бедой. «Ох, беда!» – говорили они и снаряжались в далекий путь, чтобы идти в море на своих шитых лыком ладьях и там драться с неприятелем. И слово «беда» произносили они редко, а когда произносили, то звучало оно у них не жалостливо, не по-бабьи, а жестоко, угрожающе, коротко, злобно.

Еще раз Александр посмотрел на город – чужому человеку ничего не было бы видно, но Александр угадывал его, и свою улицу, и место, где должен быть дом и где спит или, быть может, уже проснулась Варя, и где отец собирается на свой транспорт, и где ворчит Глафира, и где Бориска с Блохиным сейчас, наверное, удивляются, как это Варя попала к ним…

Почему он не поговорил с ней толком? Почему он не сказал ей, как мучился и тосковал без нее, как презирал этого ничтожного, с наглой улыбкой, с галстуком-бантиком? Почему не повторил перед ней те слова, которые шептал один во мраке своей жаркой каюты, такие убедительные, настоящие, точные слова?

Но что делать, если язык точно присыхает к глотке? Что делать, если он не умеет шутить, валять дурака, говорить красивые, печальные, душевные слова? Что делать?

И вот город исчез, и исчезла Варя, и ничего не сказано. Ведь она даже не знает, что он ее любит, любит всем сердцем, любит всегда и будет любить вечно, как написано в какой-то книге. Именно до гробовой доски. Именно навсегда.

Он закрыл глаза и задумался.

И не заметил, как задремал; когда проснулся, рядом с ним сидел старик Анцыферов, а немного поодаль – Корнев, со своей спокойно самодовольной, сытой улыбкой. Поигрывая глазами, он рассказывал старику о том, как потопил лодку и как ему эту лодку до сих пор не хотят признавать.

– Где же вы сидели? – спросил Ладынин у старика, здороваясь за руку.

– А в салоне, – сказал Корнев, – в шашки играли. Да вот товарищу Анцыферову не понравилось, угорел от бензина.

И Корнев покровительственно хлопнул старика по широкому плечу.

«Нехорошо, – подумал, раздражаясь, Ладынин. – Нехорошо хлопает. И говорит нехорошо».

Он нахохлился и молчал, не вмешиваясь в разговор, который вел Корнев все о той же пресловутой подводной лодке. Но раздражение мешало Ладынину сидеть спокойно; яркие, неумеющие врать глаза его смотрели недоброжелательно, почти зло – все не нравилось ему в командире тральщика: и то, как он курил толстую папиросу, и то, как пренебрежительно он усмехался, говоря о своем помощнике, и то, как поглядывал он по сторонам – с превосходством и даже надменностью, а главное, не правилось ему, как Корнев красиво и ловко говорил – каждая фраза сопровождалась у него жестом, голос играл, слова были необычные. «Совсем артист, – подумал Ладынин, – прямо-таки художественный артист».

Но в это время Корнев обратился к нему.

– Вот, товарищ старший лейтенант может подтвердить, – сказал он, как говорил уже один раз. – Может свое мнение изложить полностью. Он присутствовал, когда мы эту лодку гробанули.

– Не гробанули вы ее, – сказал вдруг Ладынин.

– То есть как?

– Я вам уже сказал как, – сдерживая бешенство, заговорил Ладынин. – Я вам докладывал…

Корнев усмехнулся и слегка поднял руку:

– Но позвольте!..

– Да что там позволять или не позволять, – почти крикнул Ладынин. – Вы у меня мое мнение спрашиваете, – он сдержался, – спрашиваете, так? Ведь так?

Корнев кивнул головой.

– И спрашиваете после того, как однажды уже спрашивали и заявили, что я поступаю не по-товарищески. Вы, следовательно, думаете, что стоит меня обвинить в нетоварищеском поступке, как я в лжесвидетели перекинусь? Так?

Хлопая глазами, Анцыферов смотрел на Ладынина. Александр ужасно нынче напоминал ему старика в те годы, когда оба они были такие, как Корнев и Ладынин сейчас.

– Я, собственно, – усмехаясь, сказал Корнев, – я в ваших подтверждениях совершенно не заинтересован. Просто к слову пришлось.

– Так вот прошу вас, чтобы больше к слову не приходилось. Лгать я не собираюсь. И молчать, когда при мне лгут, тоже не умею. Вы же сами отлично знаете, чего стоит соляр на поверхности.

– Но соляра было столько, – приятным голосом начал Корнев, – что сомнений ни у кого в команде не могло возникнуть. И пузырь, кроме того. Да и вообще, если вы согласитесь меня спокойно выслушать…

– Это ни к чему, – сказал Ладынин, – я не… одним словом, в этом вопросе я ничего не решаю. Но мне кажется, что сообщать о потоплении врага мы должны только в том случае, когда сами совершенно уверены, и даже больше, чем уверены. Иначе – это преступление.

Злые искры мелькнули в глазах у Корнева.

