Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 3"
Автор книги: Юрий Домбровский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
– В рабочее время работать надо! – крикнула она уже из коридора. Интеллигенция!
В тот же день я подслушал такой разговор: стоя среди бельевой, она зло говорила Копневу:
– Нет, Иван, это ты так по-дурацки понимаешь, а у меня понятие совсем иное! У меня – на что я спокойная! – все сердце вскипело на него глядя. Ходит, дохляк, книжечки читает, зудит себе под нос невесть что! Если у молодого человека нет совести – грош ему цена! Ломаный! Я за свое самолюбство убью! И на каторгу пойду! А он что? Ни стыда, ни совести, наплюй ему в глаза, все будет божья роса! Вот я его как утром шуганула, а он ходит и только лыбится!
– Ну, значит, зла на тебя не таит, – заступился за меня Копнев, – как ты, Марья, его странно понимаешь, ей-Богу!
– Что, зла не таит? – голос кастелянши задрожал от бесконечного презрения, – да откуда у него зло? У него ни зла, ни ума – как у скотины. Эх, не моя власть, давно бы они с этой сестрой хирургической! Турманом к чертовой матери… тоже, видать, дерьмо хорошее, ни рожи, ни кожи, одни губки да ногти стриженые. И ведь нашла с кем схрюкаться. Нет, голубчики! Не-ет! Если вы за 45 рублей со мной впряглись, то эти книжечки, стишки эти самые дурацкие, вы их бросьте! Да, бросьте-ка их к черту! Тут надо дерьмо таскать, а не интеллигенцию разводить! Ну подожди, подожди, будь не я, если…
– Ну и не к чему это, Марья, – мирно вздохнул Копнев, – зачем обижать человека? Он тебя не трогает… зла мы от него…
– Считай, считай белье-то! – крикнула она и с силой грохнула об пол тюк свежего, еще сырого белья, – считай, знай, заступничек! Знаю я, чем он тебе угодил, знаю! – она злобно засмеялась, – погоди, я и до твоей Машки доберусь! Обнаружу я ваши сады-лавочки! Вон видишь, какие у меня зубы? Живьем слопаю, как только узнаю! Так ты и помни! Вот! – и она ткнула его в плечо и так громко засмеялась, что маленький парикмахер проснулся, послушал и сказал: "Однако!".
III
С тех пор пошло.
Она никак не оставляла меня своим вниманием. Так, однажды после того, как я два часа просидел на лавочке с хирургической сестрой, она меня почтительно спросила:
– Я у вас что хочу узнать: вы когда законную бабу имели?
– Как? – обомлел я.
– Ну, женат, женат когда ты был? – она не говорила, а почти каркала. Я оторопело ответил, что нет, не был.
Она кивнула головой и пошла по саду, успокоенно говоря:
– И правильно! Какой из тебя муж! Ты здоровой девке и вреда-то принести не можешь.
Другой раз, тыча пальцем в книгу стихов, она меня спросила:
– Вот тут написано "Поцелуй был, как лето". Это как же понять? Что он хотел этим выразить?
Вопрос был, конечно, сложный, но я подумал и стал объяснять.
Она слушала-слушала, а потом спросила:
– А ты когда-нибудь бабу-то… целовал?
Я вспыхнул и спросил, почему это так ее интересует?
Она свысока поглядела на меня спокойными ореховыми глазами и ровно ответила:
– Ничего не интересует! А вот попался бы мне такой муж – объелся груш я б его в первую ночь, как котенка, придушила – и концов не нашли б!
Вечером после этого разговора я спросил Копнева:
– Что она на меня так злится?
Он пожал одним плечом, а на лице его проступило – и ты еще, дурак, спрашиваешь?
Было душно, и мы распахнули окно прямо в черные кусты сирени. Темнело. В больничном парке зажигались белые и желтоватые фонари, и вокруг каждого висела сетка из мошки. Кажется, очень далеко через настороженные листья желтели стены хирургического корпуса.
– А с ней и связываться не надо, – посоветовал вдруг Копнев, смотря на меня.
– Да я…
– Злая баба! Ух, ведьмища! – он быстро расстегнул гимнастерку и я увидел возле левого соска лиловое и черное пятна. – Видал? Зубы как у людоеда!
