Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 3"
Автор книги: Юрий Домбровский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Annotation
В 3-й том собрания сочинений Ю. Домбровского вошли рассказы разных лет, новеллы о Шекспире, статьи писателя, посвященные великому драматургу, а также фрагменты последнего незавершенного романа о Добролюбове «Рассказы об огне и глине».
Юрий Домбровский
ТОЛЬКО ОДНА СМЕРТЬ
ЦАРЕВНА-ЛЕБЕДЬ
ЛЕДИ МАКБЕТ
РУЧКА, НОЖКА, ОГУРЕЧИК
НОВЕЛЛЫ И СТАТЬИ О ШЕКСПИРЕ
СМУГЛАЯ ЛЕДИ
Глава 1
I
II
III
IV
Глава 2
I
II
Глава 3
I
II
Глава 4
I
II
ВТОРАЯ ПО КАЧЕСТВУ КРОВАТЬ
Глава 1
Глава 2
Глава 3
КОРОЛЕВСКИЙ РЕСКРИПТ
Глава 1
Глава 2
Глава 3
ЭПИЛОГ
НЕИЗДАННЫЕ ГЛАВЫ КНИГИ
КОРОЛЕВА
ГРАФ ЭССЕКС
СТАТЬИ О ШЕКСПИРЕ
РЕТЛЕНД-БЭКОНС-ОУТГЕМПТОН-ШЕКСПИР
ИТАЛЬЯНЦАМ О ШЕКСПИРЕ – ГЛАВНЫЕ ПРОБЛЕМЫ ЕГО ЖИЗНИ
РАССКАЗЫ ОБ ОГНЕ И ГЛИНЕ
notes
Юрий Домбровский
Собрание сочинений в шести томах
Том третий
Рассказы разных лет
Новеллы о Шекспире
ТОЛЬКО ОДНА СМЕРТЬ
Убили Женьку, молодого парня, моего бывшего соседа по квартире. Убил неизвестно кто, за что и даже где. Просто ночью сзади рубанули топором и все… Он как-то сумел все-таки добежать до дому (а случилось это в темном проходном дворе, и за двором еще был сад и школа). Скончался он не сразу, а через пять дней в больнице. Убийц не назвал, причины не пояснил, подозрений не высказал. Просто умер – и все.
Это было десять дней тому назад, и вот все эти дни я не могу найти себе покоя. Хожу и думаю, и иногда вспоминаю, что-то записываю. Только вот спрашивать не спрашиваю. Просто некого мне спрашивать.
За стеной живет его молодая жена, но она давно уже жена другого. Еще через коридор, за другой стеной – тесть и теща. Но они говорят: "А мы ведь его сколько раз предупреждали", – и значит говорить мне с ними тоже не о чем. И я это знал, чувствовал, только вот предупреждать не предупреждал. Но от этого мне не легче, а много, много труднее. Нет, существует, наверно, все-таки трагическая вина. Какая-то мировая симпатия, ответственность одного человека за другого, и с этим уж ничего не по делаешь. Древние греки отлично понимали это, ведь они впервые открыли муки совести и пение Эриний (у римлян – Эвменид) – ведьм, которые пением гонят в Орестее убийцу сначала к безумию, а потом к могиле. Вот и сейчас поют они и надо мной, и над всей нашей квартирой. Но голос их, кажется, слышу только я. Поэтому, наверное, и пишу.
Впервые Женька предстал передо мной в виде черного, без единого пятнышка котенка. Принесла его мне моя соседка – Ирина, тогда еще Женькина невеста: "Вам надо котеночка?" Котеночка мне было надо, и он отлично у меня прижился. Дня через два оказалось, что котеночек – кошка, и я подумал: "Ну, разведу я теперь у себя на пятнадцати метрах площади молодняка". Но делать было нечего, и котенок остался у меня. Сначала я не особенно обращал на него внимание – ну, котенок как котенок. Что котенку нужно? Молока налить, принести песок, вынести песок, поиграть с бумажкой, почесать шейку и все, пожалуй. Но вскоре выяснилась первая странность. Котенок не умел мурлыкать. У него иногда появлялась такая страстная потребность замурлыкать, что он весь как-то вытягивался, поводил подбородком, из него вылетали мучительные отрывистые звуки, что-то вроде шипения, но вот мурлыканья никак не получалось. Так я и показал его одной моей знакомой. "Очень странная кошка, – сказала знакомая, – очень! Просто ведьма какая-то". И тут котенок (а он лежал вытянувшись) встал, всласть зевнул, показал коралловый острый язычок, весь в серых иголочках, и пошел прямо к ней. Она взяла его на колени, посадила и стала гладить. А он сидел и смотрел ей в глаза голубыми чистыми глазами. – Ведьма! – сказал я. И тут котенок встал и пошел ко мне. Так он получил кличку свою и с первого же раза признал ее. Стоило просто войти в комнату и сказать обычным голосом "Ведьма", как котенок, а потом уже взрослая, прекрасная кошка, эдакая черная пантера с шелковистой блестящей шерстью, вылезала из шкафа или прыгала со стула и шла ко мне. Но только за нами двумя она признавала право называть ее так. Другим она не откликалась. Даже "кис-кис" и то не признавала. Да и вообще, по правде сказать, не особенно-то она любила этих других.
Это была вторая особенность черного котенка.
Теперь вот третья – я узнал о ней на второй день нашего знакомства, когда до настоящей дружбы было еще очень далеко. Я сидел за столом и что-то писал, и тут вдруг котенок – раз – и оказался у меня на плече. Я удивился, да как же он сумел так прыгнуть? Ссадил его на пол и продолжал писать. И опять – раз! – и он у меня на плече! И тут выяснилось, что он прыгает в три такта: стул, стол, плечо. А на плече подбирает хвост, сидит вытянувшийся, строгий, молчаливый, неподвижный и смотрит внимательно на мои руки – только глазенки бегают вслед за пером. Иногда же, когда молчание становится невмоготу, он легонько потрется щекой о мою щеку. Но так еле-еле символически. Потом, когда Ведьма стала уже взрослой кошкой и черной пантерой, выдерживать мне ее было трудновато, особенно когда я писал, но я никогда ничем не нарушал нашего молчаливого сговора.
Так впервые вошел Женька в мое сознание.
А недели через две я как-то спросил:
– Ира, откуда у вас этот котенок? И она ответила:
– Это одного парня. Он в армию ушел, – помолчала и прибавила: – Женькин котенок.
И тут я по голосу понял, кто такой ей этот Женька, хотя до этого имени его не слышал.
Пропала Ведьма внезапно. Однажды я проснулся среди ночи. Передо мной сидела Ведьма, смотрела на меня и мяукала, и как-то очень странно она мяукала, так, как никогда не мяукала днем, пожалуй, даже так, как никогда не мяукают кошки, – громко, отчетливо, полногласно: и даже не мяукала, и просто выговаривала всеми буквами: мяу, мяу, мяу. Я встал, взял ее, погладил и положил рядом. Она поворочалась, поворочалась, лизнула мне руку и сразу же заснула, блаженно вытянувшись во весь рост. А на другой день она исчезла. В нашей квартире не терпят ни животных, ни чужих детей. Но то ли ее ловили уже до этого, то ли уже уносили куда-то или отдавали в другие руки (я жил тогда за городом, домой приезжал редко и поэтому ничего не замечал), то ли еще что было, но, кажется, в эту ночь она меня предупреждала, что ей будет худо, а я ее не понял и сказал: "Да спи, пожалуйста, ну что ты развоевалась? Все будет хорошо". И она поверила мне. А наутро я ушел и она исчезла. Так мы, по крайней мере, решили с Женькой. "Да разве в этой стороне что-нибудь уживется", – сказал он мне и ткнул в соседнюю стену.
Я очень скучал по Ведьме, искал ее, спрашивал, сулил награды ребятам, развесил даже на водопроводных трубах записочки: "Пропала черная кошка, нашедшего прошу вернуть за приличное вознаграждение" (а имя не написал, все равно не откликнулась бы). Но все мои записки были тщетными. Ее, вероятно, просто-напросто убили – так мы под конец решили с Женькой.
Ведь эта сторона, действительно, может все.