– Таким образом, вы обвиняете меня в сознательном обмане, в том, что я нарочно распространяю о себе разные…

Ладынин взглянул я глаза Корневу и негромко сказал:

– Я вам уже однажды это сказал прямо. Разве вы забыли? Так вот, я повторяю вам это. Да, вы сознательно распространяете неточную версию о том, что вами якобы потоплена германская подводная лодка. И кончим этот разговор.

Ладынин отвернулся. А Корнев, закуривая, тихо сказал Анцыферову:

– Удивительно, до чего завистливый командир. Слышать не может об удачах товарищей. И не любят же его у нас, должен вам сообщить.

– А тебя любят? – почему-то на «ты» спросил Анцыферов и, не выслушав ответа, взял Ладынина за плечо и сказал ему сердитым голосом: – Пойдем, Шура, и козла сыграем. Забью тебе сухого. А?

Домино было занято, и пришлось играть в шахматы. Анцыферов играл плохо, да и, как показалось Ладынину, вовсе не был заинтересован в том, чтобы выиграть, играл он просто для разговора. Играл и урчал:

– Вот таким и будь, как есть. И правильно, что ему никакой лодки не засчитали. А ты так и режь. Как папаша твой резал. Нет так нет. А есть так есть. И стой на этом. Ты думаешь, почему люди столько годов твоего папашу уважали? Вот за это самое. Ты с ним дела не имел, а я имел. Он на какой точке стоит – до смерти стоять будет.

– Шах, – сказал Ладынин.

– И пес с ним, – равнодушно ответил Анцыферов. – А мои слова запомни. Я на свете пожил, похлебал горя лаптем.

Он помолчал, потом предложил соснуть часок и добавил, что ему на катерах всегда хорошие сны снятся. Сел поудобнее и тотчас же задремал.

Стриженная ежиком седая голова его наклонилась к плечу, захрапел Анцыферов негромко, точно стесняясь присутствующих.

Ладынин вновь вышел на корму катера. Встречная легкая, уже морская волна била катеру в скулу, он мерно постукивал мотором и бежал вперед, к морю, переваливаясь как утка. Пахло сырой морской солью, прелью, ветер раскачивал золотые осенние кроны деревьев на низком берегу, срывал листья охапками, гнал навстречу катеру, и пригоршня таких листьев внезапно высыпалась с сухим шелестом Ладынину на колени, на складки серого прорезиненного плаща. Машинально он хотел было сбросить листья на палубу, но раздумал, собрал их в ладонь, крепко сжал и понюхал; совсем уже пожелтевшие, они все-таки настойчиво пахли жизнью, деревом, на котором росли, лесом и только едва ощутимо – увяданием, даже еще не прелью.

Рулевой резко переложил руль. Катер, кренясь, стал поворачивать к морю, и Ладынин увидел совсем близко от себя знакомый мысок, а через секунду и остов баржи – полуразвалившейся, черной, совсем иной, чем в тот день, когда они были тут с Варей вдвоем, в тот самый грустный и самый счастливый день его жизни.

Тогда была осень – такая же пора, может быть, немного раньше, и сейчас, стоя на корме катера, он с необыкновенной ясностью, мгновение за мгновением, минуту за минутой вспомнил весь тот день, все подробности того дня, даже цвет Вариного платья, даже ее косынку, даже кошелку, которую держала она в руке, а главное – вспомнил выражение ее лица, когда, собрав пригоршню таких вот пожелтевших листьев, она бросила их в него и улыбалась при этом так ласково и такой доброй улыбкой, что он чувствовал себя совершенно счастливым.

Это был последний день той его жизни, и только много позже он понял, почему Варя тогда так грустно и так ласково улыбалась. Она просто жалела его. И даже сказала возле баржи, глядя ему в лицо печально и ласково:

– Бедный Шурик! Бедный ты мой Шурик!

Он улыбнулся сейчас, вспомнив эти ее слова. Плохо, когда женщина говорит такую фразу, ох как плохо! Но что он понимал тогда? Разве мог он предположить, что на следующий день она напишет ему то письмо, короткое, сухое, из тридцати двух слов, он до сих пор помнил – ровно тридцать два слова…

Катер обогнул мысок.

Ладынин даже встряхнул головою, чтобы отогнать от себя эти тридцать два слова. Потом вспомнил, что в руке у него все еще зажаты листья, взглянул на них и не выбросил, а, повинуясь какому-то безотчетному чувству, сунул их в карман. Что ж, тогда он был молод, совсем молод, мальчишка. Но не так уж был плох тот день. И пусть на память о нем теперь – он повторил в уме это слово «теперь» – останутся у него эти листья.

Позевывая, закрывая зубастый, нестарческий рот ладонью, вышел из салона Анцыферов и, крепко шагая кривыми, привыкшими к любой погоде ногами, подошел к Ладынину. Собираясь чихнуть, весь сморщился, наконец сладко чихнул и спросил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю