Текст книги "Арестант пятой камеры"
Автор книги: Юрий Кларов
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)
В ОДИНОЧНОМ КОРПУСЕ
Стрижак-Васильева ждал Ширямов. Поэтому он не присутствовал при церемонии передачи Колчака представителям Политцентра, а сразу же отправился в Знаменское предместье, где по-прежнему размещался партийный комитет, который теперь перешел на полулегальное положение.
Передача много времени не заняла. И уже через полчаса после того, как Стрижак-Васильев распрощался с Буровым, бывшего «верховного правителя» вывели из здания вокзала.
«…Направляемся к берегу по Вокзальной улице, – вспоминал потом Нестеров. – Впереди Колчак, за ним Пепеляев. Подошли к кромке льда. Тут Колчак, молчавший всю дорогу, спросил: «Давно ли встала Ангара?» Я ему ответил: «Недавно, Ангара только что встала…»
Действительно, кругом громоздились торосы, зияли полыньи, и только кое-где пролегали свежие следы на снегу. Ночь была очень темная, беззвездная. Над рекой стоял туман. Идти можно было только цепочкой. Показав рукой на ледяную тропу, я сказал: «Вперед, адмирал!» Пошли. Впереди Колчак, затем я с наганом в руке, дальше Пепеляев, за ним начальник конвоя… Путь был очень напряженным: кругом темень, куда ни посмотришь – нагромождение льда. В голове одна мысль: «А что, если Колчак бросится вправо или влево? Скорее вправо, к станционным путям, где стоит японский эшелон…»
Но, чувствуя, что в затылок ему смотрит дуло нагана, адмирал на побег не решился. Он торопливо шел по льду, как будто хотел скорее преодолеть это опасное расстояние. Вышли мы к правому берегу Ангары, недалеко от Курбатовской бани. Нас уже ждали. Арестованных посадили в машины и кратчайшим путем повезли в тюрьму…»
Думал ли Колчак о побеге, когда шел по льду Ангары? Вряд ли. Попытка побега была такой же бессмыслицей, как и самоубийство, которого опасался Буров. Именно поэтому на вокзале в Иркутске, когда ему был задан вопрос, имеется ли оружие, он достал из кармана револьвер и молча передал его помощнику коменданта…
Арест и разговор со Стрижак-Васильевым подвели черту. И адмирал понимал, что перейти через эту черту он уже не сможет…
Видимо, шофер был неопытный – машину бросало из стороны в сторону. На одном из поворотов, задев локтем конвойного, Колчак извинился.
– Ну чего там, бывает, – буркнул тот.
Колчака поразила будничность интонации, с какой были сказаны эти слова. Он был для конвойного не верховным правителем, не адмиралом, а арестантом или, пользуясь терминологией Стрижак-Васильева, обычным преступником. И, сопровождая «вождя белого движения» в тюрьму, этот человек чувствовал себя не участником исторического события, а исполнителем скучного, но нужного дела – «революционного долга», кажется, так они выражаются?
Он не мог разглядеть лица конвойного. Но, судя по голосу, тот был молод – еще не установившийся басок. И адмиралу, захотелось вновь услышать этот голос. Он задал первый пришедший на ум вопрос:
– Скоро приедем?
– А чего не скоро? Скоро, – охотно отозвался конвойный. – Только вам-то торопиться не след… Тюрьма учреждение скучное, а для ясности сказать, то и подлое. Вот покончим с мировой буржуазией, с вами то есть, и разрушим все тюрьмы к чертовой бабушке, чтоб ни одной не осталось… В тюрьму разве кто торопится? Не приходилось, верно, в тюрьме бывать?
– Нет.
– То-то и оно, – удовлетворенно сказал конвойный, – а я пребывал… Подлое учреждение!
Машина, просигналив у ворот, въехала во двор.
С этой минуты «верховный правитель и верховный главнокомандующий армий России» превращался в заключенного иркутской губернской тюрьмы…
Тюрьма эта, расположенная в Знаменском предместье по соседству с торговыми банями, куда выходили ее боковые ворота, в отличие от Александровского централа или знаменитых петроградских «Крестов», ничем не выделялась из 718 тюрем «общего устройства» Российской империи, к которым Главное тюремное управление относило губернские тюрьмы, уездные, окружные и полицейские арестные помещения.
Построена она была задолго до того, как тюремное управление откомандировало за границу своих чиновников для изучения опыта просвещенного Запада. В инструкции командированным указывалось: «Тюрьма должна быть построена прочно и удобно, но совершенно просто, без всяких лишних украшений и роскоши, нередко допускаемых в западных государствах и столь нежелательных для России, где предстоит построить значительное количество мест заключения».
К тому времени иркутская тюрьма была уже в ветхом состоянии. Ее подправили, расширили и возвели одиночный корпус, который был «сделан прочно и удобно, но совершенно просто, без всяких лишних украшений и роскоши». Таким образом, одиночный корпус в отличие от всей тюрьмы имел сравнительно короткую историю. Но это отнюдь не умаляло его прошлого.
И Стрижак-Васильев, и бывший начальник иркутской тюрьмы, служивший теперь после отмены пенсии старшим тюремным надзирателем, могли бы рассказать об этом корпусе много интересного и поучительного. В частности, они могли бы объяснить адмиралу, почему пятую камеру, в которую его собирались поместить, называют «висельной». Это прозвище она получила после того, как известный в Восточной Сибири палач Федька Лапов, вздернув пять приговоренных к смертной казни террористов и пересаженный «во избежание эксцессов» из общей камеры в пятую, закончил свою непутевую жизнь в петле, сделанной из взятой им «на счастье» веревки от казненного.
Кого только не видели стены камеры! Пропагандистов из «Черного передела», либералов, анархистов, эсеровских боевиков, конституционных демократов, большевистских руководителей, взбунтовавшихся крестьян…
В «висельной» сидел, дожидаясь суда, будущий председатель Иркутской губчека Самуил Чудновский. Здесь же в апреле 1919 года перед отправкой в омскую контрразведку находился Стрижак-Васильев…
Сотни людей, сменяя друг друга, обживали эту ничем не примечательную каморку с асфальтовым полом, выкрашенными сажей на масле стенами и запирающейся на крюк койкой: борцы за народ и борцы за власть, убежденные революционеры и временнообязанные революции, те, кто отстаивал будущее и кто цеплялся за прошлое. Отсюда уходили на свободу, на каторгу, на смерть. О прошедших через «висельную камеру» напоминали лишь надписи, которые при желании можно было обнаружить на стенах и полу: «7/ХII – 18. Передать всем: «Мефодий – провокатор», «Дядя Сережа», «Большевики гибнут, но дело их живет…», «Да здравствует мировая революция! «Кепка», «Завтра – казнь. Никого не выдал. Л. Б. 10 января 1919 года…»
Надписи были грубейшим нарушением соответствующего параграфа инструкции. Их предписывалось всячески искоренять, «налагая на арестантов взыскания, до карцера включительно». Но старший надзиратель, знавший, как «Отче наш», все 400 статей Устава о содержании под стражей 1886 года и 394 статьи этого же устава в издании 1890 года, ничего не мог поделать. Арестанты находились в таких условиях, что их не мог испугать даже темный карцер, а камеры начиная е 1917 года не ремонтировались. Власти, сменявшие друг друга, были слишком озабочены своим собственным положением, чтобы всерьез заняться тюрьмой. И когда в ноябре 1918 года в Омске был опубликован манифест адмирала Колчака, возвестивший падение директории и установление военной диктатуры, старый чиновник возрадовался: диктатура знаменовала твердость и устойчивость. Он решил, что для его любимого детища наступает эра возрождения.
В обширной докладной на имя «верховного правителя», принявшего «крест власти», выпавший в феврале 17-го года из ослабевшей десницы самодержца всероссийского, царя польского, великого князя финляндского, царя сибирского и астраханского, старший надзиратель проявил себя не только чиновником, но и поэтом. Подробно описав, каким благом для государства являются «надлежащим образом функционирующие места заключения», и изложив в сдержанно красноречивых фразах бедственное состояние иркутской тюрьмы, он «нижайше просил» его высокопревосходительство способствовать выделению ассигнований на приведение тюрьмы в «образцовое состояние, приличествующее великой цивилизованной державе, коей является Россия». Но Колчак, занятый подготовкой весеннего наступления, не обратил на докладную должного внимания, переадресовав ее в министерство внутренних дел с краткой резолюцией: «Разобраться». А у министерства внутренних дел, в свою очередь, были другие, более важные дела, связанные с подавлением партизанского движения и рабочих забастовок. Так докладная и погибла, не получив хода, а только изукрасившись еще несколькими ничего не значащими резолюциями с завитушками и без оных…
О цементе и краске можно было только мечтать. Что же касается строительства, то за последний год во дворе тюрьмы было построено лишь одно здание – тифозный барак. Сколоченный из досок, он совершенно не вписывался в тюремный ансамбль, выпирая безобразным, раздражающим глаз наростом. Не отличался он и вместимостью. И если в него все-таки втискивали больных, которых день ото дня становилось все больше, то только потому, что ежедневно умирало шесть – восемь тифозных арестантов… И, наблюдая за тем, как из барака крючьями вытаскивали трупы, для того чтобы освободить место на полу для новой партии, старший надзиратель с тоской вспоминал о невинно убиенном в Екатеринбурге всемилостивейшем императоре: только он мог вернуть былое величие тюремному ведомству.
При Колчаке же тюрьма не только не «возродилась», но пришла в окончательный упадок: в камеры, рассчитанные на двенадцать человек (двенадцать коек, одна параша и один столик), набивали по сорок, а то и по шестьдесят заключенных. И в глазок двери, который всегда являлся недреманным оком Российской империи, ничего нельзя было разглядеть, кроме копошащейся массы тел. Власти забыли про тюремные инструкции. Даже мудрый, десятилетиями выверенный ритуал смертной казни и тот был попран сапогом невежды. Теперь не заказывали саванов, веревок, мыла (обязательно варавского). Все это было ни к чему: приговоренных не вешали – их стреляли. И делалось это без представителя прокурорского надзора, без врача, зачастую в самих камерах, которые после расстрелов невозможно было привести в приличный вид… Какое уж тут «возрождение»!
Так грубая действительность рассеяла мечты энтузиаста тюремного дела. И хотя всю свою жизнь он привык не сомневаться в мудрости высокого начальства, в его душе день ото дня зрело недовольство «верховным правителем». И арест Колчака его не удивил – это была естественная кара за пренебрежение неотложными нуждами тюремного ведомства. «Верховный правитель» обрек себя уже тогда, когда подписал свою ничего не значащую резолюцию. Бывший начальник тюрьмы не мог сочувствовать такому сановнику. Тем не менее он учитывал, что Колчак полный адмирал, то есть чин второго класса. Это по приложению к статье 244 устава о службе соответствовало по гражданскому ведомству действительному тайному советнику, а по придворному – обер-камергеру, обер-гофмаршалу или обер-шенку,
Особа второго класса – это особа второго класса.
На шитых золотом погонах полного адмирала – три двуглавых орла. И каждый из них требует свою долю почтения и уважительного трепета. Эти чувства должны выражаться во всем – в готовности оказать услугу, в лице, жестах, в умении слушать и поддакивать, в интонации и даже в почерке. Письма, а тем более докладные, адресованные особе второго класса, полагается писать разборчивым округлым почерком, на цельном листе большого формата специальной почтовой, а не обычной писчей бумаги. В тех же случаях, когда письмо занимает больше страницы и нужно переносить часть текста на следующую, слова ни в коем случае не разъединяются. Переносятся лишь фразы. А еще лучше – так подгадать, чтобы переносимый текст начинался по какому-нибудь иному поводу, а следовательно, с новой строки. Чернила полагается употреблять не цветные, а только черные. И заканчиваются такие письма трепетными и уважительными словами: «С глубочайшим высокопочитанием и совершенною преданностью имею честь быть Вашего Высокопревосходительства всепокорнейший и преданнейший слуга…»
Именно так, с соблюдением всех правил, писал свою докладную старый чиновник, вышедший на пенсию в скромном чине коллежского асессора, что, как известно, соответствует штабс-капитану или, к примеру, штабс-ротмистру. И хотя по докладной не было принято мер, а сам «правитель» прибыл в тюрьму в качестве арестанта, бывший начальник тюрьмы считал своим долгом оказать почет если не самому Колчаку, то трем двуглавым орлам, на крыльях которых полный адмирал парил над головами простых смертных. Поэтому он собственноручно, поскольку это некому было поручить, вымыл пол в «висельной камере», поскреб ногтем надписи и отправился к новому коменданту тюрьмы, который две недели назад еще числился арестантом из 11-й камеры.
По требованию губкома большевиков Политцентр не только назначил комендантом тюрьмы коммуниста, но и дал, как выразился Ширямов, «более или менее добровольное согласие» на замену караула рабочей дружиной. Теперь все арестованные во время переворота деятели колчаковского «правительства» фактически находились в руках большевиков.
Когда «ясные пуговицы», так прозвали заключенные старшего надзирателя, появился в конторке, комендант обсуждал с командиром дружины систему расстановки внешних и внутренних караулов (Тимирева, Колчак, его адъютант и директор канцелярии временно находились в общей камере) и одновременно пытался стянуть со сбитой в кровь ноги чрезвычайно тесный сапог. И то и другое почему-то не получалось.
Войдя в контору, старший надзиратель сразу же сообразил, что он здесь не ко времени. Багровое, нахмуренное лицо бывшего арестанта из одиннадцатой не предвещало ничего хорошего. Но над ним, старшим надзирателем, довлел груз долга, поэтому он не пошел на попятный, а, осторожно прикрыв за собой дверь, вытянулся и деликатно кашлянул.
– Ну что там? – недовольно спросил комендант, оставя в покое сапог и разминая в ладони поросший сизой щетиной подбородок.
– Я касательно господина адмирала, – тихо, но твердо сказал старший надзиратель.
– Так ведь все уже решили-вырешили… Будет в «висельной». Подготовили?
– Прибрал…
В воспаленных глазах коменданта вспыхнули веселые огоньки.
– Прибрали?
– Так точно. Подмел, пол вымыл…
– Сами?
– Так точно. Комендант хмыкнул.
– Слыхал, Петр Зосимович? – подмигнул он командиру дружины. – Сам вымыл! Мы-то без приборочки, в собственном дерьме сидели… Расстарался старик, а?
– Адмирал… – буркнул немногословный командир дружины.
– То-то и оно что адмирал, – согласился комендант. – Ну да ладно, прибрал так прибрал. Чистота, она не помешает. А пожаловал зачем?
Бывший начальник тюрьмы, прижимая ладони рук к тощим старческим ляжкам, сказал:
– Прошу соизволения на размещение в камере номер пять книг.
– Каких книг?
– Дозволенных тюремным ведомством, божественных…
– Какой уж тут бог, папаша! – махнул рукой командир дружины.
– Православный, – не понял «ясные пуговицы». От удивления комендант так сильно дернул сапог, что тот, скрипнув, освободил наконец ногу. Эта неожиданная удача настроила его на благодушный лад.
– Валяй, – сказал он. – Хотя бога нет, ежели разобраться, но против книг не возражаю, пусть и божественных… – Комендант пошевелил под столом занемевшими пальцами ноги, покрутил голой горячей пяткой по холодному полу. Такое же ни с чем не сравнимое блаженство он испытал три месяца назад, когда с него сняли «предупредительные связки» – хитроумные кандалы, скреплявшие цепью правую руку с левой ногой. – Можешь ему хоть всю тюремную библиотеку перетащить, – сказал бывший арестант 11-й камеры. – Белогвардейщине крышка. Теперь каждому заключенному, пусть он и Колчаком будет, послабление… Без мордобоя и кандалов… Придет время, судить по закону будем, а издевательств никаких. И прогулки ему, и свидания с гражданкой княгиней… Большевики не колчаковцы.
Старший надзиратель добился больше, чем рассчитывал. Но высшей инстанцией для него все-таки был не арестант одиннадцатой, превратившийся по воле случая в коменданта («ну и времечко!»), а старые циркуляры. Они же строго ограничивали количество, а главное – качество духовной пищи. Заключенных полагалось снабжать литературой лишь «духовно-нравственного», «серьезного» и «научного содержания». Относительно газет и журналов указывалось, что их можно давать арестантам не ранее года после их выхода («Правила содержания в тюрьмах гражданского ведомства политических арестантов», утверждены министерством юстиции 16 апреля 1904 года).
Полный адмирал и бывший «верховный правитель» мог, конечно, рассчитывать на некоторые льготы. Однако они должны были идти по линии расширительного толкования правил, но не их искажения.
Поэтому после некоторых колебаний старший надзиратель остановился на библии, «Молитвеннике для заключенных» директора пермского тюремного комитета протоиерея Попова, искуренном наполовину историческом романе господина Лажечникова «Ледяной дом», подшивках журнала духовного ведомства «Церковный вестник» и омской газеты «Слово» за последние месяцы 1918 года. Все это он аккуратно сложил ровной стопочкой, а затем, поддавшись порыву великодушия, присовокупил два номера «Тюремного вестника».
Когда Колчака ввели в камеру, она не только соответствовала всем требованиям министерства юстиции, но и отличалась некоторым щегольством, которое оценил бы каждый опытный арестант. Но бывший «верховный правитель» был новичком. Поэтому он в первую очередь отметил не чистоту пола, не такую роскошь, как постельное белье и книги, а зарешеченное окно, сырость и тот специфический запах, по которому можно узнать тюрьму даже с закрытыми глазами. «Запах неволи», как назвал его в одном из своих писем Стрижак-Васильев…
В камере было тихо. Колчак сделал несколько шагов, остановился, снял полушубок, шапку, положил их на табурет, прислушался. По коридору шли люди, а впрочем, скорей всего ему показалось. Он переложил полушубок и шапку на койку, сел, упершись руками в колени. Пальцы подергивала мелкая дрожь.
Он вспомнил о коробке с ампулами и шприцем, которая лежала в потайном ящике письменного стола. Один укол морфия… Он многое дал бы за этот укол…
Лампочка под потолком погасла, затем снова зажглась. От затхлого запаха и бессонной ночи кружилась голова. Много лет назад флаг-офицер по распорядительной части при командующем учебным отрядом судов, плавающих с гардемаринами, капитан второго ранга Иващин любил говорить, что гардемарин становится офицером не тогда, когда надевает мичманские погоны, а когда осваивает науку владеть собой. Иващин был бездарным офицером и во многом ошибался, но как раз в этом он был прав…
В конце концов, тюрьма знаменовала не только конец вооруженной борьбы, но и начало другой, не менее трудной, которая требовала предельной четкости мысли и самообладания.
Адмирал встал. Он пытался вновь почувствовать себя тем человеком, которого восторженно встречали офицеры в Омске и в чью честь ревели «ура!» казачьи сотни.
Когда Колчак в зале ожидания первого класса Иркутского вокзала отдал свой бельгийский браунинг, стоявший рядом молоденький офицер Политцентра удивился.
– У вас было оружие?.. Я бы на вашем месте застрелился, господин адмирал…
У офицера был пухлый рот и до предела ясные глаза недоучившегося гимназиста, а в его наигранном удивлении чувствовалось презрение. Мальчишка, конечно, не понимал и не мог понять, что именно самоубийство и было бы проявлением трусости.
Так думал Колчак после тягостного разговора со Стрижак-Васильевым в поезде. Так думал он и теперь, в камере № 5 одиночного корпуса иркутской тюрьмы…
Щелкнул засов. В камеру вошел старик. На нем был старый, но чистый, тщательно выглаженный вицмундир, залатанные штиблеты. Он улыбнулся, обнажив крупные желтые зубы, вежливо представился:
– Старший надзиратель иркутской губернской тюрьмы, бывший ее начальник и бывший коллежский асессор… – «Не слишком ли много «бывшего»?» – Надеюсь, господин адмирал доволен порядком в камере?
Последняя фраза могла показаться издевательством, но интонация, с какой она была сказана, и почтительное выражение лица свидетельствовали об искренности. Просто маленький чиновник чувствовал себя радушным хозяином, принимающим высокого гостя. Поняв это, Колчак сказал, что у него нет никаких претензий.
Он и раньше встречал похожих людей, относясь к ним с презрительной симпатией. Такие восторженно-трепетные чиновники являлись частицей того устойчивого времени, когда жизнь подданного Российской империи была предопределена задолго до его рождения, когда каждое сословие знало свои права и свято выполняло обязанности, а поступки людей, даже в мелочах, регламентировались сводами законов, правилами поведения, обычаями и предрассудками.
Подданные империи были обременены многими обязанностями, но зато от одной, наиболее тяжкой, их начисто освободили. Это была обязанность размышлять и принимать самостоятельные решения. Сие от них не требовалось. В России все предопределялось начальством, которое, в свою очередь, выполняло волю помазанника божьего, императора всея Руси. Поэтому не только русская армия являлась частью России, но и сама Россия, в более высоком, конечно, смысле, являлась частью русской армии, а ее чиновники теми же унтерами и офицерами.
«Ежели во Франции имеется могила Неизвестного солдата, то в России следовало бы воздвигнуть монумент неизвестному чиновнику». Эти слова были сказаны сыном знаменитого революционера Адриана Михайлова, министром Временного Сибирского правительства, а затем и министром Колчака Иваном Михайловым, больше известным в Сибири под кличкой «Ваньки-Каина», Цинизм Ивана Михайлова всегда фраппировал адмирала. Но в высказанной им мысли было нечто созвучное тому, о чем думал «верховный»…
Адмирал искренне был убежден, что революция явилась результатом разболтанности, а она, эта разболтанность, – следствием неуважения и невнимания вот к такому маленькому чиновнику, унтер-офицеру империи… Такие вот, как Стрижак-Васильев, из года в год подтачивавшие, подобно термитам, устои империи, в первую очередь подтачивали чувство уважения народа к чиновникам. И это привело к хаосу, к власти мужиков и мастеровых…
Старший надзиратель деликатным кашлем прервал размышления высокопоставленного арестанта. Он обратил внимание господина адмирала на опрятность камеры, на книги, лежащие на столике, коротко познакомил с тюремным распорядком, со временем прогулок и свиданий с госпожой Тимиревой-Сафоновой, камера которой ничуть не хуже той, что занимает (он именно так и сказал) господин адмирал…
И Колчак вновь остался один. Краткий разговор со стариком подействовал на него успокаивающе: он был чем-то единственно реальным в жуткой нереальности последних трех месяцев, когда все незыблемое, как некогда в 1917-м, потеряв устойчивость, стремительно покатилось в бездну.
Бегущий и умирающий фронт, крутящиеся в безумной пляске языки пламени, обрывки мыслей, предатели-союзники, унизительное чувство беспомощности и обреченности, конвой, поспешно сложивший оружие без какой-либо попытки к сопротивлению, и гнетущая неизвестность…
Колчак взял со столика какой-то журнал, стал его перелистывать. Глаза выхватили со страницы тесно пригнанные друг к другу строчки: «Тьма делает человека более чувствительным к свету; невольная бездеятельность возбуждает в нем жажду жизни… Тишина заставляет его глубоко вдуматься в свое «я»… и подумать о будущем…»
Прочитанное что-то напоминало… Но что? Ну да, тот разговор…
Он вновь услышал густой насмешливый голос:
– Видите ли, дорогой Александр Васильевич, когда я после большевистского переворота, отказавшись выполнять приказания прапорщика Крыленко, был незамедлительно препровожден в Трубецкой бастион, я кое-что понял. Я там понял, в чем сила революционеров…
– В чем же?
– В натренированном уме, и ни в чем более. Тюрьма, она размышлять заставляет, Александр Васильевич, мыслить… Поэтому в отличие от мозгов верных сынов отечества мозги революционеров более реально оценивают обстановку в нашей любезной толстопятой Расе-юшке… Вот поглядите их лозунги: «Грабь награбленное!», «Не хочешь войны – уходи с фронта»… Кратко и вразумительно, каждому пейзанину понятно. Это не то что «единая и неделимая»… А все тюрьма, Александр Васильевич, уединение и размышление…
У собеседника Колчака было рябоватое лицо с бородкой «буланже» и тронутые сединой усы. Это был один из основателей Союза возрождения, командующий войсками Директории генерал-лейтенант Болдырев note 15
[Закрыть] , а разговор состоялся во время первого визита Колчака к командующему в конце октября восемнадцатого года в Омске, где сибиряки, сложив свои полномочия, провозгласили Уфимскую директорию Всероссийским Временным правительством. Колчак тогда в качестве частного лица только прибыл из Владивостока, и Болдырев сватал ему пост военного министра…
Странным оказался тот разговор. Колчаку и тогда и сейчас непонятна была позиция собеседника и он сам.
Сын сельского кузнеца, Болдырев любил подыгрывать под мужичка, употребляя простонародные словечки и выражения, что не мешало ему быть изысканным ценителем Оскара Уайльда и пользоваться репутацией самого рафинированного профессора Академии генерального штаба.
За лукавым косноязычием нарочито корявых фраз Колчак угадывал что-то расплывчатое и потаенное. И дав Болдыреву выговориться, напрямик спросил:
– Следовательно, Василий Георгиевич, вы считаете, что для того чтобы победить, нам придется сражаться под эсеровским флагом Директории?
– Нет, – мотнул круглой головой с седеющей щеткой волос Болдырев. – Под красным флагом Совета Народных Комиссаров.
Он шумно, раскачиваясь всем своим массивным корпусом, расхохотался, а затем, оборвав смех, пристально посмотрел на Колчака.
– Вот так, стало быть, Александр Васильевич… Для победы к комиссародержавию примыкать надо было бы… Вот Брусилов, к примеру, генерал Бонч-Бруевич, командующий большевистским флотом – ваш однокашник, контр-адмирал Василий Альтфатер – те в самую точку попали…
– А вы?
– А я так же, как и вы, Александр Васильевич, – по касательной… Все около да около…
– Сражаясь с большевизмом, я следую своим принципам, – разрывая паутину шутливости, сухо сказал Колчак.
– Принципы – основа, – кивнул Болдырев. – Принципы – они дороже хлеба насущного. Только народец-то наш темный. Ему не принципы, а землицу помещичью подавай. И воевать он не желает. Большевички-то это и смекнули… А почему? А потому, что за чинами не гонялись, орденов не выпрашивали, а размышляли и агитировали… Потому и говорю, что в тюрьме посидеть малость нашим рыцарям все-таки не помешало бы… Нет, не помешало. Наедине с собой… Тюрьма для смутного времени – вроде Академии генерального штаба. Что же касается победы, то иного выхода у нас нет, или мы их, или они нас… – И вне всякой связи с предыдущим сказал: – А Ленин уже миллионную армию подготовил… Вот вам и «немецкий шпион»!
