355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Лапшин » Текст книги (страница 5)
Лапшин
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:20

Текст книги "Лапшин"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)

9

Разработка дела Мамалыги и его группы шла удачно, и накануне намеченной операции, утром, Лапшин созвал у себя в кабинете оперативное совещание.

Поглаживая макушку и глядя в блокнот, он сказал, что несомненно и трикотаж, и кожевенное сырье, и налет с убийством, и вооруженное разбойное нападение, и ранение кассира – все это работа банды Мамалыги.

– Таким образом, – говорил он, строго оглядывая присутствующих, – тут орудовал не один человек, а группа, возглавляемая Иофаном Мамалыгой, или Георгием Андреевичем Зубцовым. Мы с вами знаем бежавшего из заключения Иофана Мамалыгу, сына расстрелянного белыми паропроводчика. Но тот Иофан – не Зубцов, а этот – Зубцов, и Зубцов – не сын паропроводчика и из беспризорных, а сын известного белого генерала Зубцова, кадет, юнкер, колчаковец и каратель. Таким путем ми имеем…

Скрипнула дверь, и вошел запоздавший Васька Окошкин:

– Вы ко мне? – спросил Лапшин.

– Позволите доложить? – спросил Васька.

– Докладывайте!

Васька подошел к столу, встал «смирно» и, торжествующе улыбаясь глазами, негромко рассказал, что им в автомате у Гостиного двора только что задержан Воробейчик с подложными документами, а главное – с накладными на отправку большой скоростью трикотажа и обуви.

– Куда адресованы грузы?

– В Малоярославец и в Вологду, – сказал Васька, – в Зеленый Бор и в Некурихино.

– Ничего себе! – сказал Лапшин. – Ну ладно, садись, мы тут совещаемся.

Окошкин сел и жадно затянулся папиросой, а Лапшин начал развивать свой план операции.

– Товары сосредоточены главным образом в доме девять, – говорил он, – у Кукленкова, и затем в кочегарке по Лесному. У Кукленкова придется ломать полы, там сосредоточена замша и фетровые заготовки для бурок… Сопротивление здесь оказано не будет. В кочегарке тоже не будет. Таким путем остается малина Мамалыги…

Совещание кончилось через сорок минут, а через час Лапшин обошел всю бригаду и приказал расходиться по домам.

– Нечего! – говорил он. – Спать пора!

Как всегда в дни окончания подготовки крупного дела, бригаду лихорадило, и только один Лапшин сохранял спокойствие и подшучивал даже больше, чем обычно. Это было в его характере. Чем яснее он понимал, что Мамалыга даром не сдастся, тем благодушнее и покойнее он выглядел и тем меньше говорил о предстоящем деле.

В самый день операции, когда ему докладывали о ходе подготовки, он рассеянно морщился и говорил:

– Да? Ну что ж, ладно!

Ранним вечером у него в кабинете зазвонил телефон, и он услышал голос Адашовой.

– Иван Михайлович?

– Точно, – сказал Лапшин.

– Можно к вам приехать? – спросила Адашова. – У меня вечер свободный.

– Да сейчас я занят, – сказал он, – тут у меня всякие делишки.

Она помолчала.

– Как вы живете? – спросил Лапшин.

От звука ее голоса у него билось сердце, он не знал, что сказать, и во второй раз спросил:

– Как же вы живете?

– Да никак, – вяло сказала она, – работаю, репетирую.

Ему хотелось сказать ей, что он, вероятно, любит ее, что он думает о ней все время и что он понимает, насколько все это глупо. Но он спросил, как Захаров и переделали ли уже пьесу или еще нет.

– Переделали, – грустно сказала она. – До свидания, Иван Михайлович!

Лапшин помолчал, ожидая чего-то, и услышал, как Адашова повесила трубку. «В девчонку, – думал он, шагая по кабинету, – ну ей двадцать семь – двадцать восемь, и что нам с ней делать? Про жуликов говорить?» Он постучал себя по лбу и постоял у окна, глядя на площадь Урицкого.

В восьмом часу вечера Окошкин на оперативной машине привез из кафе «Европа» двух участников группы Мамалыги. У одного из них был наган, у другого – пистолет Борхарда, правда без патронов. Первый назвался Петром Седых, второй показал паспорт иностранного подданного.