– Ого! – сказал я солидно. – Как же это так? Он молча и зло застегнул ворот, но тут меня позвала к себе ванщица, и разговор прервался. Когда я зашел к ней, она неясно сказала: "шкаф тут… сдвинуть бы… не могу одна" и вдруг заперла дверь. Я попятился – разное пришло мне в голову – ведь мне недавно исполнился 21 год.
– И что хочу спросить, – сказала она тихо и доверчиво, – он к этой лошади ходит еще? Я замешался и молчал.
– Ходит? – испуганно переспросила она и схватила меня за руки.
Я ответил, что нет, не видел.
– Но ты не ври, – попросила она жалобно, – ты знаешь, она тебя выжить хочет, думает, что ты нам помогаешь, караулишь, чтобы никто не вошел в ванную, понимаешь? – она отпустила руку и как-то жалко, воровски пожала ее.
Мне стало так противно, я что-то сказал ей, толкнул ее и пошел к выходу.
– Ой, не сердись! – она забежала, опять схватила меня за руку, вся зарделась и стала очень хорошенькой, – ты не знаешь, как я теперь всего боюсь! Это такая ведьма! Ну, посиди со мной! – она силой посадила меня на табуретку. – Посиди, поговорим о жизни. Скажи, у тебя еще никого нет? Ну, из девушек, никого?
Я сухо ответил, что нет, и хотел встать, но она быстро положила мне руку на плечо, и я сел.
– Ну а я вот тебя на улице с одной видела, в шляпке, в молочных туфельках, она тебе кто?
Я отвернулся и коротко объяснил ей, как и что.
– Ах, так! Вместе учились, а теперь гуляете? Ну, хорошо! Это очень хорошо!
И тут я даже вздрогнул: оказывается, что все такие сложные и путаные противоречивые отношения, от остроты которых я сам не мог разобраться толком, так просто и хорошо укладывались в это подлое словечко "гуляете". Я мгновенно сгорел от стыда и спросил:
– Ну, все?
Она вдруг громко фыркнула.
– Что ты? – спросил я недоверчиво.
– Вот ты ей, наверное, стихи почитываешь-то?! – сказала она и засмеялась, – у меня тоже один ухажер, так сколько он этих стихов знает! "Позорной казней обреченный в цепях лежит вендерский граф" и дальше. Как его казнить повели, и мать в белом покрывале на балконе стояла. Очень хорошо! И читает так прекрасно, и рукой все время и так и этак. И как будто сама все видишь, – она подумала и чуть затуманилась: – замуж хочет взять.
– Ну что ж, – сказал я, – выходи! Она задумчиво посмотрела на меня.
– …если он верно хороший человек-то… – солидно посоветовал я.
– А ну его! – засмеялась она. – Сердце надвое не разорвешь. Ну ладно, иди теперь. Сестра-хозяйка пришла! Не дай Бог увидит!
Прошло с неделю и как-то после приема Копнев мне будто вскользь сказал:
– Ты на ночь окно не запирай, а то душно. Ладно?
Я кивнул головой.
– А если кто придет, зажги зеленую лампу. Я снова кивнул головой. Он запер ящики стола, подергал их (в них лежало оружие) и снова выпрямился.
– Все. Ложись, спи!
Вернулся он за полчаса до подъема. Я уже не спал, сел он рядом со мной, достал портсигар, раскрыл, выбрал папироску и начал мять. Я взглянул на него: он был утомлен, даже, пожалуй, помят, пробор его сбился, и от влажных волос пахло уже не карамельками, а сыростью, смородиной, дождем, но весь он помолодел, подтянулся и похорошел.
– Ну, – спросил он блаженно, – все благополучно?
Я ответил, что да, все.
– Хорошо! Курить будешь? Папиросы "Ира". "Ира, Ява, зек, облава". Кури!
Мы отошли к окну и закурили. Я спросил – не замерз ли он? Ведь сыро, роса.
– Замерз! – он засмеялся и хлопнул меня по плечу. – Разве кто в этом деле мерзнет? А ну-ка сунь мне руку за пазуху! Чувствуешь, как из-под куфайки пышет? Печка! А ты – замерз! Ах, чудило-мученик! – он ласково и внимательно смотрел на меня. – И все сидишь, читаешь, хоть бы вышел, прошелся по росе! Чувствуешь, какая на земле благодать?
Он настежь распахнул окно. Запахло сырой землей и крапивой. Сирень еще не цвела – она стояла тихая и задумчивая, и молодая, вся в наплывах золота и черни, а под ней в глухой крапиве уже гудели шмели. И вдруг все померкло. Кто-то встал между нами и садом, и голос кастелянши сказал:
– Встали? Ну, с добрым утром, коли так. Иван, пойди-ка сюда!
Я отошел, и они о чем-то заговорили.
В парикмахерской около зеркала стояла Маша и причесывалась. Она взглянула на меня светлым и пустым взглядом, не осознала, что это я, и снова повернулась к зеркалу.
Я стоял и смотрел.
Она вдруг тряхнула головой и волосы у нее посыпались на плечи, а она засияла еще больше, закусила губу и рванула их гребенкой.
"Как их обоих подняла любовь!" – подумал я и пошел в сад.
Я думал, со старой ведьмой покончено, но не тут-то было. После обеда Маша вошла в приемный покой и тихо сказала Копневу:
– Ну, как хочешь, Ваня, а я так больше не могу. Либо так, либо этак.
Копнев положил круглое зеркальце с лебедем и красавицей на обороте, в которое он рассматривал свои потрясающие зубы, (это было его любимое занятие) и спросил:
– А что такое?
Маша сидела и молчала, но по лицу ее уже текли слезы.
– Как же так? Пришла к ней за простыней. Так она меня и так и сяк! И ты – воровка! Когда я что у тебя украла? И по лицу два раза задела, за что это? Я ведь не виновата, если ты…
– По лицу? – переспросил Копнев, и скулы у него заходили.
– Как хочешь, Ваня, – повторила ванщица, – а я так не могу.
Копнев спрятал зеркальце в карман. Встал.
– Хорошо, – сказал он спокойно. – Раз так, так так! Сегодня больных, видно, не будет. Посиди тут один. Не хотели вы, Марья Григорьевна, по-хорошему, ладно, будем говорить по-плохому! Ты сиди тут, а я сейчас…
Вернулся он ночью, когда я уже стал засыпать. Подошел он ко мне, сел на край лавки и сказал горько и насмешливо:
– Вот мы, мужики, а?
– А что? – спросил я.
– Ай-яй-яй! – повторил он раздумчиво, – и за что? За рюмку водки! Ах ты, дьявол, гладкая! Ну ладно! Я брат, только что от нее. Там чи-истого спирта привезли два ящика. Около чехауза лежит, вот она оттуда и того.
– Чувствую, – улыбнулся я.
– Граммофон откуда-то достала, мы все песни переслушали. Ах, одна хорошая есть "Ветерочек чуть-чуть дышит", – запел он пискливо.
– Тише, спят!
– Ай-яй-яй! – покачал он головой, не слушая меня, – и стрелок этот у нее, как они уж помирились, шут их знает!
– Какой этот?
– Да тот же самый! Ну Савельев! Ах, ты ведь зимой у нас не был! Тут, брат, такой огонь у нас был! Он ко мне сюда с ножом приходил. "Зарежу!" молоденький, да дурашный! Усы носит, а ума-то чуть! Вот она его и дразнит. Ну, пес с ними, мы сегодня с ним помирились и чебурахнули по банке: "Он зашел в ресторанчик, чебурахнул стаканчик" и что-то еще, ти-ли-ти-ли-тили-бом – не помню. А спирту он мне обещал еще дать. Он сегодня там заступает.
– Заступает и пил?
Копнев только рукой махнул.
– А как же заступает пьяный?
– Как же, как же… – рассердился он вдруг. – Взял да выпил, а тебя вот не спросился. Пойди, сними! Какой же ты, ей-Богу, шебаршной! Что да почему? Да отчего? Правда, Марья говорит… Стой, она и тебе кое-что послала!
– Это еще зачем? – удивился я.
– Пусть, говорит, ученый выпьет! – засмеялся он. – Нет, она баба ничего, ты зря про нее такого крайнего мнения. Пусть и ученый. Ах, дьявол! Ну ладно, сейчас… – и он вынул из кармана пол-литра.
– Да подожди, Иван, – сказал я (мне показалось, что дверь ванной скрипнула), – вдруг Маша…
И тут мы увидели ее. Она только что проснулась и стояла рассолодевшая, теплая, растрепанная, Копнев было осекся, но сейчас же успокоился и засиял.
– А, Машенька! – закричал он. – А ну-ка, разрешите вас… – он вскочил, схватил ее за руку и потащил.