«…Тишина заставляет его глубоко вдуматься в свое «я»…»
А Болдырев, видимо, сейчас в Японии. Он тогда не принял свержения Директории, хотя и относился иронически к эсеровским лидерам… Странный все-таки человек, очень странный… Как он сказал? «В отличие от мозгов верных сынов отечества мозги революционеров способны более реально оценивать обстановку…»
«Реально»… Пожалуй, в этом Болдырев был прав. Во всяком случае, то, что говорил ему в апреле 19-го Стрижак-Васильев, осуществилось. Поманив призраком мнимых побед, судьба жестоко подшутила, бросив его в эту камеру. В чем он ошибся? В себе? В сложившейся после революции ситуации? В русском народе? В союзниках? В оценке большевиков?
«Наш спор, который начался в 1904-м, закончен. И вы не пленник, а преступник. И как у каждого преступника, у вас впереди следствие, суд и приговор… Что касается дискуссии, то вам теперь остается дискутировать только с самим собой…»
Нет, Колчак не собирался сдавать своих позиций, на этот раз уже последних…
Наблюдавший за ним в глазок старший надзиратель видел, как адмирал читал журнал, а затем, достав из кармана золотой портсигар, закурил.
Статья 25-я «Правил» допускала курение табака только с разрешения губернатора. Но иркутский губернатор сбежал накануне переворота, а арестант «висельной камеры» был особой второго класса. И старший надзиратель, опустив щиток глазка, отошел от обитой жестью двери…
Арестант пятой камеры
ОБРАЩЕНИЕ КОМАНДОВАНИЯ КАППЕЛЕВЦЕВ К НАСЕЛЕНИЮ
«За нами с запада подвигаются советские войска, которые несут с собой коммунизм, комитеты бедноты и гонения на веру в Иисуса Христа.
Где утвердится советская власть, там не будет трудовой крестьянской собственности, там в каждой деревне небольшая кучка бездельников, образовав комитеты бедноты, получит право отнимать у каждого все, что им захочется.
Большевики отвергают бога, и, заменив божью любовь ненавистью, вы будете беспощадно истреблять друг друга.
Большевики несут к вам заветы ненависти к Христу, новое красное евангелие, изданное в Петрограде коммунистами в 1918 году.
В каждой местности, где утверждается советская власть, большевики прежде всего силой отнимают у крестьян хлеб, производят мобилизацию и гонят в бой пулеметами ваших сыновей…
Крестьяне, уже скоро весна. Зачем же вам усеивать кормилицу землю трупами, когда она ждет, чтобы вы бросили в нее всхожее зерно».
ПАРТИЗАНСКАЯ ЛИСТОВКА
«Мы, советская армия рабочих и крестьян, обращаемся к вам с разъяснением, что мы не хотим вашей крови, что мы не будем убивать вас, как это делают палачи офицеры, которые посеяли рознь между вами и нами…
Сибирь уже занята советскими войсками. Оставьте позорное дело, уничтожайте палачей офицеров, которые завели вас в эту непроглядную тьму. Вставайте в наши ряды под знамя, облитое кровью мозолистых рук… Управлять страной должен сам народ через посредство Советов… И недалек тот час, когда братья по труду подадут друг другу руку, станут под одно знамя, на котором написано: «Рабочие и крестьяне всех стран, соединяйтесь», и скажут: довольно крови, довольно борьбы в защиту капитала и привилегированного класса, так как нам, рабочим и крестьянам, война не нужна, мы от нее получили сирот, калек, слезы и разорение, а они набили карманы.
Граждане! Граждане! Вам офицеры говорят, что большевики грабители, что они не признают бога и религии. Нет, это все ложь! Мы признаем все религиозные обряды, но не такие, как они, – расстреливать и насиловать. Мы хотим отделить церковь от государства, это значит то, чтобы церковь не вмешивалась в дела государства, государство в дела церкви, чтобы во время церковного служения не молились на людей, живущих на земле, таких же, как и мы, равных по плоти и крови…