– Ах, вот как, – сказал Лапшин тонким голосом, – целый цирк!

Он позвонил, чтобы иностранного подданного увели, и стал допрашивать Седых. Он уже ни о чем не думал, ее предстоящего ныне дела, ни о чем не помнил, ничего не понимал. И выражение глаз у него сделалось неприятное, спрятанное, и только голос был как обычно – покойный, иногда с растяжечкой. Седых ничего нового ему не сказал, а только подтвердил то, что было известно еще вчера: у Мамалыги вечером большое гуляние. Седых увели, Лапшин залпом выпил стакан остывшего чаю с лимоном и, скрипя сапогами, пошел по комнатам бригады.

Везде было тихо и пусто, и только в той комнате, где сидел Васька Окошкин, были люди, проверяли оружие и разговаривали теми сдержанными легкими голосами, которые известны военным и которые означают, что ничего особенного, собственно, не происходит, ни о какой операции никто не думает, никакой опасности не предстоит, а просто-напросто что-то заело со спусковым механизмом пистолета у Васьки Окошкипа и вот товарищи обсуждают, что именно могло заесть.

– Ну как? – спросил Лапшин.

– Да все в порядке, товарищ начальник! – весело и ловко сказал Побужинский. – Вот болтаем.

Лапшин сел на край стола и закурил папиросу.

– Побриться бы надо, Побужинский! – сказал он. – Некрасиво, завтра выходной день. Пойди, у меня в кабинете в шкафу есть принадлежности, побрейся!

– Слушаюсь! – сказал Побужинский и ушел, оправляя на ходу складки гимнастерки.

Окошкин и Бычков оба машинально попробовали, как у них с бородами, очень ли заросли.

– Ну как, товарищ Окошкин, Тамаркина дело? – спросил Лапшин: – Много там жуликов у них в артели?

– Хватает, товарищ начальник, – скромно сказал Васька.

– Сознаются?

– Очень сознаются, товарищ начальник, – сказал Васька.

– А почему у тебя на губе чернила?

– Такое вечное перо попалось, – сказал Васька, трогая губу, – выстреливает, собака, Как начнешь писать, – оно чирк! – и в рожу.

– Вот напасть, – сказал Лапшин.

Пришло еще несколько человек – вспомогательная группа. В комнате запахло морозом, шинелями. Два голоса враз сказали:

– Здравствуйте, товарищ начальник!

Лапшин поглядел на часы и ушел к себе в кабинет одеваться. Побужинский, сунув в рот большой палец и подперев им изнутри щеку, брился перед зеркалом.

– Не можешь? – сказал Лапшин. – Стыд какой! Давай сюда помазок!

Он сам выбрил Побужинского, вытер ему лицо одеколоном, запер за ним дверь, надел на себя кожаное короткое пальто, подбитое белым бараном, и постоял посредине комнаты.

Ему вдруг захотелось позвонить Адашовой, но он не знал ее телефона, а спрашивать у Ханина было неловко. Вынув из стола кольт – оружие, с которым не расставался больше десяти лет, – Лапшин проверил его, надел шапку-ушанку, фетровые бурки и позвонил вниз в комнату шоферов. Когда он выходил из кабинета, народ уже ждал его в коридоре.

– Давайте! – сказал Лапшин. – Можно ехать.

Рядом с ним по старшинству сел Бычков, сзади – Побужинский, Окошкин и шофер.

– Тормоза немножко слабоваты, – сказал шофер, – так что вы не надейтесь, товарищ начальник!

Машина тронулась, и было слышно, как глухо захлопали дверцы во второй машине, идущей следом. Васька сзади завел длинный анекдот про попа, попадью и работника.

– Во зверь! – поощрительно сказал Побужинский и засмеялся.

Машина обогнула площадь Урицкого. Лапшин рванул сирену, и регулировщик дал зеленый свет.

Был подвыходной. Проспект 25 Октября, несмотря на мороз, кишел народом. Дворники в тулупах и белых фартуках ломами сбивали с торцов ледяную корку. Ревело радио, и даже в машине были слышны шарканье ног гуляющих, смех и отдельные слова. Замерзшие витрины магазинов сверкали, как глыбы цельного льда, над подъездами кинематографов вилась и блистала огненная реклама картин, регулировщик на углу внезапно дал красный свет.

