Текст книги "Воспитание души"
Автор книги: Юрий Либединский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
В Златоуст!
Если из Челябинска ехать поездом в Златоуст, то горы показываются с правой стороны, – за травянисто-зелеными буграми вдруг обозначается темно-синяя полоса. Совсем недавно у меня был обычай, увидев их, запеть на мотив из «Трубадура»:
Милые горы,
Мы возвратились,
Снова вижу,
Милые, вас…
Сейчас я не пою. Я еду не один и не покажется ли моим спутникам, взрослым людям, ребячливым, если я запою? Да и подобает ли мне, окончившему реальное училище молодому человеку, едущему в чужой город на первую свою работу, предаваться детским душевным движениям?.. Но мелодия по-прежнему звучит в душе моей, я нежно гляжу на синюю полоску гор, и, когда они исчезают в правом окне, я, как в детстве, поскорее перебегаю к левому окну и, не сводя глаз, слежу за тем, как горы из синих все явственнее превращаются в зелено-хвойные, как на них обозначаются рыжие полосы – следы лесных пожаров. Это Ильменские горы, горы моего хвойного детства… Но я не сойду с поезда в Миассе и не поеду в Миасс или в Тургояк. Я еду в Златоуст!
Михаил Голубых назначен туда редактором газеты «Известия Златоустовского уездного Совета Рабочих и Солдатских Депутатов». Михаил в Златоусте не только редактор газеты, он и народный комиссар просвещения (так в то время именовался заведующий уездным отделом народного образования), он и командир красноармейской роты. Но мы с Милей Елькиным понадобились ему именно для газеты. Миля – так как с детства знает типографское хозяйство, а я – как литературный сотрудник газеты. Что ж, так и должно быть. Совсем недавно я с первомайской трибуны давал обещание рабочему классу и Коммунистической партии, что будущая интеллигенция станет честно и преданно строить социализм. Нужно выполнять это обещание, и я выполню его. Я еду на работу, на первую свою работу…
Поезд уже миновал Чебаркуль. Вот мы едем по перешейку между двумя озерами – Чебаркуль и Кисягач, и опять приходится перейти от одного окна к другому. Мимо мелькают родные рыжие стволы сосен, и за ними, тоже по-родному, поблескивает озерная гладь. Лес все гуще, под соснами виден белый цвет черемухи и розовый – низкорослая дикая вишня. Серый камень все чаще прорезается из-под устланной рыжей хвоей земли, и в глубоких рвах, возле железнодорожной насыпи, ревет и несется бурная вешняя вода. Дорога вьется, и поезд гудит на поворотах, только в горах так особенно вольно звучит его гудок, только в горах так стучат колеса…
Мы миновали станцию Кисягач, это уже настоящие горы. Скоро Миасс, где кажется, что на самый вокзальный двор выходит крайняя гора Ильменского хребта…
Но нет, я здесь не слезу, поезд повезет меня дальше, в Златоуст, в золотое устье моих детских снов, в Златоуст, что созвучен слову искусство, а искусство – это разноцветный узор на лезвиях ножей и вилок и на топорике моем… Оттуда, из Златоуста, пришел нянькин племянник, загадочный Конка, который, подбросив меня в воздух, ушел. А вдруг я встречу его среди тех, кто варит сталь, кто отливает и чеканит ее?..
В редакции
Нас поселили недалеко от Златоустовского вокзала, на склоне горы. В Златоусте обо всем говорили: «под горой» или «на горе». Ровных мест там попросту не было. Михаил Дмитриевич Голубых получил комнату в одном из одноэтажных барачно-казарменного типа деревянных строений. Мы с Милей поселились вместе с ним.
Каждое утро мы должны были переходить хребет, отделявший город от станции. Этот хребет был настолько крутой, что через него перекинута лесенка. По ней мы шли в город, где помещалась редакция нашей газеты. Этот безлесный хребет являлся продолжением лесистой горы Косотур. У подножия Косотура белели старинного вида здания Златоустовского завода. Как и все старые уральские заводы, он воздвигнут возле пруда, из-под плотины которого вытекает быстрая речка Ай. Здесь самое старое и, пожалуй, самое низкое место Златоуста.
Наша редакция находилась в другой, более оживленной и возвышенной части города, в белом двухэтажном здании, в котором, если меня не обманывает память, помещался также и Комиссариат просвещения. Наверное, это было так, потому что заместитель народного комиссара просвещения, старообразный, болезненный Клочков, в короткой тужурке Министерства просвещения, нет-нет да и заглядывал к нам в редакцию, подавал советы и добродушно-ласково расспрашивал о нашем житье.
Много лет прошло с тех пор, и дорого бы я дал, чтобы подержать в руках свои блокноты того времени. С ними я без устали ходил вверх-вниз по городу, то в старые заводы на заседания завкомов, то на заседания уездного исполкома – высшей власти города, – то в клуб молодежи, то в депо. На этих заседаниях, собраниях, митингах большевики вели прямой разговор с рабочими, с железнодорожниками, с интеллигенцией…
Слушаешь, глядишь во все глаза, порою забываешь записывать…
…Собрав материал по городу, я торопился в редакцию, нужно было готовить номер.
Декреты советской власти приходили прямо в газету, мы их печатали, сопровождая восторженными комментариями. Да и как не восторгаться?! Это было время, когда закладывались основы советского порядка, гений Ленина витал над этими декретами…
Мы правили также материал, поступавший в редакцию. Статьи и заметки, которые доставляли нам, носили тогда декларативный характер, – в них высказывали свой энтузиазм решительные сторонники советской власти из рабочего класса. Многие авторы приносили свои заметки сами. Очень часто заметки эти написаны были неграмотно и бессвязно. Сядешь переписывать корреспонденцию, а автор тут же стоит, заглядывает в бумагу: то ли пишу? Прочтешь, оказывается, какой-то оттенок мысли ускользнул. С досадой выслушиваешь поправку автора и вдруг понимаешь, что мысль была и высокая, и верная, а выразить ее на бумаге он не сумел. Зато какое удовольствие испытываешь, когда видишь, как светлеет лицо автора, и слышишь, как он приговаривает:
– В точку, в самую точку!
Приготовив номер, мы шли в типографию. Она принадлежала раньше частному хозяину. Коренастый бородач не скрывал своей ненависти к нам и намекал, что советская власть скоро кончится и типография снова станет его собственностью. Рабочие, посмеиваясь, слушали нашу перебранку и, конечно, сочувствовали нам, но, как правило, в споры не встревали. Миля, как секретарь редакции, верстал материал, правил верстку…
Поздно вечером в прохладной, пахнущей хвоей темноте пробирались мы по лесенке через хребет, отделявший станцию от города, и, вернувшись домой, показывали номер нашему редактору.
– Почему опять такие длинные заметки? – сердито спрашивал Миша Голубых. – Все начало ни к чему! Зачем это распоряжение по социальному обеспечению целиком напечатали?
– Так его народный комиссар сам принес!
– Ну и что ж из того, что сам? Ведь это не декрет центральной власти?
– Так ведь власть на местах! – возражали мы.
Михаил неодобрительно поглядывал на нас своими черными и острыми, как у ежика, глазами:
– Вот и выходит, не понимаете вы, что такое власть на местах! В газете каждая строчка дорога, а он тут развел агитацию… Вы должны ему доказать, что его распоряжения только выиграют, если их пересказать…
Задав нам взбучку, Михаил несколько смягчался, и мы садились за стол ужинать. Жена Миши, верная спутница его жизни – Нюра, самая кроткая и добрая в героической елькинской семье, угощала нас, не делая никакой разницы между мужем, братом и мною. Впрочем, тогда я этого еще не ценил…
Почему-то мне особенно запомнились эти наши вечерние трапезы, шумливый самовар, в который засыпались сосновые шишки, в изобилии валявшиеся вокруг нас, свежий и сильный запах весенней травы и цветов, лившийся в открытое окно…
Рано утром, когда кудрявые облака запросто бродили по окрестным хребтам, среди которых уютно расположился Златоуст, мы бежали в редакцию.
День начинался.
Первый выстрел
На железнодорожных путях от Симбирска до Владивостока растянулись эшелоны чехословацкого корпуса, сформированного из военнопленных чехов и словаков. Руководили ими офицеры, воспитанные в австрийской армии, и чехословацкие меньшевики, достойные собратья наших социал-предателей. Подкупленные англо-французскими и американскими империалистами, они спровоцировали восстание сразу по всей линии и пришли на помощь силам контрреволюции, мерзкое лицо которой в мае месяце 1918 года уже окончательно определилось.
Те самые происки Антанты, о которых мы ежедневно писали в газете и которая все же казалась нам расположенной в какой-то невероятной дали от нас, вдруг непосредственно проявились в нашем Златоусте А ведь от Златоуста, перефразируя Гоголя, хоть год скачи, ни до какого государства не доскачешь…
Утром 27 мая дежурный телеграфист принял телеграмму о том, что чехи в количестве восьми тысяч штыков захватили Челябинск. В Златоусте тоже стоял белочешский эшелон. Штаб Красной гвардии железнодорожного района постановил вывести эшелон за семафор и там обезоружить. Чехи воспротивились этому. Отряд Красной гвардии в количестве девяноста шести штыков пошел в атаку против белочешского эшелона, где находилось около восьмисот солдат… После часового боя, в котором мы потеряли много хороших товарищей, белочехи очистили станцию и по горе Косотур пошли к городу…
Как всегда, в этот день мы с Милей с утра работали в редакции. О захвате нашего родного Челябинска белочехами мы уже знали, были огорчены и встревожены, – ведь в Челябинске оставались наши родные. Но, конечно, никакого представления о значении всех этих событий мы не имели.
Стрельбу в районе железнодорожной станции мы не слышали, и тревожные гудки заводских труб и свистки паровозов, объявившие сбор коммунистической роты, явились для нас неожиданностью. Бегом пустились мы вниз по улице, к штабу коммунистической роты, – он находился неподалеку от зданий старого завода.
Когда мы, запыхавшись, вбежали во двор коммунистической роты, там ломали ящики и торопливо доставали оттуда новенькие тульские винтовки, маслянистые и скользкие. Я впервые получил тогда в руки винтовку, и так было со многими. Все это время не прекращался гудок, который всему происходящему придавал особенный, требовательный и нервный тон.
Винтовки выдавал латыш Авен, стройный, белокурый и молочно-румяный, в галифе и выцветшей зеленой гимнастерке с темным следом погон на широких плечах.
Он протянул мне винтовку, потом взглянул на меня своим острым взглядом, усмехнулся и что-то сделал с моей винтовкой. «Зарядил!»– догадался я.
– Гляди, как надо стрелять, учись, – сказал он.
Приложив винтовку к плечу, он выстрелил: верхушка елочки, шагах в двадцати, надломилась.
Мы все восхищенно ахнули. Быстро щелкнул затвор, пустая гильза вылетела, дымясь…
– Видишь, – показывал он мне, – одна вылетела, а теперь на ее место другая лезет, понял?
– Понял.
Командование нашей ротой принял сам Виталий Ковшов– командир коммунистической роты, ученик Горного училища. Он построил нас по четыре и повел по притихшей улице между маленьких домов с палисадниками. Он отважно шел впереди нас, низкорослый, в синих брюках, в черной тужурке и форменной фуражке, заломленной на затылок. Рыжеватый чуб выбивался из-под козырька, и это придавало его скуластому лицу, озабоченному и злому, выражение лихости.
– Ать-два, левой! – отсчитывал он громко. Он отважно шел впереди колонны.
Белые были отогнаны от вокзала. Они заняли гору Косотур и по тому длинному и узкому хребту, через который мы переходили каждое утро и каждый вечер, направляясь на работу, двигались сейчас к городу с этой горы. Белые встретили нас огнем, и сразу же у нас стали падать люди. Мы растерялись. Не отвечали на выстрелы, но и не разбегались.
Растерянность парализовала возможную панику. Ковшов кричал, размахивая руками:
– По огородам! По огородам!
На его лице не было ни растерянности, ни страха. Он руками показывал, как это следует нам разбежаться по огородам. Попав под огонь, он тут же избрал боевой порядок, известный уже древнему Риму. Попросту говоря, он рассыпал нас цепью…
Мы разбежались по огородам, залегли между грядками и открыли стрельбу, не дружную, но частую. Пули свистели довольно зловеще и, шурша, падали в крапиву. Стараясь на это не обращать внимания, я, оперев винтовку на перекладину забора, нажал курок и… ничего! Выстрела не получилось. Я еще несколько раз нажимал курок, но винтовка обидно мне не отвечала, а в руках моих товарищей она при нажиме курка вздрагивала, как живая, и посылала в сторону противника быстрый огонь, гильзы вылетали горячие и дымные…
К кому обратиться за помощью? Я огляделся и вдруг увидел Авена. Он не шел с нами и, очевидно, только что прибежал на звуки перестрелки. Став за угол бревенчатого дома, он положил свою коротенькую красивую винтовку, кавалерийский карабин, на выдававшийся вперед конец бревна, прицеливался, стрелял, и почти после каждого его выстрела одна из серо-зеленых фигурок, передвигающихся по Косотуру, оставалась неподвижной. Авен стоял, подавшись немного вперед, при каждом выстреле плечи его вздрагивали, но все тело оставалось неподвижно. Крепкие ноги в высоких зашнурованных ботфортах были расставлены. Он был очень хорош, товарищ Авен, латышский стрелок, старшина коммунистической роты. Прыгая через грядки, путаясь в зарослях огорода, я подбежал к нему:
– Авен, погляди, у меня испортилась винтовка!