Прошло еще несколько месяцев, был день моего рождения. В этот вечер ко мне пришло много друзей. И вот в разгаре всего хорошего – гостей, шампанского, поцелуев, речей, великолепных сравнений (им никто не верит, но слушать все равно приятно) пришли ребята с нашего двора и принесли мне черного котенка. Он был еще меньше, чем тот. Но уже великолепно мурлыкал и довольно щурил зеленые щучьи глазки. Как только его положили на диван, он сразу же свернулся и заснул. Мы его назвали Крак (это из "Словаря ручной натуральной истории" Левшина, 1788 года, что достался мне по наследству. Там есть такое место: "Крак – чудовище морское, в существовании коего еще неудостоверенность… по рассказам Крак есть рак величины непонятной, обитающий в Северном море, он занимает ужасное место"). Это прозвание почему-то прилепилось и ко мне, и с тех пор кое-какие друзья мои называют в добрую минуту меня тоже Краком.
А месяца через два и приехал Женька. Он сразу же вошел ко мне, котенок спал. "Как, это все тот?" – спросил он. – "Нет, – ответил я, – того уже давно нет". И я рассказал почему – вот тут-то он и поглядел на ту стену и сказал: "В этой стороне…" Меня поразило, что он даже не подумал, что кошка могла просто пропасть, он твердо знал: убили. А потом он спросил меня, что такое Крак. Я ему ответил. "Крак чудовище морское, о существовании коего еще неудостоверенность…" Он рассмеялся. У меня в это время был весь Эйвельманс, все три тома его криптозоологии. Я сказал: "Слушай, откуда это", – прочел я и перевел ему место о краке, а потом показал и самого крака на картинке. "Нет, ты подумай, – сказал Женька, – ты только подумай", – и начал расспрашивать. Это в то самое время, когда за стеной раздвигали стол, раскупоривали столичную, две мамы и двое пап бегали возле, а около двери топталась невеста и повторяла: "Женя, Женечка же!" Он встал с дивана, красивый, стройный, в очень ладном костюме (он был на нем просто влитый). И тут я впервые (впрочем, мы и виделись-то впервые) обратил внимание на его глаза – они были очень большие, черные и какие-то странные – не ровные, а резко сдвинутые вниз. Не один зрачок, а полтора, вот такой попадается иногда желток в яйце. Я даже оторопел на секунду, когда наши взгляды встретились. А в дверь стучала его невеста, обыкновенная сероглазая пригожая девушка, которая никак не могла понять, и чего это Женьке понадобилось в моей комнате, раз он и не видел меня ни разу. За столом сидят родственники и ждут его, а он здесь болтал со мной Бог знает о чем, о пропавшей кошке, о следах невиданных зверей, а всех сидящих за столом называл "та сторона" и еще "та сторона все может". И тут я впервые, совершенно бессознательно, но очень остро и точно подумал, что ничего ладного у этой пары не получится.
Затем была свадьба, она совпала с Первым маем, не то еще с чем-то праздничным. Впрочем, не знаю. Женька, одетый в новый костюм песчаного цвета, восхитительно молодой, красивый, краснощекий, в ярком галстуке, в белейшей сорочке, то появлялся, то исчезал из нашей квартиры. С гостями он, пожалуй, и двумя словами не обмолвился. Уже был накрыт стол, уже сверкал хрусталь, блестели белые тарелки с золотой и синей каемочкой, уже кто-то поставил для чего-то среди бутылок серебряный молочник, уже невеста в шикарном белом платье, совершенно гладком и матово лоснящемся, сидела на своем королевском месте, а Женька все не мог успокоиться – появлялся и исчезал, исчезал на минуту и появлялся снова, прикладывался к невесте, говорил несколько слов теще – сырой полной даме с мужественным подбородком (я долго не мог понять, на кого она похожа, а тут вдруг понял: да на медведицу!).
И снова куда-то пропадал. Он был весь в движении, в кипении, в заботах, относящихся отнюдь не к свадьбе и торжеству этого дня, а к чему-то еще другому, непонятному. А потом он вообще исчез. Уже гости сели за стол и бутылки откупорили, а его все не было. Теща с мужественным каменным подбородком сидела прямая, бледная и негодующая, мать жениха ее уговаривала, и невеста то и дело вставала и выходила в коридор, чтоб отереть слезы. Никто, однако, не показывал, что свадьба с каждой минутой летит черт знает куда и что это все творится почти по Гоголю. Наоборот, все держали себя так, как будто ничего не случилось. "Жених? Да он сейчас придет! Это его мать послала за…"
Жених пришел не сейчас, а примерно через час, когда уже и шампанское раскупорили. Он был сильно навеселе, глаза блестели, галстук он сорвал, как вошел, ворот расстегнул (жарко, мать!). Чеканным шагом – ну прямо так, как в кинофильмах снимают свадьбу во дворце брачующихся, подошел к невесте, обнял ее, бледную, завитую, всю скатанную из тафты и белого шелка, поцеловал и державно сел рядом во главе стола. И сразу начался шум, смех и поздравления. "Кипенье пенистых бокалов". "Горько, горько!" – кричал кто-то. Обе мамы сразу встали и с двух сторон побежали к молодым – обе с предупредительной целью. Пить жениху можно было сейчас только с опаской, уж до того нехорошо блестели глаза! Невеста то сияла, то плакала. И никто не мог догадаться, где жених блуждал столько времени. И только я понимал все и клял самого себя.
А впрочем, и я был не особенно виноват. Ведь получилось вот что. Меня послали докупить еще две бутылки шампанского. И тут, около одного из проходных дворов, я повстречал Женьку. Он стоял в группе ребят и хохотал. И все хохотали тоже. "Старик! – крикнул он мне отчаянно весело – я подошел. Дай сотню, надо ребят угостить." Я дал. Он передал бумажку кому-то из товарищей и наказал: "Дуй в гастроном, на все – водку, а закуска вот". Закуску он стащил со свадебного стола, и она у него в газете за пазухой. "Слушай, Женька, – сказал я. – Не вышло бы чего? Там ведь гости, а ты тут набираешься, а, Женька?" Он усмехнулся как-то очень скверно и криво. "А это тебе не гости? Я с ними вырос, а вот никого позвать туда нельзя. Мать ни в какую. Не та сторона, понимаешь?" "Да ты что? – спросил я, присматриваясь, ты уже того?" "Сто грамм, – ответил он мне. – Вот ребята поставили, а я их туда не могу и позвать. – И скрипнул зубами. – Не та сторона, черт ее побери".
Вот почему запоздал Женька, вот почему у него так блестели глаза.
А ребята были те самые, что принесли мне Крака.
А потом молодые стали жить-поживать да добра наживать. Тихо, мирно, в любви да согласии. Этого я, признаться, никак не ожидал. Наверное, с ними провели какую-нибудь воспитательную работу. Встречаясь со мной, Женька кланялся чинно, вежливо, а главное – молча. Молча подавал руку дощечкой и, раз поздоровавшись, больше уже не разговаривал и называл не "старик", как раньше, а по фамилии. В комнату мою не заходил, даже чтобы попросить книжку и то не заходил. Работал старательно и, кажется, посменно. Приходил, переодевался и шел с женой в кино или театр. Жена тоже где-то работала, и, когда он был дома, а она на работе, он часто бегал ей звонить. Однажды мы стояли рядом в разных кабинах в переговорном пункте, и я слышал, как он спрашивал: "Когда ты придешь? Ты не задерживайся! Васек обещал прийти! Пойдем куда-нибудь". Всего этого я, повторяю, никак не ожидал, и все это меня очень радовало. Я ведь никак не мог позабыть его первые слова "о той стороне". Ту сторону ненавидел и я, и то, что она существует рядом с моей стороной и даже не рядом с ней, а внутри ее, как матрешка в матрешке или вот – как спириты помещают свое четвертое измерение в глубине наших трех, было для меня порой совершенно нестерпимо. Нестерпимо до безумия, до крика, до воя. Но ведь то я, а то Женька. Поэтому я повторяю – я искренне порадовался, что все в порядке. Особенно у меня не выходило из сознания первое впечатление от Женьки, те его страшные, расширенные, лунатические зрачки зрачки человека, всматривающегося в темноту.
Но месяцы слагались в год, семейное счастье текло, продолжалось, умножалось, обрастало посудой, чешским хрусталем, важными знакомствами. И вот жену отвезли в роддом, и я окончательно перестал думать о Женьке. А потом мы по какому-то поводу разругались, так переругались, что даже перестали здороваться. Вот и все.
Прошел еще год, и однажды я проснулся от крика. Что-то творилось по ту сторону коридора: летели стулья, что-то дребезжало, что-то разлеталось вдребезги. Я по-настоящему испугался, я ведь знал, что для той стороны значит ее хрустальная горка: она – все: она дороже жизни, чести, всего человечества.
Я вскочил на ноги и прижался ухом к двери. И вдруг я услышал голос Женьки: "Да я тебя, такую…" – и он прибавил еще что-то нехорошее. Но тут взревел отец жены, дверь распахнулась, на пороге показался Женька, он был в одной рубашке, рукав висел, даже при очень слабом свете было видно, какое у него лицо, как прыгают губы. Рядом стояла жена, и руки ее были прижаты к груди. "Ради Бога, только ради-ради Бога", – казалось, говорили эти умоляющие руки. А сзади глядела медведица с каменным подбородком и тоже дрожала. И подбородок у нее был уже просто бабий, а не каменный и не медвежий. Это меня удивило, я тогда еще не знал, что этот человек абсолютной бесчувственности, безжалостности, обладающий железной властью, теряется при первой же опасности.
Женька стоял в дверях высокий, белый, с растрепанными волосами, похожий на ангела со стен собора: рукава его висели, лицо его было иссиня-крас-ным, багровым. Он рванулся, хотел что-то сказать или сделать, но вдруг сильно вздохнул и стал клониться к дверному косяку. Его сразу подхватили и утащили в комнату.
Утром он на работу не пошел, а днем, когда дома никого не было, вдруг зашел ко мне.
– У тебя нет ли чего-нибудь почитать, старик? – сказал он, смотря не на меня, а на полки. – Не пошел на смену, голова что-то разболелась.
И выбрал у меня книгу – Сетона-Томпсона "Лоббо – король Курумпа".
Это книга про волка.
Ну а потом опять все наладилось за белыми закрытыми дверями, и раз там даже раздалась гитара. Только та сторона еще больше ощерилась – замками, цепочками, крюками, крючками, палками. Дверь в комнаты теперь запиралась, даже когда хозяйка выходила, ну, например, в ванную. И Ира тоже, приходя с работы, прошмыгивала мышкой, мышкой, мышкой. Только, кажется, тесть изменился мало. А впрочем, и он перестал выходить в кухню, чтобы порассуждать о высокой политике. Что касается Женьки, он проходил по коридору с самым независимым видом и ни на кого не смотрел, глаза у него было поверх наших голов. Так актеры смотрят в зрительный зал. А вот походка у него изменилась – стала неторопливой, развалистой, даже вальяжной, "ровно ничего не произошло, – говорила эта походка, – мне стыдиться нечего, видите, как я хожу?" Со мной он по-прежнему не разговаривал. Только однажды, когда я проходил по коридору, он вдруг меня подстерег, вышел из комнаты и протянул мне Томпсона. "Нате вам вашего лобика-тобика", – сказал он очень обидно и фыркнул, потом оделся и ушел куда-то. Без жены. Пришел ночью. Пьяный. Я слышал, как его уговаривали, раздевали, ублажали, укладывали, он все время пытался что-то выкрикнуть, но ему затыкали рот, успокаивали. "Тише, тише, ну что ты людей-то будишь?" На другой день это повторилось, только с той разницей, что он пришел не только очень пьяный, но и буйный и вдруг забарабанил в мою комнату. Но прежде чем я успел подойти, его оторвали, оттащили, заперли и опять стали тихонько уговаривать. Ворковали мать и дочка, и даже отец, проходя по комнате, из передней бросил что-то успокаивающее. Надо сказать, что наших мужчин я не уважал. Их было двое, один – архитектор, даже преподаватель архитектуры в институте, другой проводник дальнего следования. А в квартире нашей царил полный и безоговорочный матриархат. Мужская самостоятельность, мужество, честь, даже, пожалуй, совесть – все, все прахом. А ведь в свое время они оба воевали. "А где же твое мужество, солдат", – поет Окуджава. Молодежь в нашей квартире тоже неблагополучная. На три брака три развода. Было два парня – один угодил за решетку, о смерти другого я вот сейчас рассказываю. Конечно, невольно приходило в голову: да почему же так получается? Чем особенно плохи, порочны и несовместимы с жизнью наши соседи? И тогда, все взвесив, и обсудив, и отбросив все личное, и признав все свои собственные вины, приходилось согласиться – да нет, все люди как люди, ничего уж больно плохого-то они не делают. Продукты запирать не приходится. В кастрюли никто никому не плюет. Двери друг другу не мажут. Жалоб пока друг на друга не пишут (впрочем, вот в этом-то я был не прав – пишут. "Меня женщины научили", – сказал мне архитектор, когда я прочел в милиции жалобу на себя). Так как будто не хуже мы других, а вот никак не вырастает молодежь в нашей квартире до нормального здорового роста. Нет. Никак не вырастает что-то!
Другой день я запомнил особенно хорошо. Мать и дочка, а вдобавок еще и разведенная жена посаженного мужа попытались мне сначала устроить шантаж, а когда он не удался – скандал. Шантаж был идиотский, сварганенный наспех. Он и не мог удасться. Я не скажу, что в своих чувствах ко мне они были со своей стороны уж вовсе-то не правы. Нет, я даже кое в чем понимаю их: в самом деле квартира – их цитадель, их крепость, их сторона, страна на замке. Гость тут всегда ЧП, а ко мне же валят каждый день. И они против: мы не хотим, говорят они, – делать из нашей квартиры проходной двор. И гости у меня все им неизвестные. Паспорта у них никто не проверял, и если что пропадет, ну с кого же спрашивать. "Но ведь, дорогие товарищи, сколько я с вами живу, сказал я как-то, – у вас ведь даже иголка не пропала. А вы кричите." А мне резонно возразили: "А когда иголка пропадет, то будет уже поздно нам кричать." Ну, тоже, конечно, верно.
Затем второй, еще более щекотливый момент. Одна из соседок, с которой мы особенно не ладили, однажды сказала мне негромко, таинственно и зловеще, смотря прямо в глаза: "Сегодня мой мальчик спросил – почему к нему ходит столько женщин?" "Черт знает что, – сказал я, действительно ошалев. – Да за кого же тогда вас-то, свою мать, считает ваш мальчик, если для него женщина не человек?"
И третье – самое главное: почему Женька рвется в мою комнату, каким там его медом мажут, а?
Повторяю, шантаж был мелкий, поспешный, он тут же с грохотом провалился, и писать мне о нем просто противно. Но тем страшнее был взрыв страха и бессильной ярости, который обуял наших женщин – мать, дочку и соседку. Женщина с каменным подбородком – и сейчас он у нее был точно каменный – по-медвежьи вставала на дыбы и ревела: "И чтоб ни мой муж, ни мой зять, чтобы они никогда, никогда… Посажу!" И тут я вдруг понял – не на медведицу она, а на разъяренную волчицу, на Лоббо – короля Курумпа похожа. Визжала дочка, но у ней получалось жидко, дробно, много хуже, чем у матери, – еще опыта не было. Я не стал говорить, я просто захлопнул дверь у них перед носом. Кроме всего прочего, у меня в тот день ночевало два моих старых приятеля по Тайшету. Муж и жена. Как всегда во время отпуска они в эту пору приехали в Москву, чтобы работать в Ленинской.
– Что там происходит? – спросил меня муж.
– Ничего, – ответил я. – Но этого парня они, кажется, точно упустят.
А вечером Женька зашел ко мне. Мы сидели втроем и пили чай. Он остановился на пороге красный, франтоватый, совершенно трезвый и сказал:
– Здравствуйте, товарищи!
– Здравствуй, Женя, – ответил я. – Чаю выпьешь?
Он подошел и сел.
Моя знакомая налила ему стакан, и он стал молча пить и так о чем-то задумался, что даже положить сахар забыл.
– Прости меня, старик, – сказал он как-то по-особому.
– Да Господи же! – ответил я.
– Вот ты видел вчера, какие они?
– Ну, ладно, ладно, – ответил я торопливо. – Еще налить?
Он посмотрел на меня, поколебался и робко спросил:
– А вот этого самого бы, а?
Я тоже поколебался, – ведь это на меня орали из-за него сегодня утром. Ну да черт с ним, впрочем, – подумал я, подошел к шкафу и налил ему полстакана водки.
– Вот все, Женя! – сказал я строго. Он махнул рукой:
– Да ладно, старик.
– Это вам ладно, а не ему, – ответил за меня мой гость. – Вы знаете, что сегодня было…
Он выпил водку залпом, просто влил ее в глотку и задумался.
Мы трое сидели молча и смотрели на него.
А у него было очень задумчивое и ясное лицо – не печальное, не скорбное, а именно ясное и задумчивое.
– Ты же сам все видишь, – сказал он мне вдруг. Я ровно ничего не видел, кроме того, что все получается очень, очень скверно. Но все-таки сказал:
– Вижу, конечно. – Мне не хотелось говорить обо всей этой мути при друзьях.
– Да что ж там! – покачал он головой. – Даже котенка не пощадили. А ты человека хочешь…
Он больше уже не говорил "страна" или "сторона". Пожалуй, только в первый день знакомства я слышал от него это словечко. Но я запомнил его это жесткая сторона. Но только ли в одной жесткости и черствости заключалась вся ее античеловечность? Мне кажется, что еще и отсутствие простой человеческой честности и переживал он, и двери запертые от всего мира, и собственничество, доросшее поистине до мании, и железный женский деспотизм, самый страшный и омерзительный в мире. И беспомощность мужчин, и многое, многое другое.
– Ну, тут кое-что зависит и от вас, – нравоучительно сказал мой гость.
Но Женька только мельком посмотрел на него и вдруг спросил меня с горькой усмешечкой:
– А свадьбу-то нашу помнишь?
Ох, еще бы мне не помнить эту свадьбу!
Попы не церемонились: все там было по принципу – скорей, скорей! Венчали Женьку буквально между двух гробов, а вообще в церкви стояло их шесть: я сосчитал точно. В них вытянулось шесть желтых и синих покойников со сложенными руками, над ними надрывались родственники, махали кадилом и пели попы, а посередине было четырехугольное пространство, и вот на нем водрузили аналой – и поставили невесту в белой фате и печального строгого жениха с опущенными глазами, а мы – хотя нас было не особенно много – просто путались среди этих гробов. Я, например, прямо-таки упирался спиной в один гроб, в тот самый, над которым плакала, ну просто разливалась какая-то бабушка: "Да милый ты мой! Да ненаглядный же ты мой! Да почему же не меня, старуху, ясный сокол ты мой…" И вдруг обернулась и зашипела на меня: "Как стоишь? Задом к иконе стоишь, нехристь! Повернись!" Я повернулся и оказался спиной к другой иконе. Ее уже держали над парой. И уже гремел "Исайя, ликуй!" и "Гряди, голубица". И розовые туфли, и белая фата, и потупленные глаза, и молодость, блеск, счастливый шепот, счастливые слезы.
А еще были белые свечи, обвитые золотой канителью.
– Ты помнишь те белые свечи? – сказал Женька. – От моей-то отгорело больше.
Я только рукой махнул. Действительно, было отчего напиться. Но ведь Женька тогда это и сделал. Я спросил его:
– Так ты думаешь, все потому, что свадьба была такая?
Он вдруг засмеялся, посмотрел на меня как на маленького и встал.
– Ладно, пойду, а то там мои…
Когда он открыл дверь, мать мимо нас шмыгнула в кухню.
Женька кивнул мне на нее и закрыл дверь.
Вот это и был самый большой и важный разговор из всех тех, который мы пробовали с ним завести. И то, как видите, он не удался.
А потом пошло все очень быстро и очень погано. Женька стал пить беспросыпно и скандалить. И каждый скандал сопровождался пиротехникой: звенела посуда, летели стекла, неуклюже, как черепахи, грохотали по кухне кастрюльки. Мать, мучнисто-белая, стояла в коридоре и так тряслась, что даже и орать не могла.
А однажды Женька пришел в час ночи и высадил парадную дверь. И ух, как тогда полетели все эти хитрые замки, крючки, крючочки, цепочки! Как они задребезжали и посыпались к чертовой матери! Крепость пала от трех ударов сапог Женьки.
Другой раз его притащили желто-белого, страшного, в широких тугих бинтах, но кровь все равно проступала и через них. Меня и до сих пор слегка мутит, когда я вспоминаю эти нежно-алые, расплывающиеся бутоны и розы на стерильно белом фоне. Женька резанул себя бритвой и руку располосовал чуть ли не до локтя. Вызывали "скорую". До сих пор Женька стоит передо мной таким, каким я его увидел тогда в мерзком свете коридорной лампочки страшный, желтоволосый, бледный, прямой и весь в бинтах: так на старинных иконах рисуют воскресшего Лазаря. Почему-то его завели не в комнату, а на кухню, и там над ним стоял проводник дальнего следования.
– Да что ты себя все вдоль режешь! А ты поперек рук однажды полосни! кричал он насмешливо и радостно, и по-утиному тарахтели и гоготали две женщины – жена и теща:
– А и в самом деле, резани-ка по венам – вот будет здорово! Что? Слабо, наверно!
Да, действительно, – подумал я. – А я еще за котенка на них обижаюсь. Какой тут котенок! (К тому времени у меня пропал и Крак.)
Затем опять пошло какое-то сравнительно спокойное время. Евгения я видел теперь только изредка. Он перешел на другую работу и в другую смену. Уходил он рано утром, а я работаю по ночам, поэтому просыпаюсь поздно. Но опять как будто все наладилось. Появились белые рубашечки, отложные воротнички и новый, по-моему, теперь уже голубой с искоркой костюм. Теща, что все время стонала, охала и подходила к каждому из жильцов с жалобами (выдала дочь за алкоголика, черта ненормального, и вот мучайся) – теперь вдруг выпрямилась, выбелилась, подтянулась, помолодела и похорошела. Опять она теперь походила не на волчицу, а на медведицу, от времени до времени превращавшуюся в бюргершу, – читал я как-то одну такую немецкую сказку. Успокоилась и дочь. От матери она унаследовала страшную легкость – при самых безоблачных отношениях вдруг подсидеть тебя, подвести, подстеречь и подслушать. Подслушивать-то было у нее, действительно, страстью, манией.
И опять со мной Женька здоровался только кивком головы. И опять почему-то и как-то мы сумели походя, но все-таки очень зло поругаться с ним.
Так прошла зима. И вдруг случилось что-то новое. Вся кухня зашепталась, заулыбалась, засоветовалась, куда-то забегала. Мать с чем-то поздравляли, а она, гордо улыбаясь, отвечала с мудрой осторожностью: "Еще рано, рано, рано. Знаете, как бывает у нас?" А ее заверяли: "Да нет, теперь уже все! Все!" И как-то все семейство собралось и проследовало куда-то. Через два часа пришла мать, села в кухне на табуретку, вынула из кармана ключи, положила их на стол.
– Ну, теперь могу сказать, действительно, все – вот они, – сказала она гордо.
Оказалось, Ире дали квартиру. Потом все ходили смотреть. Приходили, говорили, что нужен ремонт, что потолки низкие, что лестница высокая, крутая. Но самое главное: это отдельная комната. Она большая, изолированная, и ни от кого теперь не будешь зависеть.
"Да ведь все ссоры из-за тесноты и происходили, – упоенно, мягко и проникновенно говорила теща. – Только от этого! Господи, да разве мы своим детям враги? Что мы, не понимаем разве, откуда все это берется".
И все кивали головой и подтверждали: ну да, да, конечно, все от тесноты…
И я, грешный человек, тоже подумал: а ведь, наверное, и правда, от тесноты! (Я видел однажды, как два друга детства – к тому же еще вдали от дома – подрались в кровь из-за того, что их двоих положили на одну вагонную полку, это было во время войны.)
Смотреть квартиру меня не позвали. Но жили молодые через два дома, и мне каждый день приходилось несколько раз проходить мимо их жилья. Пожалуй, иначе, как жилье, это и не назовешь. Деревянный домишко еще пушкинского, вероятно, времени, очень специального назначения. Каморки, каморки, каморки – окна, окна, окна – двери, двери, двери – лестница в одну сторону, лестница в другую, несколько выходов во все стороны, пустырь! В общем, я могу себе представить, что здесь творилось раньше. Но как бы там ни было, жизненное пространство у молодых появилось. Все могло начаться сначала.