С проспекта Нахимсона, под грохот дюжины барабанов, шли пионеры. Их было много, отряд шел за отрядом, барабаны мерно и возбужденно выбивали и чеканили шаг. Ощущение мирного, покойного, праздничного города вдруг с такой силой охватило Лапшина, что он с трудом представил себе, что через полчаса или через час может произойти в этом же самом городе, и, представив, озлобился. Все было просто и ясно – под грохот барабанов шли дети с какого-то своего праздника, огромный город готовился ко дню отдыха, магазины были полны народу, играла музыка…

– Эх! – огорченно сказал Бычков и плевком потушил окурок. Он, вероятно, чувствовал то же, что и Лапшин.

– Чего, Бычков? – спросил Лапшин.

– Да так, товарищ начальник, – с сердцем сказал Бычков, – надоели мне жулики!

Васька сзади все рассказывал про попадью и работника, и Побужинский восхищенно спросил:

– Так и решили?

– Так и решили, – сказал Васька.

– А поп?

– Чего поп?

– Будет вам! – строго сказал Лапшин. – Нашли смехоту!

Васька замолчал, потом опять зашептал, и Побужинский веселым шепотом порой спрашивал:

– Что, что?

Проехали завод Ленина, Фарфоровый завод, Щемиловский жилищный массив. С Невы хлестал морозный ветер.

– А наши едут? – спросил Лапшин.

– Едут, – сказал Васька и опять зашептал Побужинскому: – Тогда работник этот самый берет колун, щуку и – ходу в овин. А уж в овине они оба два…

Лапшин остановил машину возле каменного дома, вылез и пошел вперед. Бычков перешел на другую сторону переулка, а Васька и Побужинский пошли сзади. Оглянувшись, Лапшин увидел, что вторая машина уже чернеет рядом с первой.

Мамалыга гулял на втором этаже в деревянном покосившемся доме, открытом со всех сторон. Несколько окон были ярко освещены, и оттуда доносились звуки гармони и топот пляшущих.

– Обязательно шухер поднимут, – сказал Лапшин, дождавшись Бычкова. – Ты со мной не ходи, я сам пойду!

Бычков молчал. По негласной традиции работников розыска, на самое опасное дело первым шел старший по чипу и, следовательно, самый опытный.

– Обкладывай ребятами всю хазу! – сказал Лапшин – Коли из окон полезут – ты тово! Понял?

Из-за угла вышли Окошкин, Побужинский и еще пятеро оперуполномоченных.

– Ну ладно! – сказал Лапшин, посасывая конфетку. – Пойдем, Окошкин, со мною. Принимай крещение!

Они пошли по снегу, обогнули дом и за дровами остановились. Звуки гармони и топот ног стали тут особенно слышны.

– За пистолет раньше времени не хватайся, – сказал Лапшин. – И вообще вперед черта не лезь.

– А что это вы сосете? – спросил Васька.

– Мое дело, – сказал Лапшин.

Он вынул кольт, спустил предохранитель и опять сунул в карман.

Васька отвернулся к стене и, расстегивая шубу, озабоченно спросил:

– Отчего это мне в самый последний момент всегда занадобится? А, Иван Михайлович? Нервы, что ли?

Подошли два уполномоченных, назначение которых было – стоять у выхода. Лапшин и Окошкин поднялись по кривой и темной лестнице на второй этаж. Здесь какой-то парень тискал девушку, и она ему говорила:

– Не психуйте, Толя! Держите себя в руках! Зараза какая!

Они прошли незамеченными, и Лапшин отворил дверь левой рукой, держа правую в кармане. Маленькие сенцы были пусты, и дверь в комнату была закрыта. Лапшин отворил и ее и вошел в комнату, которая вся содрогалась от топота ног и рева пьяных голосов. Оба они остановились возле порога, и Лапшин сразу же узнал Мамалыгу – его стриженную под машинку голову, большие уши и длинное лицо. Но Мамалыга стоял боком и не видел Лапшина – любезно улыбаясь, разговаривал с женщиной в красном трикотажном платье. Васька сзади нажимал телом на Лапшина, силясь пройти вперед, но Лапшин не пускал его.

Гармонь смолкла, и в наступившей тишине Лапшин вдруг крикнул тем протяжным, все покрывающим хриплым и громким голосом, которым в кавалерии кричат команду «По коням!»:

– Сидеть смирно!

Из его рта выскочила обсосанная красная конфетка, и в ту же секунду Мамалыга схватил за платье женщину, с которой давеча так любезно разговаривал, укрылся за нею и выстрелил вверх, пытаясь, видимо, попасть в электрическую лампочку.

– Ложись! – покрывая голосом визг и вой, крикнул Лапшин. – Не двигайся!

Мамалыга выстрелил еще два раза и не попал в лампочку. Женщина в красном платье вырвалась от него и покатилась по полу, визжа и плача. Мамалыга стал садиться на корточки, прикрывая локтем лицо, и стрелял вверх.

– А, свинья! – сказал Лапшин и, не целясь, выстрелил в Мамалыгу. Васька в это время прыгнул вперед и, ударив кого-то в сиреневом костюме, покатился с ним по полу.

– Сдаюсь! – сказал Мамалыга и поднял обе руки; из одной текла кровь.

Шагая через лежащих, он подошел к Лапшину и дал себя обыскать. Пока Васька его обыскивал, Лапшин отворил заклеенное окно и негромко сказал:

– Давайте сюда! Можно брать!

Когда Мамалыгу выводили вниз, он вдруг укусил себя за здоровую руку и сказал воющим голосом:

– Пропал! Закопали!

– Давай, давай! – сказал ему Васька. – Гроза морей чертов!

В драке Окошкину разорвали губу, и он сплевывал кровь и злился.

– Попало? – спросил у него Побужинский. – А?

– Поди к черту! – угрюмо сказал Васька.

Все вышло иначе, чем он думал: стрелять ему не пришлось, бомб никто не бросал, и рана оказалась какой-то стыдной – жулик в сиреневом костюме разорвал ему рот.

10

А дело Тамаркина все тянулось, и украденный мотор уже перестал существовать в деле серьезным обвинением. Моторов оказалось много, и Тамаркин не был один, а те, которых выдавал он, выдавали других, и каждый говорил, что он не виноват, а вот такой-то действительно виноват, и Васька Окошкин только крутил головой и вздыхал. Внезапно вынырнули какие-то четыре тонны коленкора, затем Тамаркин сознался, что украл семнадцать ящиков экспортных куриных яиц.

– Ну? – удивился Васька.

– Позвольте папиросочку! – попросил Тамаркин.

Он уже совсем освоился в тюрьме, был старшиной в камере и даже написал Лапшину жалобу на своего соседа по камере, причем жалоба была написана таким языком, что Лапшин, читая ее, сделал губами, будто дул, и сказал:

– От чешет!

– Куда же вы яйца распределили? – спросил Васька, стараясь отточить карандаш новой машинкой. – А, Тамаркин?

– Куда? Мама продавала, – сказал Тамаркин.

– Знакомым?

– Какая разница? – сказал Тамаркин. – Ну, знакомым!

Васька предостерегающе взглянул на Тамаркина, и Тамаркин понял этот взгляд, так как добавил:

– Можно написать, что именно знакомым, и можно написать фамилии и адреса, и можно написать адрес одной дамы – некто мадам Хавина Инна Олеговна. Через нее прошло четырнадцать ящиков – и после она себе сделала норковую шубку.

Ему было уже море по колено, он выдавал всех и держался так, будто его запутали и будто он ребенок. На допросе он часто говорил про себя:

– Ах, гражданин начальник, все мы – Тамаркины – слабовольные люди!

А на очной ставке с главой всего предприятия Тамаркин говорил:

– Это мучительно! Это мучительно! Поймите, Ихельсон, что я еще ребенок, а вы старый зверь.

Ихельсон помолчал, потом ответил:

– Если кто получит стенку, так это вы, ребенок!

Поговорив про семнадцать ящиков яиц, Тамаркин спросил, правда ли, что у Окошкина неприятности из-за дружбы с ним, с Тамаркиным.