Авен в это время целился. Он своим маленьким острым зрачком быстро, удивленно и сердито взглянул на меня и снова устремил свой взгляд на мушку. Недовольно хмурясь, выстрелил, и брови его разошлись. Еще одна фигурка на горе легла неподвижно. Вкладывая новую обойму и недоуменно оглядывая меня, он сказал:
– Слушай ты, чудак, я не понимаю, что ты тут рассказываешь? Я четыре года воюю и ни разу не видел, чтобы с завода присылали испорченные винтовки. Они отказывают только после того, как побывают у таких вояк, как ты. Но мне удивительно, как быстро ты сумел ее испортить.
Он отставил в сторону свой карабин, взял мою винтовку в руки и громко рассмеялся. Вокруг посвистывали пули, гулко грохотали наши выстрелы и совсем не страшно звучали отдаленные выстрелы противника. Авен смеялся:
– Ха-ха-ха! Ты, конечно, чудак, честное слово! Как же ты хочешь стрелять, когда винтовка стоит на предохранителе? Это я поставил ее на предохранитель. – Он передвинул предохранитель. – Теперь стреляй! – сказал он серьезно.
И, опустившись около него на колено и оперев винтовку на завалинку избы, я выстрелил.
Это был мой первый выстрел в жизни, первый выстрел гражданской войны. В этот день мне пришлось пострелять, но этот выстрел я запомнил на всю жизнь.
Как ни слабо и ни плохо организован был отпор, который мы оказали врагу, отпор этот достиг своей цели: белочехи город не взяли и все по тому же хребту ушли в сторону Бердяуша…
На осадном положении
…Это было трудное время. Златоуст оказался на осад-ном положении. Фронты с двух сторон – со стороны Челябинска, а потом и со стороны Уфы. Связь с Екатеринбургом, который тогда правильно называли столицей пролетарского Урала, поддерживалась через железнодорожную Западно-Уральскую ветку. Через Златоуст осуществлялась связь с частями Южноуральского фронта, которым командовал Блюхер. Исполняя военное поручение, туда, к Блюхеру, и уехал через некоторое время после начала восстания наш старший товарищ Михаил Голубых.
С каждым днем положение становилось все труднее. Белогвардейские шайки бродили по глухим лесистым горам Златоустовского уезда и порою захватывали власть в волостных селах, а то и на некоторых заводах. Не раз бывало, когда я дежурил на телеграфе, что аппарат вдруг начинал стучать и телеграфист принимал телеграмму примерно такого содержания:
«Насильники-большевики! Уходите добром из Златоуста, не то мы погоним вас силой!» Подпись: «Комитет народной власти такой-то волости».
Это значило, что кулацко-эсеровская банда захватила село. Наутро туда отправлялся взвод коммунистической роты, и в кратчайшее время бандитов вышибали из села.
После ночных дежурств или похода комроты мы возвращались в редакцию газеты и выпускали очередной номер. Иногда во время работы, когда в редакции почему-либо затихал гул голосов и мимо окон не гремели по мостовой подводы, слышно было, как доносится с фронта артиллерийская стрельба.
Фронт, который до восемнадцатого июня проходил в Тургояке и Миассе, в милых сердцу местах моего детства, сейчас передвинулся на 12–15 верст к Златоусту. Теперь он проходил где-то возле Топаза и Уржумки, по большому Уралу, где пролегла географическая граница между Европой и Азией. И становилось жутко, сердце билось сильнее. Но в такие минуты с особенной горячностью писались проклятия по адресу международного империализма и кровожадного капитала.
Несмотря на то что вокруг города, то в одной, то в другой волости, захватывали власть кулацко-эсеровские банды, в самом городе продолжалось строительство советского порядка.
В цехах Златоустовских заводов крепли профессиональные организации, на советский лад преобразовывалась кооперация, по-новому перестраивалось управление уральскими заводами.
Мы, в силу своего газетного положения, бывали всюду. Мы были участниками и свидетелями этих первых шагов советского строя, мы так надышались воздухом молодой советской свободы, что стоит только вспомнить сейчас о том времени – и молодеешь душой!..
…А телеграф принес новую страшную весть: в Челябинске белые захватили большевиков во главе с Евдокимом Лукьяновичем Васенко и зверски их истребили. За год, прошедший с начала революции, я хорошо узнал этих людей – большевиков, лучших людей рабочего класса, лучших людей народа. Я знал: они хотели только блага народу…
…Между тем продовольственное положение становилось все затруднительнее, – особенно остро ощущали это мы, приезжие люди. Однажды я пошел на базар, чтобы купить там хлеба. И вдруг увидел людей, знакомых мне еще с того времени, когда мы жили в Миасском заводе. Миловидная веснушчатая девушка была моей сверстницей и подругой моих детских игр. Девушку сопровождал муж ее старшей сестры. В первый момент мы обо всем забыли и обрадовались друг другу. Но вот она первая опомнилась и спросила, что я здесь делаю. Я ответил, что работаю в газете.
– У большевиков?
– Да, с большевиками…
– Ну конечно, что вам Россия!
– Да ведь Россия-то идет за большевиками!
Мы наговорили друг другу обидных, неприятных вещей и разошлись. Тогда мне еще не пришло в голову сделать то, что я непременно сделал бы три года спустя, – попросту задержать их. Ведь Миасс, где проживали мои знакомые, находился по ту сторону фронта, и кто знает, с какой целью ходили они по Златоустовскому базару…
Как всегда бывает в напряженной обстановке, между людьми, придерживающимися общих взглядов, складываются отношения особенной душевной близости. К нам в газету частенько заходил Виталий Ковшов.
– Ну, как вы тут, ребята? – говорил он, окинув нас взглядом своих узко прорезанных, веселых и бесстрашных горячих глаз…
…И хотя положение было у нас нелегкое, и мы это отлично сознавали, но были уверены, – как ни тяжело сложится обстановка, трудности эти временные; белогвардейский мятеж, как бы он ни разрастался, в скором времени будет ликвидирован!
Мы уходим из Златоуста
Почему этот день вспоминается мне таким длинным? Может, это только воскресенье? Или мы просто очень рано вернулись домой после редакционной работы? Но этот по-настоящему летний знойный день все длился, длился и превратился в жаркий вечер. Я вскипятил самовар, вымыл голову, почувствовал себя освеженным, и мы с Милей долго наслаждались вечерним чаепитием, обсуждая новости с фронтов и прислушиваясь к отдаленной грозе, которая, как это бывает на Урале, сопровождалась раскатами эха. Вдруг неподалеку, над видными нам сверху зданиями вокзала и линиями красных теплушек, разорвался снаряд, за ним другой…
Это была последняя новость с фронта. Мы вдруг поняли, что совсем не к грозовым раскатам лениво прислушивались в этот вечер, что это был гром артиллерии, все приближающийся. А со станции уже бежали люди, мы узнали от них, что бронепоезд белых прорвался со стороны Уржумки. И вот уже снова долгий гудок повелительно призвал нас в комроту, к оружию.
Мы торопливо оделись, быстро простились с Нюрой, побледневшей, но не терявшей присутствия духа. Она помогла нам собраться. Наверное, если бы не ее женские руки, мы бы ничего не взяли с собой. Она собирала нам вещи и еще успокаивала нас, – у нее в Златоусте друзья, они ее спрячут. Нюра обещала, если только позволит обстановка, известить обо всем моих родных в Челябинске.
Теперь уже слышна была трескотня ружейной перестрелки. Мы быстро шли по нашей обычной дороге в город, приближаясь к лестнице, переброшенной через хребет, как вдруг внезапно:
– Стой! Стрелять буду!
Мы остановились. На нас глядело дуло винтовки, путь в город был прегражден. В темноте мы разглядели неподвижную фигуру человека.