– Да стой, Иван! Куда ты? Что ты? – говорила она, упираясь.
– Маша, Маша, душа ты наша, садись с нами, раскрасавица ты моя! – он чуть не плакал от умиления. – Вот тебе малокалиберная – пей с ученым!
А как это он с черненькой? Он шагает, а она его под ручку и "тю-тю-тю!" Ну покажи же! Все свои! он не обидится!
Маша пригубила и схватилась за горло.
– Ой, как огонь! Это же чистый спирт, где ты достал его, Ваня? Да, я вечером проходила, видела, лежат там возле цейхгауза два ящика… неужели…
Копнев обнял ее и чмокнул в щеку.
– Вот кого я люблю! Ее! У ти, моя лелесая, у ти, моя!..
Маша отодвинулась.
– Ну не лезь, пожалуйста! Несет как из бочки! Небось, опять у той, кобылы…
– У ти, мой утеночек! Рассердилась, смотри как губки дрожат! Где я был, там меня, Машенька, нет, а тебя это…
– И-ди, и-ди! Бессовестный! Ишь ты подлый какой, что выдумал! – Она встала и выплеснула ему мензурку под халат. – Слышишь, не подходи, а то я сейчас…
И уж из коридора крикнула:
– И с этого часа все наши с тобой разговоры пустые!
Она ушла, а он поглядел на меня и горестно сказал:
– Вот ведь какие мы, мужики, а? И за чего? За рюмку водки! Это же уму непостижимо! – и налил себе и мне по полной. – А ну, давай!
Но когда я проснулся среди ночи, они уже помирились, ворковали и стонали, как голуби. Помню, проходя мимо ванной, я еще подумал: "Ну, от Машки что-нибудь добиться, это раз плюнуть!" А когда я минут через двадцать шел обратно, они уже сговаривались снова.
– Но поклянись мне святой иконой, Ваня, что ты никогда, никогда больше… – стонала Маша.
– Машенька, – отвечал Копнев, – ты же знаешь, я человек глубоко неверующий.
Ложась спать, я взглянул на часы. Было половина первого, а в три меня разбудили. Я вскочил. Горел весь верхний свет. Возле меня стояла старуха дежурная сестра приемного покоя – и маленький татарин.
– Где ваш старший? – испуганно спросила старуха.
Я быстро поглядел на соседние лавки – на них лежала постель, его не было.
– Одевайтесь и берите носилки! – приказала она. – Быстро!
Только что она вышла, я бросился в коридор к ванной.
– Нет его там, – спокойно и досадливо сказал парикмахер. – Он только что мимо меня прошел, я спрашиваю: "Ты куда?" А он мне: "Не ложись. Сейчас принесу, пить будем". Да, пожалуй, выпьешь, подвела ведьма точку свою!
Вошел дежурный врач, завязывая халат на рукавах.
– Готовы? Ой, скорее копайтесь! Там же нашего товарища убили.
– Как? – крикнул я.
Он ничего не ответил и вышел. Мы – я и парикмахер – с носилками пошли за ним.
Ох, как помню я эту ночь и следующее за ней утро!
Светало. Звезды еле мерцали на бледном небе. Все предметы выглядели четко, резко, жестко, как вылитые из железа. На дворе нас уже ждал конвой. Четыре рядовых и начальник. Когда мы с носилками сошли с крыльца, высокого, как эшафот, они молча двинулись вперед. Почему-то из всего этого памятного утра мне особенно запомнились серые штыки, поднятые к такому же серому недоброму небу.
В холодке рассвета мы прошли двор, вошли через арку в сад, и тут возле здания с амбразурами и решетками увидели двух человек. Один лежал животом на окровавленной траве, другой стоял поодаль под деревянным грибом. Он держал винтовку наизготовку и дико, но спокойно смотрел на нас. Между нами громоздилось что-то покрытое брезентом. Это и был спирт. Мы поставили носилки на землю.
Раненый (или убитый) лежал во весь рост, вытянув ноги в солдатских сапогах со стертыми подковами.
– Берите, – приказал доктор и, наклонившись вперед, тронул за пульс. Я взялся за ноги, парикмахер за плечи, и тут раненый развернулся, и я увидел, что это точно Копнев.
Лицо его с закрытыми глазами не изменилось, только смерть или боль выгладила его, стряхнула всю шелуху и мелочь, и оно стало спокойным, важным и белым-белым.
– Понесли, – приказал доктор.
Краем глаза я увидел, как уводили стрелка. Это был молоденький (хотя, может, только моложавый) парень, кудрявый, с усиками, нагло-голубоглазый, усиленно-спокойный. У него уже взяли винтовку, сняли с него пояс, и он шел по росистому визжащему гравию в расстегнутой шинели, нарочито не торопясь, засунув глубоко руки в карманы галифе.
Он взглянул на нас, на носилки, на умирающего и равнодушно отвернулся.
– Сразу же на стол, – шепнула мне хирургическая сестра и отворила нам дверь. Тут я впервые увидел предоперационную. В ней все было иссиня-белое, холодное, блестящее – пол, стены, мебель. "Цвет смерти" – остро и тоскливо подумалось мне.
Мы положили раненого на стол, и тут он простонал и на мгновение открыл глаза.
Сестра наклонилась к самому его лицу. Она была очень хорошенькая, тонкая, голубоглазая, с нежным хрупким лицом и очень красными губами.
– Ну как, милый? – спросила она нежно и взяла его за руку тонкими, постоянно холодными пальцами. Он что-то бормотнул и снова закрыл глаза.
– Что? – не поняла она и коснулась горячими губами его лба.
Копнев вдруг снова открыл глаза и посмотрел на сестру.
– Не дайте умереть, – выговорил он очень отчетливо и строго.
– Давайте, – шепнула сестра.
Мы сняли с раненого рубаху, под ней оказалась фуфайка, под фуфайкой рубаха с красными фигурными вензелями, а дальше я увидел мокнущий черно-кровавый бугристый гриб-дождевик, величиной с кулак. Только потом я понял, это выперли кишки. Вошел хирург, высокий, моложавый, рыжий, в белой шапочке, снял пенсне, молча наклонился над раной. Потом взял Копнева за руку.
– Больной, – сказал он отчетливо, – как ваша фамилия?
Копнев открыл глаза.
– Не дайте умереть, доктор, – произнес он тихо и отвернул лицо.
– Под общим, – обернулся хирург к сестре и отпустил его руку.
– Несите! Ну а вы, товарищи… Мы сложили носилки и вышли. На крыльце приемного покоя, как на эшафоте, стояла Маша. Она смотрела на нас и плакала:
– Беда, однако, – покачал головой татарин, – что наделала, ведьма!
– Жив? – спросила Маша сверху.
– Жив, – хмуро отрезал парикмахер. – Все кишки вон! Понесли резать.
Я возвратился домой в таком нехорошем мутном состоянии, что на другой день опоздал в Измайловский парк на свидание с девушкой в красной шляпке и молочных туфельках, а когда пришел, то толку от меня тоже было немного: я мямлил, был рассеян, начинал что-нибудь говорить, а в середине терял нить, останавливался и мекал. Оно и понятно: говорил-то я про одно, а думал совсем о другом.
– Слушай! Да что с тобой такое? – спросила вдруг моя спутница и заглянула мне в глаза. – Ну так и есть! Опять к тебе эта ведьма пристает.
Я ответил, что нет, не в ведьме тут дело – тут совсем другое.
– А именно?
Я коротко, но все-таки очень бессвязно рассказал ей кое-что, и только произнес проклятое имя, как из поворота аллеи вышла она, неожиданная, как призрак. Я так и онемел.
– Добрый вечер, – сказала она очень ласково, – гуляете? Приятной вам прогулки.
С десяток секунд мы все трое молчали, и рассматривали друг друга.
– Та самая? – толкнула меня моя спутница. Кастелянша повернула голову и взглянула на нее.
– Какая хорошая барышня, – сказала она. – Вы никуда не торопитесь? Ну, я… мне вас только на два слова. – Моя спутница посмотрела на браслетку. А вы, девушка, не беспокойтесь, я не зарежу. Мне только два слова.
– Пожалуйста, – очень вежливо ответила моя спутница, не сводя с нее глаз, – но отойдем. Несколько шагов мы прошли молча.
– Да, ведь вот какая беда с Иваном, – вздохнула кастелянша.
– Как он сейчас? – встрепенулся я.
– Умер сегодня ночью.
– Умер? – мы оба так и встали.
– Умер, умер! Царствие ему небесное, – набожно ответила кастелянша.
– Вы верующая? – вдруг очень серьезно спросила моя спутница.
– Я, барышня, – строго ответила кастелянша, – хоть и не придерживаюсь всего, но я еще старого обряда. Мои деды с Заволжья. Я кержачка. Вот.
Ухнул барабан, загудели трубы и публика повалила к эстрадам.
– А вот тут гулянье, – вздохнула кастелянша. – Ивану гроб в подвале, а тут музыка – всем частям сбор. Да, умер, умер Иван. Меня уж призывали. Вам, знаю, тоже повестка выписана.
– Ага-а! – поняла что-то моя спутница и кивнула головой.
– Она у вас? – спросил я, думая, что это и есть причина ее появления.
– Ну, у меня? – улыбнулась она моей глупости. – Повестка своей путей пойдет, а… – она прямо взглянула на меня. – Пусть бы барышня вперед прошла, я б вам два слова.
– Я не барышня, – ласково ответила моя спутница, – и поэтому вперед не пойду. Ну, говорите, я не слушаю.
Я молчал. Моя спутница повернула нас в боковую аллею. Тут было тише, прохладнее, пахло сырой землей и цветами, и оркестр через кусты сирени звучал как через толстое стекло.
– Так я специально у вас была, – обратилась ко мне кастелянша. – Тут вот какое дело: ночью вы с покойным вдвоем оставались, значит, должны были знать, зачем он полез на винтовку? Как туда попал? Неужели так у него губу разъело, что он так и умер не в себе, а об этом особый протокол писать будут. Вот и меня спрашивали, а что я знаю? Вы там трое сидели, меня с вами не было.
Я посмотрел на ее наглую улыбочку, спокойные ореховые глаза и вдруг даже задрожал весь – так она мне стала ненавистна!
– Так что вам, собственно, от меня надо? – спросил я тихо и бешено. Она встала в тупик. Никто и никогда не слышал от меня такого тона.
– Да мне, – насмешливо начала она, но поглядела на мою спутницу и запнулась.
А меня уж колотило. Ее плоское лицо с вздернутой губой и косой улыбочкой так и прыгали у меня перед глазами. Я и до сих пор отчетливо помню его – раз и навеки, как при вспышке молнии.
– Если вы такого мнения… – начала она.
– Постойте, – остановил я ее, переводя дыхание, – вот вы говорите, вас допрашивали. Ну и правильно. Он же к вам ушел. Вы знаете зачем – шел на десять минут, а вернулся ночью и пьяный. Из-за этого у него был скандал с Машей. Из-за этого его и застрелили.
Пока я говорил, она смотрела на меня в упор, как бы стараясь понять что-то, а я так разошелся, что на нас уже начали оглядываться. Двое мальчишек так и застыли с рогатками возле куста сирени.
– Ну а еще что скажете? – спросила кастелянша спокойно.
– Вы!!!.. – крикнул я.
– Ой, только тише! – попросила моя спутница, – и не надо таких слов. Нас же слушают!
– Да нет, пусть, пусть! Меня не запугаешь! – улыбнулась кастелянша. Ну ладно. Вот вы с Машкой и с ним пили, выпили все, его за новым послали. Это все так! Да как же он около солдата очутился? Куда же вы его послали?
– Он к вам пошел, а не к солдату. Вы это знаете.
– Что я знаю? – холодно и спокойно возразила она, – мы об этом говорить сейчас не будем. Это вы там скажете. Но как же это вышло: пошел он ко мне, а очутился вона где – возле цайхгауза. И еще одно мне чудно: с ним Машка была, а он ко мне пошел, это с каких же щей? Нет, тут он вам что-то не то сказал.
– Да ничего он мне не говорил, – сразу отрезал я. Тут глаза у нее блеснули и погасли.
– Ну а тогда уж совсем чудно, – сказала она медленно и спокойно. – Вам он ничего не говорил, Машке тоже, татарин и подавно ничего не знает – так откуда вы все это взяли?
Я молчал.
– Значит, не хочется вам по-доброму? – спросила кастелянша.
– А как это, по-доброму? – поинтересовалась моя спутница.
Во время разговора она не сводила с нее глаз, как бы боясь пропустить любое ее движение или слово.
– По-доброму-то как? – обернулась к ней кастелянша. – А так, чтоб звону лишнего не было. Потому что хотя где и с кем он пил, я не знаю, но вот Машке я физиономию побила не зря, а за что – она знает, но вот у нее жених есть тоже вроде ученый, в бухгалтерии работает, так неудобно, чтоб ему об этом с каждой колокольни звонили. Он может и нос отворотить. Это тоже очень просто. Знаете наше дело – молчи побольше. И опять другое: вон главврач жене Ивана телеграмму отбил. Может быть, ей помогут страховку или пенсию выхлопотать. Все-таки, как сказать, не в кабаке убит человек, а при долге службы. А если выяснится, что он на работе с вами казенный спирт распивал да с Машкой в ванне запирался, ну тогда, пожалуй, насчет пензии-то погодишь. Вот я к вам и пришла, а не хотите…
Она поклонилась и быстро пошла. С целую минуту мы молчали.
– Дьявол, – сказала моя спутница почти суеверно. – Смотри, она уже со всеми сговорилась: и с Машей, и с твоим парикмахером, и тем стрелком, и ничего не боится, а к тебе пришла только узнать…
– И умылась!
– Как умылась? Эх, ты! Сказал же ты ей, что Иван тебе ничего не говорил, куда пошел, зачем. Ну вот и все – значит, и ты не свидетель. Ух, какая стерва! Вот попробуй, сыграй такую на этюдах, ведь ни за что не сумеешь.
Я взял спутницу под руку:
– Ну, идем, а то опоздаем на сеанс.
– А заметил, какое лицо у нее было, когда она с нами разговаривала? Надменное и снисходительное.
Она же ничего не боится и презирает нас обоих. Слушай, милый, – она остановилась и взяла меня под локоть, – прошу тебя, не говори лишнего, ну того, чего не знаешь, все равно ничего не сделаешь. Парикмахер отречется, Маша будет только плакать, а жена Копнева тебя возненавидит – вот и все, чего ты достигнешь.
– Что же, по-твоему, делать?
– Не фантазировать. Вот у тебя уже убийство, ревность и все такое! Не надо так! Не бери лишнего на душу. Просто: спросят – ответь, вот было так и так, а что это значит, разбирайтесь сами.
В кино мы опоздали и до ночи прогуляли по аллеям. Уже и огни потухли, а мы все ходили. Моя спутница молчала и о чем-то думала.
– Итак, "любовная лодка разбилась о быт"? – спросил я при прощании. Эти строки Маяковского у всех тогда были на устах и в памяти.
Она задержала мою руку.
– Ты говоришь про свою врагиню? Нет, у нее и не любовь и не быт!
– А что же?
– У нее преступление! – ответила она твердо.
– То есть убийство? Она поморщилась.
– Ах, убийство может быть само по себе, если оно только есть, но тут и самая любовь – преступление. И значит, есть такие женщины. Вот у твоей Маши и неудачная любовь – радость, а здесь и взаимность – только тяжесть и злодейство. От такой любви человек гнется, гибнет. Вот если бы эту мысль мне удалось донести, она бы и была ключом к моей роли. Но как это сделать? Как превратить кержачку в леди Макбет? Ну-ка, давай подумаем вместе.
Утром, когда я пришел в госпиталь, мне первым делом сообщили: Марья Григорьевна исчезла и захватила с собой ключи. Теперь ломают дверь бельевой, с вешалки пропало сколько-то бушлатов и два пледовых одеяла. Значит, очевидно, чувствовала за собой что-то. Нас с Машей (она, верно, много плакала – нет-нет да вдруг сядет, затуманится и всплакнет) засадили в комнату, дали бланки и заставили писать длинные и подробные показания: что, когда, где, почему. Кажется, объявили всесоюзный розыск, но этим пока все и кончилось. Стрелка подержали и отпустили, да и за что было его судить? Он кричал, свистел, но неизвестный пер на него, прямо в круглое дуло русской винтовки – вот он выстрелил и попал.
Приехала жена Копнева, и ей, верно, что-то выхлопотали. По госпитальному саду она ходила обнявшись с Машей, и обе то плакали, то смеялись. Меня она не замечала и только раз заговорила со мной.
– Довольно нехорошо, – сказала она, – человек мертв, %, вы про него всякую сплетку ведете. Пил, да то, да се. Вот вы хотели, чтоб я ничего не получила, ан, люди справедливые, по-иному рассудили. Не вышло вот по-вашему-то!
Она была навеселе, и разговаривать с ней я не стал.
А потом она уехала, жизнь вошла в свою колею, и потянулись обычные незаметные госпитальные дни. Теперь старшим сделался я, и ценности уже сдавались мне, а моим подручным был студент из медицинского института. Он провалил анатомию и поэтому зубрил день и ночь. Никто теперь уж меня не дразнил, не вырывал из рук у меня книжку, и не спрашивал, что там написано и как это понять. Но однажды, месяца через два, ванщица недовольно сказала мне: "Слушай, ты бы эти стишки свои забрал бы, что ли? А то валяются на окне, еще пропадут".
И тут я понял, что действительно с той ночи ни разу не вспомнил о своих кумирах. Они отошли от меня так тихо и незаметно, что я даже не почувствовал этого. Теперь я думал об ином. Моя знакомая часто упоминала леди Макбет (это была ее дипломная работа), и вдруг я понял, что для меня наступила пора Шекспира. Он подошел ко мне вплотную. Раньше я как-то проходил мимо него. Хороших постановок тогда не было, а читая его, я путался в длинных замысловатых предложениях – бесконечных коридорах, которые можно одолеть только бегом и никогда шагом, – в его пышных многостепенных и многоэтажных монологах, где сравнение громоздилось на сравнении, образ на образе, так что они зачастую уничтожали друг друга; в его смертях, убийствах, предательствах. Все это мне казалось просто скучным и утомительным. А сейчас словно прорвалась какая-то туманная пелена и через нее я ясно увидел – не леди Макбет, нет, та была совсем иная, – а кастеляншу, ее зубы и особенно руки – мускулистые, длинные, загорелые – как она толкает в плечо Копнева и говорит: "Так ты помни!" или злобно вырывает у меня книгу. И еще какие-то смутные, но большие истины о любви-радости и любви-преступлении стали приходить и тревожить меня. В свободные часы я сидел на лавке в парке, то размышляя о том, что произошло, то вчитываясь и входя все более и более в варварский, но великий по своей истинности и простоте текст.
И однажды в парке после обеда подсел ко мне незнакомый больной молодой парень в халате. Он спросил, что я читаю, я сказал. Он попросил взглянуть и я протянул ему книгу. Он быстро пролистал ее, задерживаясь на картинках и спросил, где же тут стихи. Я ответил, что тут все стихи, только переведены они прозой.
– А-а, – кивнул он мне головой и отдал книгу. Я смотрел на него, рослого, худого, белокурого, у него все время подергивались уголки рта – и никак не мог понять, откуда я его знаю. Он поступил не в мою смену, а все больные, остриженные и одетые по-госпитальному, очень походят друг на друга.
– А это не здесь про поцелуй и лето? – спросил он меня вдруг.
Не помню, что я ему ответил, но с минуту мы сидели молча. И тут наконец до меня дошло, что раз он в бордовом халате, то значит из первого отделения – это их цвет. И ни о чем больше его спрашивать не стал.
Он вдруг заговорил сам. Сердито, задиристо и смущенно.
– Ну, что вот все на меня смотрят, смотрят… Что вы вот смотрите? Что я должен был делать? Он все шел и шел. Ну, был бы штатский, ничего не знал а то ведь сам только что из армии. И вот идет и идет. Как я на него мог подумать?
– Но вы ведь видели, кто это? – сказал я.
– Ничего я не видел, было темно, – ответил он. – Я на него и не думал вовсе.
– А на кого же вы…
Он ничего не ответил, взял книжку и стал со злом листать. Потом он молча встал и не прощаясь пошел. Так мы расстались, и больше я его уже никогда не видел.
А через два месяца ванщица мне весело сказала:
– Ну, тебе, ученый, видать, бабка колдовала. Ведь этот психованный, он сейчас с припадками в нервном лежит, думал, что он в тебя стреляет.
РУЧКА, НОЖКА, ОГУРЕЧИК
В июньский очень душный вечер он валялся на диване и не то спал, не то просто находился в тревожном забытьи, и сквозь бред ему казалось, что с ним опять говорят по телефону. Разговор был грубый, шантажный; ему угрожали: обещали поломать кости или еще того хуже – подстеречь где-нибудь в подъезде да и проломить башку молотком. Такое недавно действительно было, только убийца орудовал не молотком, а тяжелой бутылкой. Он саданул сзади по затылку. Человек, не приходя в сознание, провалялся неделю в больнице и умер. А ему еще не исполнилось и тридцати, и он только-только выпустил первую книгу стихов.
От этих мыслей он проснулся и услышал, что ему верно звонят.