– Это вас не касается, – сказал Васька.

– Во всяком случае, – сказал Тамаркин, я в любое время дня и ночи могу подтвердить, что никакой дружбы между нами не было.

И он сделал такую поганую морду, что Васька швырнул об стол карандаш и крикнул:

– Вас не просят! И с вами тут не шутки шутят! Отвечайте по существу!

Оттого что он крикнул, у него из разорванного рта пошла кровь. Он зажал рот платком и стал писать протокол допроса. – Дальше, – иногда говорил он или опрашивал: – Вы хотите разговаривать или хотите обратно в камеру? – и при этом косился на Тамаркина.

В двенадцатом часу ночи вошел Лапшин и сел рядом е Васькой.

– Это и есть Тамаркин? – спросил он.

– Совершенно верно, – сказал Тамаркин, – но вернее – это все, что осталось от Тамаркина.

Лапшин почитал дело и покачал головой.

– Жуки! – сказал он. – Что только делают!

И опять покачал головой с таким видом, будто не встречал в своей жизни более страшных преступлений.

– На пять лет потянет? – развязно спросил Тамаркин.

– Там увидим, – сказал Лапшин. – Суд знает, кому что требуется.

Попыхивая папиросой, он вышел на цыпочках и спустился вниз к начальству с докладом за день. У начальника в кабинете горела уютная зеленая лампа и топился камин. Когда Лапшин вошел, начальник приложил палец к губам и потом погрозил Лапшину кулаком. Лапшин сел в кресло и, сделав осторожное лицо, стал слушать радио. «Михайлов Иван Алексеевич, – говорил диктор, – Диц Герберт Адольфович, Смирнов…» Лапшин позевал, стянул со стола у начальника вечернюю газету и, чтобы не шуршать бумагой, прочитал какую-то статейку только с левой стороны, то есть одну половину столбца. Наконец диктор кончил.

– Да-а, – сказал начальник, – слышал, Иван Михайлович?

Лапшин положил газету на стол.

– Не слыхал? – спросил начальник.

– Нет, – сказал Лапшин.

– Ну, тогда поздравляю! – сказал начальник и снял пенсне. – Слышишь, поздравляю, Иван Михайлович! Тебя наградили орденом Красной Звезды.

Он обошел стол кругом, споткнулся об угол ковра и подошел к Лапшину вплотную. Оба они не знали, что теперь делать. У Лапшина было по-прежнему осторожное лицо, он только очень побледнел и опять взял со стола газету.

– Да нет, – сказал начальник, – тут нету, в газетах еще нету, – сейчас по радио передали…

Он взял из рук Лапшина газету и бросил ее на стол.

– И меня, брат, наградили, и Бычкова.

– Троих? – спросил Лапшин. – А как сформулировано?

– Не знаю, – сказал начальник, – забыл.

Помолчав, он спросил:

– Что ж теперь будем делать? Или, вернее, что надо делать? А?

– Да что, – сказал Лапшин, – ничего.

Он сел в кресло и почувствовал, что весь вспотел, до того, что даже ногам сыро.

– Ах, Бычкова нет! – сказал он. – Ну подите, как нарочно услали парня за тридевять земель. Ах, жалость…

Начальник привязал пенсне за цепочку к пальцу и ходил по кабинету, близоруко щурясь.

– Ну ладно, докладывай, Иван Михайлович! – сказал он. – Как там дела?

И Лапшин, чувствуя почему-то облегчение, начал докладывать, и начальник слушал его и говорил по своей манере:

– Чудненько! Чудненько!

11

Когда он вернулся к себе в бригаду, то никого уже не было, один только дежурный, упершись локтями в стол, читал «Курс физики». Лицо у него было напряженное, непонимающее.

– Учитесь, товарищ Панченко? – спросил Лапшин.

– Да, надо немножко, – сказал Панченко, – подразобраться хочу в явлениях природы.

– Разбираешься?

– Да не очень, товарищ начальник.

Лапшин заглянул в книгу, – она была раскрыта на «теплоте», на больших и малых калориях. Он читал и чувствовал, что Панченко тоже читает.