Нам тогда еще не было известно, что вступать в переговоры с часовым не имеет никакого смысла, особенно если на часах стоит хороший солдат. А мы явно имели дело с хорошим солдатом. Чего только мы о себе не говорили, он в ответ твердил одно:
– Стрелять буду!
Часовой требовал, чтобы мы сказали пароль, а мы пароля не знали. Быстро темнело, стрельба приближалась, артиллерийские вспышки становились все ярче, начал накрапывать дождь. Что делать? Мы и ругали часового и называли имена знакомых нам большевиков – ничего не помогало. Вдруг часовой радостно сказал, обращаясь в темноту:
– Товарищ Ковшов, здравия желаю! Тут вот двое каких-то в город идут. Я, согласно вашему приказанию, их не пропустил, а они всяко божатся и вас называют, будто они вам известные…
Но мы уже сами кинулись в ту сторону, где виднелся силуэт всадника на лошади.
– Ребята! – сказал Ковшов изумленно. – Это вы?! Что вы тут делаете?
– Да мы в город хотим, в комроту, а он не пускает!
– И правильно делает. Как же вы так задержались? Ведь я последние посты снимаю. Идем, товарищ… – обратился он к часовому. – Вы что, пушечной стрельбы не слышали?
– Мы думали, гроза…
– Бронепоезд прорвался. Конечно, если бы фронт был настоящий… – мрачно сказал Ковшов. – Ну да ладно!
Снимая последних часовых, Ковшов направлял их в сторону железнодорожной платформы, находившейся с другой стороны города. Мы шли над городом и видели огни Златоуста. Когда-то мы увидим их вновь?..
Идем над новым заводом, сегодня здесь темно и тихо. Спускаемся вниз. Вот и заводская платформа, Ковшов указывает нам теплушку, быстро уходит, мы издали слышим его бодрый, рассудительный голос – он торопит, налаживает погрузку.
Глаза наши освоились в темноте теплушки. Мы начинаем узнавать людей – это все свои, самая верхушка партийного и советского актива, и странно видеть винтовки в руках людей, которых каждый день видел занятыми самыми мирными делами. Нас тоже узнали, ласково приветствуют, расспрашивают. Но разговаривать никому не хочется. В темноте светятся огоньки папирос, иногда слышится непроизвольный вздох. Мы залезаем на нары, кладем под голову свои вещевые мешки, перебрасываемся немногими словами, все реже, реже… и засыпаем.
Не помню, что пробудило меня. Может быть, по-особенному застучали колеса, когда поезд переходил через мостик, а может быть, громкий голос Ковшова, который сидел у нас в ногах.
– Всех, кого могли собрать, собрали и вывезли. Я даже этих двух елькинских птенцов в последний момент подобрал. – В голосе Ковшова слышится нежность. На сердце у меня теплеет. – Одного все-таки не могу я понять, зачем мы везем с собой целый вагон этой сволочи, отъявленных наших врагов?
– Неужели у тебя поднялась бы рука на беззащитных? – отвечает ему мягкий голос. Это голос Коростелева.
– У-у-ух, как бы поднялась! – со страстью и гневом отвечает Ковшов.
– Коммунист должен стоять выше таких чувств, как мстительность!
– Кто это сказал? Маркс? Энгельс? Ленин? Как можно во время борьбы становиться выше чувств, вызванных борьбой?
– А разве нельзя предположить, что под влиянием дальнейшего хода борьбы кто-то из них пересмотрит свои взгляды и станет коммунистом?
Не помню, чем кончился этот спор, в котором я был целиком на стороне Ковшова. Кстати сказать, он выполнил решение партийных органов, и, когда мы на следующий день вынуждены были покинуть линию железной дороги, вагон, где сидели арестованные, был оставлен на путях. Белые освободили сидевших там меньшевиков и эсеров. Но Ковшов оказался прав. Враги, которым Златоустовские коммунисты сохранили жизнь, разразились такими потоками злобы и ненависти против этих же коммунистов, что я, читая потом в колчаковских газетах гнусные инсинуации[5]5
Инсинуация – тайное подстрекательство, подговор.
[Закрыть], не раз вспоминал о ночном разговоре в теплушке.
Но и о втором голосе в этом ночном споре забывать нельзя. Это голос, который тоже звучит в душе каждого коммуниста, голос, призывающий к готовности щадить врага, если он сдается, благородный голос морали победившего класса.