– Ты листочек бумаги возьми, – сказал Лапшин, – точные науки всегда советую тебе с бумагой, графически выражать. И карандашик возьми. Это не роман, не стихи, наука.

Он сел на стул Панченки и велел Панченке тоже сесть.

– Гляди сюда! – сказал он. – Вот я изображаю ее через эту латинскую литеру. Тебе известен латинский алфавит? Я тебе его сейчас запишу, а ты как что – заглядывай…

– Слушаюсь!.. – сказал Панченко.

– И слушайся! – басом сказал Лапшин. – Слушайся. Я тебя плохому не научу…

И он, заглядывая в книгу, стал объяснять Панченке «теплоту», которую, как и всю физику, как и химию и биологию, в свое время, в девятнадцатом, двадцатом и двадцать первом годах, читал во время ночных дежурств при свете коптилки или электрической лампочки, горевшей в четверть накала.

Позанимавшись, он велел Панченке найти домашний телефон Бычковой и позвонил. Сказали, что Бычкова спит.

– Разбудите! – приказал он.

Она подошла не скоро.

– Разоспалась, матушка! – сказал Лапшин. – Какой сон видела?

– А это хто? – спросила она. – Это Бычков?

– Это я, – сказал Лапшин, – я, Лапшин.

– А-а, – разочарованно сказала она. – Ну чего?

– Твоего Бычкова наградили орденом Знак Почета, – сказал Лапшин. – Слышишь?

Она молчала.

– Слышишь пли нет? – спросил Лапшин.

– Слышу, – тихо сказала она и покашляла.

Домой он шел пешком, курил и думал и очень обрадовался, что Ханин, Окошкин и Ашкенази ничего не знали. Ханин сидел верхом на стуле и читал вслух листы, напечатанные на машинке.

– Это что? – спросил Лапшин, наливая себе чай.

– Не мешайте! – сказал Ханин. – Вас не перебивали.

Это был дневник летчика, и Лапшин понял, что дневник не выдуманный, а настоящий.

– Нравится? – спросил Ханин, кончив чтение.

– Красиво, – сказала Патрикеевна из ниши. – Не дай бог за такого замуж выйти!

Все переглянулись, и Васька сказал:

– О смерти думай, а не о муже! Саван шей, вредная женщина!

Было слышно, как Патрикеевна плюнула. Лапшин снял сапоги, Ашкенази ушел, а Васька заснул, как только коснулся подушки. Лапшин тоже делал вид, что спит. И только Ханин трещал на пишущей машинке и пил холодный чай. Под утро, стуча деревяшкой, из ниши вышла Патрикеевна, согрела Ханину чаю и достала из буфета ветчину, которую ни Лапшин, ни Васька не получили.

– Возьми, покушай! – сказала она. – Ты деньги платишь, не как Васька-приживал. Покушай ветчинки, бессонница!

– Бог подаст, бог подаст, – сказал Ханин, треща на машинке, – бог подаст!

– А Васька подлец – ну ни копья не платит! – быстрым шепотом сказала старуха. – Сел хозяину на шею и едет… Глядеть страшно!

– Ну и не гляди! – сказал Ханин. – И не мешай мне.

Но потом он съел всю ветчину и, заметив, что Лапшин не спит, спросил:

– Доволен, что орден получил?

– Доволен, – сказал Лапшин. – А ты откуда знаешь?

– Я все знаю, – сказал Ханин. – Я даже знаю, о чем ты думаешь и почему не спишь.

– Ну, почему? – спросил Лапшин испуганным голосом.

Ханин молчал.

– Ладно уж, – сказал он, – не буду. Тут Адашова звонила.

– Ну?

– Завтра пойду к ней в гости, – сказал Ханин, – пирог буду есть с визигой.

Днем к нему в управление пришел артист с большой челюстью, Захаров, и, здороваясь с ним, Лапшин глядел на дверь – ему казалось, что сейчас войдет Адашова, но ее не было.

– Я, батюшка, один, – поняв его взгляд, сказал Захаров, – фертов своих к вам не повел. Не умеют себя сети, пусть и сидят дома. – И он начал длинно говорить про каких-то братьев Гонкур, которые, описывая смерть, долго ходили по больницам и наблюдали умирающих. Он говорил, а Лапшин слушал и не понимал, всерьез рассказывал Захаров или шутил.

– Так уж я вам надоедать не буду, – сказал Захаров, – пойду попасусь среди ваших работников, если позволите.

Лапшин проводил артиста к Побужинскому, оделся и пошел вниз, чтобы ехать в суд. Вахтер, смущенно улыбаясь, остановил его в вестибюле и сказал, что какие-то двое парней просили передать товарищу Лапшину корзину цветов и записку. Лапшин надорвал бумагу. В записке было всего несколько слов:

«Вы нас не помните, а мы вас помним. Мы, бывшие жулики, поздравляем товарища Лапшина с наградой правительства».

Дальше шли четыре подписи.

Лапшин спрятал записку в бумажник, отправил цветы к себе в кабинет и, с удовольствием набирая воздух и легкие, сел за руль автомобиля. День был мягкий, с серебристыми облаками на голубом небе, с капелью, с влажным, уже весенним ветром, и настроение у Лапшина было праздничное, необыкновенное. Несмотря на то что оба они, и Лапшин и начальник, из скромности делали такой вид, будто решительно ничего не произошло, для обоих, как, впрочем, и для всего учреждения, в котором они работали, был праздник, особенный, отличный от других день, и все – от начальника и Лапшина до вахтера – были в немного приподнятом, торжественном настроении.

Все утро Лапшина поздравляли – и по телефону и заходили в кабинет начальники бригад, приносили телеграммы от старых друзей, работающих не в Ленинграде, позвонили вдруг с завода, которому Лапшин вернул несколько лет назад украденную машину, позвонили из пригорода, в котором он в годы гражданской войны бился с бандой, и старческий голос сказал:

– Не помните? Густав Густавович Леман, конфетчик. Не помните?

– Не помню, – сказал Лапшин.

– В девятнадцатом году вы в моей хижине отлеживались, – сказал Леман, – вас тогда ранили в голень. Не помните?

– А, помню! – радостно сказал Лапшин, вспоминая домик уютного немца, возившегося с канарейками, и вкусный кофе, и булочки из картофельной кожуры…

– Мы с женой вас поздравляем, – сказал старческий голос, – и желаем вам долгой жизни.

Лапшин молчал, вспоминая молодость.

– Храбрость и доблесть мужчины всегда награждаются правительством, – сказал Леман, – а вы храбрый и доблестный человек. До свидания, я звоню с почты, и мои три минуты кончились.

Потом принесли телеграмму из Мурманска, и Лапшин опять вспомнил прошлое – перестрелку на Севере, и ему почему-то стало грустно. Потом приехали три парня и девушка в красном берете с жестянкой вроде кокарды. Девушка была толстая, и Лапшин никак не мог вспомнить, где и когда он ее видел. Они привезли Лапшину торт, и парень, у которого под пальто была маечка, сказал длинную фразу, из которой Лапшин понял, что он где-то кого-то спас и при этом что-то предотвратил. Они ушли, а Лапшин так и не понял, кто они и откуда. Торт остался на письменном столе, и Лапшину было неловко на него глядеть. Подумав, он разрезал его и каждому, кто приходил с докладом или по делу, клал кусок на бумагу, говоря:

– На-ка, покушай!

И только Адашова ему не позвонила, «Обиделась, наверно, – думал он, – ну что ж я могу поделать!»

Пришла Галя Бычкова, съела два больших куска торта и сказала:

– А вы якись тихий, Иван Михайлович! Да?

– Почему тихий? – удивился Лапшин.

В суде он пробыл до вечера, слушая дело растратчиков, и остался недоволен приговором. А возвращаясь в управление, думал о том, что, наверно, пока его не было, звонила Адашова и что теперь уже поздно и она не позвонит больше.

Как только он сел в кресло, пришел Васька Окошкин сказал дрогнувшим голосом:

– Поздравляю, товарищ начальник, с высокой наградой!

– Спасибо, Вася! – сказал Лапшин и дал Окошкину торта на листке календаря.

Окошкин слизал крем, потом спросил:

– Почем дали растратчикам?

– Мало дали, – сказал Лапшин, – безобразное получилось положение…

И он стал рассказывать о процессе.

– Я еще скушаю, – сказал Васька, – крем здорово хороший!

– Ну кушай, – сказал Лапшин, – кушай и слушай!

Поговорив о процессе, Васька ушел к себе, а Лапшин вызвал Мамалыгу и стал его допрашивать тем холодным и гладким тоном, каким всегда допрашивал таких людей, как Мамалыга.

Мамалыга отводил глаза, а Лапшин в упор глядел на него своими яркими глазами и спрашивал, пока еще только изучая Мамалыгу, нащупывая слабые и сильные стороны его характера и в то же время давая Мамалыге понять, что тут уже все известно, что не следует терять время на пустые разговоры.

Мамалыга решительно сопротивлялся, но ушел от Лапшина подавленным и разбитым.

«Ничего, заговоришь, – думал Лапшин, провожая его глазами, – очень мило будем беседовать».

Зазвонил городской телефон, и Лапшин узнал голос Адашовой.

– Иван Михайлович, миленький, – быстро говорила она. – Я только что узнала о вашем событии. У меня Ханин, и он мне сказал…

– Да, – сказал Лапшин, – так точно.

– Приходите ко мне, – сказала она, – если можете. У меня никого нет, только Ханин. Приходите, пожалуйста! Я пирог испекла.

– Так точно, – сказал он, – приду.

Повесил трубку, сел в машину и, чувствуя себя таким счастливым, как бывало только в детстве, поехал и Адашовой. Комнатка у нее была маленькая, и стояли в ней только рояль, диван и круглый стол, накрытый к ужину. Было очень светло, и Ханин без пиджака топил печку.

– Ну, здравствуй! – сказал Ханин. – Сейчас Наташа придет, она в кухне. Или ты приехал, чтобы поскорее повидаться со мной?

– Оставь пожалуйста! – сказал Лапшин.

На маленькой этажерке стояли книги, и Лапшин взял одну из них. Это были стихи, но у него так билось сердце, что он долго читал одну и ту же строчку и не понимал ничего. Вошла Адашова в сером платье с белым воротничком и поздравила его. От нее пахло кухней; она наклонила голову и спросила:

– Видите, как волосы сожгла? Сейчас будем ужинать.

Он сел на диван, а она ходила мимо него, и он чувствовал, что счастлив, и стыдился на нее смотреть – видел только ее ноги в черных чулках и дешевых туфлях.

За ужином он смотрел в тарелку и изредка говорил:

– Так точно.

Или:

– Совершенно верно.

Или:

– Нет, очень вкусно.

Угощая, Адашова часто дотрагивалась до его руки или клала ладонь на обшлаг его гимнастерки. И он ждал и пугался прикосновений и мучился, чувствуя себя связанным, неестественным, жалким.

На обратном пути Ханин спросил у него:

– Ты меня прости, Иван Михайлович, но у тебя романы в жизни были?

– Нет, – помолчав, сказал Лапшин, – не было у меня никаких романов. Не занимался.

И, поскользнувшись, добавил:

– Вот у Васьки романы, это да!

Приняв перед сном ванну и растирая свое сильное тело полотенцем, Лапшин понял, что и сегодня ему не спать, но, как давеча, лег в постель и притворился, что спит. Ханин опять трещал на машинке, а Лапшин думал, что любит Адашову и что если бы она к нему тоже хорошо отнеслась (он не решался думать о том, что и его могут полюбить), то он бы женился, и тогда, как многие его товарищи по работе, звонил бы домой и говорил с домашними, и все бы понимали, что у него тоже есть своя семья, и свой дом, и в комнате перестало бы пахнуть сапогами, табаком и парикмахерской, и он тоже устроил бы у себя ремонт, и в кабинете начальника после ночного доклада они говорили бы о семьях, о квартирах, о детях.

– Чего не спишь? – спросил Ханин. – Чего, мужик, ворочаешься? Пирога переел?

– Вот именно, – сказал Лапшин, – пирога.

– Ну соды! – посоветовал Ханин.

– А ты пишешь, писатель? – спросил Лапшин.

– Писатели-читатели, – сказал Ханин, – давай чай пить.

Они пили чай, курили и молчали, и обоим было грустно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю