355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Музыканты. Повести » Текст книги (страница 19)
Музыканты. Повести
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:14

Текст книги "Музыканты. Повести"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Кальман дал распоряжение обиженному гондольеру, и вскоре они вылезли из гондолы на набережной Скьявоне, неподалеку от моста Вздохов, о чем Кальман счел нужным напомнить Верушке.

– К вздохам этих несчастных прибавятся и мои вздохи, – сказала Верушка.

– Тебе надоело наше путешествие?

– Нет, ты мне надоел, Имрушка. А еще – гнилые дворцы, вонючие каналы, голубиный помет, запах жареной рыбы и туристы с отвисшими челюстями. А главное – вода. Всюду она колышется, плещется, хлюпает. И все тут какое-то зыбкое, ненастоящее. А я хочу прочной жизни на прочной земле. Мне надоела неопределенность.

Из всей ее длинной тирады, смысл которой был совершенно ясен, Кальман задержал в сознании лишь первую фразу и откликнулся на нее.

– Я должен был это предвидеть. Такая разница лет!.. Ты могла быть моей внучкой…

– Не завирайся, Имрушка. Тогда твоему сыну или дочери пришлось бы родить меня в двенадцать лет.

– А что ты думаешь, известны случаи… – Он понял, что зарапортовался, и продолжал в ином, серьезном и печальном тоне: – Никогда еще не вторгался я так глубоко в судьбу другого человека. Как хорошо мне было с тобой! Но даже в самые дивные минуты к моему счастью примешивалась боль. Ведь на свете столько мужчин, которые куда моложе и во всех смыслах привлекательнее меня.

– Разве я дала тебе повод сомневаться в моей верности? – несколько сбитая с толку витийством обычно молчаливого человека, спросила Верушка.

– Неужели я оскорблю тебя подобным подозрением? Я просто неисправимый пессимист. Таким сделала меня жизнь. Я и дальше пойду скорбным путем одиночества…

– И думать забудь! – прозвучал серебристый, но твердый голосок. – Ты меня достаточно скомпрометировал.

– О чем ты, Верушка? – Интонация глубокой скорби задержалась в его голосе.

– Я согласна.

– С чем ты согласна?

– Согласна стать твоей женой.

Это было слишком для изношенного сердца, и Кальман схватился рукой за перила горбатого мостка, перекинутого через узкий канал. «Что со мной? – думал он смятенно. – Ведь сбылась заветная мечта. С первого взгляда я понял, что в ней моя судьба. Иначе за каким чертом стоило покупать дом?..»

Он купил дом перед поездкой в Венецию под нажимом Агнессы Эстергази. Насколько непостоянна была она в любви, настолько верна в дружбе. Поняв – без тени страдания, – что браку с Кальманом не бывать, она, будто выполняя невысказанный наказ Паулы, стала опекать его. «Тебе надо жениться, – убеждала его Агнесса. – Но ты не поселишь другую женщину во владениях Паулы. Брось скаредничать. Квартиры, даже большие, неудобны. Тебе нужен дом, чтобы в нем была детская половина… – И в ответ на протестующий жест: – Ты же непременно наплодишь кучу кальманят. Дети орут с утра до ночи, ты не сможешь работать. Женись на этой хорошенькой статисточке, как там ее?.. Она улучшит кальмановскую породу. Хватит низкорослых толстяков, она длинноногая, стройная, что надо! „Зачем я ей нужен?“ – сумел он вставить. Агнесса возмутилась: „Ну знаешь, если ты годился для меня!..“»

А сейчас его любимая произнесла «да», в Вене их ждет дом, которому уже присвоено название «Вилла Роз», вокруг дивный розарий, ароматом роз будут дышать его дети – вот оно счастье, о котором говорила Паула, но все его недоверие к жизни всколыхнулось мутной волной и затопило готовую вспыхнуть радость. Он сказал осторожно:

– Если мы скрепим наш союз… твоя мамочка… уедет хотя бы в Румынию?

– Да, – убежденно ответила Вера. – Ей тоже надо добить свое дело.

– Какое дело?

– Ты же знаешь, она собирается замуж.

– Это у вас семейное?.. Стремление к браку?

Вера чуть помолчала, затем сказала голосом, в котором чувствовался металл:

– Да, господин Кальман. Мы не шлюхи…

* * *

…Прямо с вокзала Кальман повез Верушку на «Виллу Роз». В холле их встретили камердинер, горничная и кухарка. Кальман сухо поклонился и сразу прошел к себе. Вера в элегантном, отделанном соболем пальто, остановилась посреди вестибюля и не спеша оглядела обслугу своими синими сияющими глазами.

– Сегодня же получите расчет у господина Кальмана, и чтоб духу вашего не было!

Они сразу поняли, что перед ними хозяйка, полноправная хозяйка, чьи слова обжалованию не подлежат. Недавно им вспало на ум посмеяться над ней, теперь пришла расплата. Никто не пытался и слова молвить в свое оправдание, лишь горничная спросила:

– Можно хотя бы переночевать?

– Здесь не ночлежный дом, – отрубила Верушка и стала подниматься по лестнице…

Счастье

Очевидно, это и есть счастье. Ты сидишь, попыхивая сигарой, в вольтеровском кресле, гладкий бархат ласкает твой начинающий лысеть затылок, а взгляд покоится на стройной фигуре женщины, которую ты любил до недавнего времени больше всего на свете. Нет, твое чувство не остыло, только теперь оно делится между женой и сыном, увесистым малышом, в котором умильно проглядывают твои черты, хорошо, что в меру, ровно настолько, чтобы испытывать щемящую родность к маленькому, осененному прелестью матери существу с голубыми, то круглыми, как копейка, то кисло зажмуренными глазками.

Сегодня «Иоганн Штраус-театр» дает новую оперетту Кальмана – «Фиалка Монмартра», и, как всегда перед премьерой, Кальман замкнут и молчалив; нынешнее его состояние не имеет ничего общего с прежней паникой, он крепок ликующей самоуверенностью Верушки. Он то прикрывает глаза, то распахивает, ослепляя взгляд серебристым сверканьем пышной шерсти какого-то зверя. Давно убитого и ставшего дамской накидкой зверя. Он никогда не помнил, как называются меха, укутывающие обнаженные плечи Верушки, похоже, что это черно-бурая лисица.

Верушка уже взяла в руки накидку, но тут обнаружила какой-то непорядок в туалете, и сразу вокруг нее засуетились три горничные, что-то одергивая, оправляя, подкалывая.

Кальмана радостно удивляло, как быстро и уверенно хрупкая девушка превратилась в блистательную молодую даму. Верушка ничуть не отяжелела, упаси бог! – она внимательнейше следила за своим кушачком и весом, но налилась, развернулась в плечах, научилась придавать своему легкому телу величественную степенность. И откуда такое у недавней обитательницы захудалого пансиона «Централь», безработной статисточки? Она – дело его рук, он изваял ее, как Пигмалион Галатею! – горделивое чувство вновь разнеживающе смежило усталые веки Кальмана. Во тьме он слышит резкий, повелительный голос:

– Поправьте складку, чучело безрукое!

Он поспешно открыл глаза. Только в дреме могло почудиться, что сердитый окрик адресован ему, а не провинившейся горничной. Кальману по душе властная манера Верушки, столь чуждая деликатной Пауле; лишь раз или два за всю их совместную жизнь изменила Паула своей терпеливой повадке – ему во спасение. Верушка из породы сильных, из породы победителей. Хорошо, если сын и все дети, какие будут, унаследуют не только красоту, но и характер матери.

– Послушай, сердце, ты правда посвятил мне «Фиалку Монмартра»? – слышится мгновенно изменивший интонацию мелодичный голос, и Кальман испытывает гордость, что ради него Верушка насилует гортань, превращая терку в колокольчик. Как же считается она с ним, своим супругом и повелителем!

– Конечно, тебе. Ты же моя фиалка.

– А старик банкир, устраивающий счастье влюбленных, это ты сам? – со смехом спросила Вера.

– Ну… в какой-то мере, – смущенно сказал Кальман. – Но я присутствую и в художнике, таким образом, я устраиваю собственное счастье с фиалкой.

– Взбалмошная Нинон – это, конечно, Агнесса Эстергази. А вот кто такой шарманщик Париджи? – спросила она лукаво.

– Вымышленный персонаж, – пробормотал Кальман.

– Не хитри, Имре… А вы не колитесь! – прикрикнула на горничную. – Твоего злого, взбалмошного хапугу Париджи я вижу почему-то в юбке.

– Может, хватит об этом, Верушка? – Кальман кивнул на горничных.

– Подумаешь! – свободно сказала Вера. – Это никого не касается. Все мужчины ненавидят своих тещ. А мамуля такая непосредственная!

– Слишком, – пробормотал Кальман.

Верушка подошла к зеркалу, жестом отпустив горничных.

– Скажи, солнце, ты действительно обобрал Пуччини?

– Нет. У нас общий первоисточник: «Сцены парижской жизни» Мюрже. Либреттисты пошли в чужой след.

– Их пора менять, – заметила Вера (участь господ Брамера и Грюнвальда была в этот момент решена). – Они совершенно исхалтурились. Но где был ты?

– Возле тебя, – тихо сказал Кальман. – Я действительно не сидел у них над душой, как прежде. Что мне оперетта, когда рядом «магнит, куда более притягательный». Знаешь, откуда это?

– Из рекламного проспекта?

– Нет, из «Гамлета»… Понимаешь, Верушка, это самая личная из всех моих оперетт. Ведь даже сцена под дождем взята из жизни. Помнишь, как ты меня ждала, а я тебя потерял, и потом мы встретились возле твоего пансиона?

– Еще бы не помнить! Я этого тебе никогда не забуду.

– Неужели ты такая злопамятная?

– Шучу, шучу!.. Заглянем в спальню его королевского высочества и – в театр!

Они прошли в детскую. Здесь в кровати с сеткой, под бархатным балдахином, под присмотром накрахмаленной няньки, возлежал наследный принц – полуторагодовалый Чарльз.

Кальман глядел на сына больше чем с любовью – с благоговением.

– А знаешь, он все-таки похож на меня, – сказал Кальман, любуясь прищуренными глазками ребенка.

– Упаси боже! – вырвалось у Верушки.

– Что – я настолько уродлив? – не обиделся, а приуныл Кальман.

– Ничуть! Ты по-своему хорош. Любая твоя черта значительна, потому что на ней клеймо – Кальман. А если мальчик не унаследует твоего таланта?.. Пусть уж лучше он пойдет умом и талантом в отца, а красотой – в мать.

– Не возражаю, – кивнул Кальман, – только бы не наоборот… Ты знаешь, я лишь однажды был по-настоящему счастлив, – сказал он самой глубиной души. – Когда из тебя вылез этот людоед.

– Чует мое сердце, что он не последний, – покачала золотой головой Верушка.

Кажется, Кальман впервые отправился на премьеру в отменном расположении духа…

Появление Веры вызвало в театре едва ли не большее волнение, нежели самого прославленного композитора. Дамы общебетали ее меха, бриллианты, мужчины отдали дань красоте. Вчерашняя статисточка принимала всеобщее внимание как нечто само собой разумеющееся.

И была сцена под дождем, и Вера нашла руку Кальмана, и нежно пожала, и он уже не огорчался несколько вялым приемом своего детища и порхающим по залу именем «Пуччини». Вера была благодарна ему – все остальное ничего не значило. И тут грянула ослепительная «Карамболина – Карамболетта», мелькнувшая ему из глубины печали в далекие дни, – великолепная исполнительница с волнующе-зазывным голосом и совершенной пластикой схватила зал и властно повлекла за собой. И с последней нотой определилась новая победа Кальмана – такого шквала аплодисментов не было в «Иоганн Штраус-театре» со времен «Цыгана-премьера» и «Княгини чардаша».

– Ты – гарантия счастья, – шепнул Кальман Верушке, подымаясь, чтобы выйти на аплодисменты и восторженные вопли публики…

* * *

… – Мы опаздываем! – кричит Вера, еще более роскошная, сверкающая и сияющая, чем два года назад, когда Кальманы отправлялись на «Фиалку Монмартра».

– Не опоздаем, – проворчал Кальман. – Император не может опоздать. Значит, все остальные пришли слишком рано.

– Что ты там бурчишь, Имрушка? Опять чем-то недоволен?

– Я люблю традиции. Мы должны зайти в детскую.

Наследный принц что-то строил из кубиков и не обратил на родителей никакого внимания, но из сетчатой кровати в бессмысленной радости загугнило новое существо в чепчике.

– Принцесса Елизавета! – торжественно произнесла Вера.

– Лили… – прошептал Кальман и отвернулся. – Не могу… сердце разрывается.

Воплощенное здравомыслие, Вера не поняла движения мужа.

– Ты что?.. Здоровая, крепкая девочка!..

– Но такая маленькая, хрупкая, незащищенная!.. – тосковал Кальман.

– Ничего себе хрупкая!.. Высосала одну кормилицу, сейчас приканчивает вторую.

– Может ли быть что-нибудь лучше детей? – сказал Кальман.

– Взрослые люди, если они не гады. Неизвестные величины всегда сомнительны.

– Это не ты придумала, – Кальман глядел на Веру, словно видел ее в первый раз. – Ты не могла додуматься до такого.

– Ты считаешь меня круглой дурой?

– О, нет! – убежденно сказал Кальман. – По-своему ты очень умна. Но только другим умом.

– Хорошо, что покаялся. За это будешь награжден еще одной наследницей или наследником.

– Верушка! – растроганно сказал Кальман. – Если тебе не трудно, то прошу еще одну девочку.

– Принято!.. И поедем. Слушай, а ты совсем перестал бояться премьер?

– Не знаю. Но я живу не только ими. Эта детская стала для меня важнее. И потом я верю в Губерта Маришку, как в бога. С ним не бывает провалов. Тьфу, тьфу, тьфу!.. – он сделал вид, будто плюет через плечо, и схватился рукой за притолоку.

Вера расхохоталась:

– В глубине души человек не меняется. В знаменитом Кальмане, Муже, Отце, Хлебосольном хозяине, Короле оперетты дрожит маленький провинциальный Имрушка.

– Возможно, ты права… – задумчиво сказал Кальман.

* * *

…Шла самая эффектная сцена из оперетты «Наездник-дьявол». Герой – лихой гусар и венгерский патриот – на всем скаку взлетает на вершину высоченной крутой лестницы и там подает императрице петицию о создании венгерского парламента. И впоследствии никто, кроме великолепного наездника и безумно смелого человека Губерта Маришки, не отваживался так играть эту сцену. Подвиг свершался скрытно от глаз зрителей, которые видели лишь результат: потрясенность императрицы и всех окружающих.

На репетициях, в том числе генеральной, Маришка великолепно выполнял этот опасный трюк, но тут конь почти на самом верху оступился, взмыл на дыбы, медленно и грозно повернулся на задних ногах и вместе с наездником грохнулся вниз. В последнее мгновение Губерт Маришка сумел выброситься из седла, конь и всадник упали поврозь. Каким-то чудом конь уцелел и поднялся на ноги. Маришка оставался недвижим. В зале царила мертвая тишина.

– Жизнь куда богаче любой фантазии, – шепнул Кальман на ухо Верушке. – Такого варианта провала даже я не предвидел.

Маришка приподнялся, оглянул грязные подмостки, себя, распростертого, и громко, с презрением сказал:

– Паркетный наездник!..

Зал облегченно захохотал и захлопал.

Ловким тигриным движением артист вскочил на ноги и дал знак дирижеру. Тот сразу понял его и заиграл вступление к танго-шлягеру, уже спетому Маришкой с огромным успехом. И Маришка запел, как не пел еще никогда:

 
Образ один, былое виденье
Ни сна, ни покоя не хочет мне дать.
Образ один, позволь на мгновенье
Печаль и томленье из сердца изгнать…
 

В богатой триумфами карьере любимца венской публики не было подобного успеха. Зрители стоя приветствовали артиста, с таким мужеством спасшего спектакль.

Отерев пот с чела, Кальман сказал Верушке:

– Молодец, Маришка! Я уже хотел отказаться от сталелитейных акций.

– Я тебе столько раз говорила: пока я с тобой, ничего плохого не случится.

Кальман поцеловал ее руку…

…Минуло около двух лет, и вновь они собрались на премьеру. Кальман не подозревал, что это окажется его последней премьерой в Европе, и уж подавно не подозревал, что «Жозефина» – во многом несовершенное, хотя и отмеченное блеском таланта, произведение – станет последним творческим актом в его жизни, а то, совсем немногое, что еще появится под его именем, будет лишено кальмановского света – ремесленные поделки. Творческая воля иссякнет: будут лишь житейские взлеты и падения, бытовые радости и неудачи, много денег, не будет одного – Музыки. В конце жизни он обмолвится фразой, что творцу не надо слишком много жирного счастья, оно усыпляет, убивает живительное беспокойство. Писатель должен всегда чуть-чуть недоедать, – говорил Лев Толстой. Это относится к любому художнику. Кальман уписывал за обе щеки. Он любил Верушку, свой красивый дом, внимание прославленных и высокостоящих особ, обожал детей и собирал их молочные зубы. Накопился целый мешочек, который незадолго до смерти он уничтожил: уходя, прибирай за собой, посторонним нет дела до твоих сентиментальных чудачеств.

Его безмятежное счастье не омрачилось даже тем, что впервые театр «Ан дер Вин» отказался от его новой оперетты: забит репертуар. Правда, к этому времени разорившийся «Иоганн Штраус-театр» стал кинематографом, а старый «Карл-театр», обветшавший и готовый обрушиться, закрыли, щадя зрителей. Премьеру играли в Цюрихе. Кальман любил степенный, тихий Цюрих, ему нравилась тамошняя простодушная, заранее расположенная публика. Лишь одно его огорчало: вопреки традиции, он не зайдет на этот раз в детскую, чтобы приветствовать новое существо, созданное его любовными усилиями. Но Верушка быстро его успокоила: «Оно ведь с нами», – сказала она, хлопнув себя по тугому, тщательно упакованному в бандаж животу. «Я не знаю, кто оно!» – жалобно сказал Кальман. «Девочка, – прозвучал уверенный ответ. – Илонка». «„Илонка!“ – повторил Кальман, как бы пробуя имя на вкус. – Я чувствую, что она будет моей любимицей». Так они и поехали втроем: Кальман, Верушка и незримая Илонка в упаковке материнского тела.

Премьера прошла успешно, добрые швейцарцы не жалели ладоней.

– А Наполеон был правда похож на тебя? – поинтересовалась Верушка после спектакля. – Или только на сцене?

– Ей-богу, не знаю. Но он был тоже маленький и тучный. А вот Жозефине до тебя далеко.

– А Жозефина – это я?

– Конечно! – с горячей нежностью откликнулся Кальман. – Ты была моей фиалочкой, сейчас ты императрица. Все ты и ты, только ты.

– Я не хочу отставать от тебя в щедрости, – Вера рассмеялась. – Наполеон был Кальманом на поле боя. – И вдруг, разом став серьезной, она спросила: – Ты часто вспоминаешь Паулу?

– Нет… – покачал головой Кальман, удивленный, почему она заговорила об этом.

– Вот не думала, что ты такой неблагодарный…

– Я просто никогда не забываю о ней, – искренне сказал Кальман.

Верушка нашла его руку и тихонько пожала. Будто прозвучала музыка только что замолкшей «Жозефины», музыка любви…

Да, это было счастье. А затем музыка оборвалась. Не только его, но и всякая музыка. Флейту и скрипку заглушили рев танков, топот кованых солдатских сапог – осуществляя «аншлюс», гитлеровские войска хлынули в Австрию.

На Европу опустилась ночь. Темная, непроглядная ночь. Политики-«миротворцы» – трусы и предатели – тщетно обшаривали непроглядь карманными фонариками. Гитлер, не скупясь на успокоительные заверения, гнал свою тьму на Чехословакию, в Мемельский коридор. Затем настанет черед Польши…

Выбор

Кальман вылез из машины неподалеку от канцелярии, ведающей Остмарком, так теперь именовалась Австрия, ставшая немецкой провинцией. Четко отпечатала шаг колонна коричневорубашечников. Проехал отряд немецких солдат на мотоциклах, наполнив улицу душной бензиновой вонью. В витринах магазинов, в окнах кафе – флажки со свастикой и фотографии человека с косой челкой и чаплиновскими усиками. На некоторых дверях висели таблички: «Юден Эйнганг ферботен». Какой-то парень смущенно и недоуменно разглядывал желтую повязку с изображением шестиконечной звезды на рукаве своей куртки.

Кальман вошел в кабинет. За дубовым письменным столом, под большим портретом Гитлера, сидел чиновник в мышиного цвета костюме – среднеарифметический человек по первому взгляду, так в нем все невыразительно, корректно, правильно и бесхарактерно, трупопожирательница-гиена при ближайшем ознакомлении. Он не приподнялся, когда Кальман вошел, не ответил на поклон, не предложил сесть пожилому человеку и начал сразу, без предисловий и раскачки, неокрашенным четким голосом:

– Рейхсканцлер поручил мне сообщить лестное для вас известие. В знак признания ваших музыкальных заслуг вам присвоено звание почетного арийца.

Кальман поклонился.

– Что означает ваш поклон? – чуть ужесточил голос чиновник. – Изъявление благодарности или знак того, что вы меня слышите? – Он сделал паузу, но Кальман хранил молчание, и он продолжал: – Господин Франц Легар, чьей жене оказана такая же честь, был красноречивей.

– Господин Легар куда более светский человек, чем я, – своим тусклым голосом сказал Кальман. – Кроме того, политически он несравненно развитее. Я, простите бедного музыканта, кое-как разбирающегося в своей профессии, но темного во всем остальном, вообще не понимаю, что означает это почетное звание. Вернее, я чувствую, что мне оказан лестный знак внимания со стороны рейхсканцлера, хотя и ни о чем подобном не просил, и, видимо, не охватываю всей полноты чести и покровительства, мне оказанных.

Простодушная манера Кальмана ввела в заблуждение чиновника; возросло лишь презрение к недоумку, более злые и опасные чувства еще молчали.

– Известно, что музыканты – люди не от мира сего, но я не думал, что до такой степени. Вы знаете хотя бы, что такое аншлюс?

– Да. Присоединение Австрии к Германии.

– Сразу видно, что немецкий не родной ваш язык. Вы не понимаете оттенков.

– Разумеется, я уроженец Венгрии.

– Аншлюс в данном случае, – начиная раздражаться и еще не отдавая себе отчета в причине своего раздражения, наставительно сказал чиновник, – это контакт, союз, соприкосновение. Австрия подалась к родственной ей Германии, добровольно приняв законы и нормы более великого партнера, в том числе связанные с чистотой крови. Инородцам: евреям, цыганам, славянам, всем низшим расам – не место в жизненном пространстве германцев. Эти недочеловеки подлежат устранению. Но фюрер ценит австрийскую музыку, вот почему счел возможным почтить высоким отличием, дающим права гражданства на немецкой земле, жену Легара и вас.

– Благодарю за исчерпывающее объяснение. Я не беру на себя смелость обсуждать национальную политику рейхсканцлера, скажу лишь о себе. Я родился в Венгрии и всю жизнь ощущал себя венгром. Думал, как венгр, чувствовал, как венгр, и свою музыку создавал, как венгр.

– Но ваш отец?..

– Он тоже считал себя венгром. Но главное: я не австрийский, а венгерский композитор.

– При чем тут австрийский?.. При чем тут венгерский? – с белой яростью зашипел чиновник. – Оперетта – еврейская музыка. Ее пишут одни евреи: от Оффенбаха до Абрахамса.

– А как же говорят о «венской» школе?

– Что такое Вена, да и вся Австрия? – зашелся чиновник. – Сплошная Иудея. Куда ни плюнь – попадешь в обрезанца!..

– Неужели? – тем же тусклым голосом сказал Кальман. – Господин Шикльгрубер, он же рейхсканцлер Гитлер, – австриец. Я видел дом, где он родился…

– Молчать! Вы приговорили себя, Кальман. Либреттиста Легара мы уже отправили в Бухенвальд. Вы составите ему компанию.

– Вы думаете, у нас с ним получится? В последние годы мне не хватало хорошего либреттиста…

– Вы свободны! – гаркнул чиновник.

– Это единственное, что мне хотелось услышать, – пробормотал Кальман и вышел.

Наверное, когда человек так долго был императором, ему невозможно сразу стать рабом – иначе Кальман и сам не мог объяснить своего странного мужества, мгновенно покинувшего его на пустой лестнице гитлеровской канцелярии. Колени его подгибались. Бледный, с залитым потом лицом он спустился вниз, цепляясь за перила, и почти упал на подушки своего «кадиллака»…

* * *

…Адмирал Хорти, диктатор Венгрии, скучал в своем огромном пустынном кабинете. Этот странный адмирал без морей и флота был уже старым человеком, не поспевавшим за временем, о чем в глубине души он и сам знал, как знал и о своем неминуемом отстранении Гитлером. Порой адмирал задумывался: примет ли опала форму физического уничтожения или малопочетной отставки, но с годами мощный инстинкт самосохранения в нем пригас. Он прожил большую жизнь, но так и не выполнил своего главного назначения: не восстановил обобранной Версальским миром Венгрии, и твердо знал, что Гитлер ему в этом не поможет. Адмиралу, в сущности, все стало безразлично, он подчинялся лишь инерции власти.

Вошел начальник его канцелярии, старик с пергаментной кожей и голым пятнистым черепом, – единственный приближенный, которому Хорти полностью доверял.

– Кальман, – сказал тот.

– Что Кальман?

– В Будапеште. Гитлер присвоил ему почетного арийца и право жить в Австрии. А Кальман сказал, что считает себя венгром, и уехал.

– Ну и ну! – вскинул брови Хорти. – Откуда такая прыть?

– Нам его прыть ни к чему. Он здесь не нужен.

– Отошлем назад.

– За него просят все Эстергази.

– Пусть и дают ему убежище.

– Адмирал или в очень хорошем, или в очень дурном настроении, – ворчливо сказал начальник канцелярии. – Тут не до шуток.

– Да. Такого оскорбления Гитлер не простит. Что вы предлагаете?

– Дать ему и всей семье венгерские паспорта и венгерский флажок на радиатор. Пусть катят во Францию, а оттуда в Америку. Через «большую лужу» гестапо его не достанет.

– Вот не знал, что вы такой поклонник оперетты!

– Я ее терпеть не могу. Признаю только органную музыку добаховского периода. Но это мое личное дело. А Кальман принадлежит миру.

– Да… – задумчиво сказал Хорти. – Он принадлежит миру, этот маленький, пожилой, слабый человек. А мир – не фикция?.. А будущее – не фикция?.. Кто знает?.. Во всяком случае, раз в жизни можно позволить себе добрый поступок…

* * *

Довольно невзрачный, старый, но знавший лучшие дни океанский лайнер «Котте ди Савойя» приближался к концу своего долгого путешествия, к земле обетованной многочисленных беженцев из Европы.

…Кальман стоял на палубе и неотрывно глядел на пенящиеся валы; казалось, волны убегают к милой и проклятой Европе, которую его семья покинула в лихорадочной спешке – война могла разразиться со дня на день.

Полгода, проведенные в Париже, стоили Кальману многих лет жизни. Зловещая тьма расплывалась над Европой, гася одну звезду за другой, а Париж, то ли бросая вызов року, то ли в бездумье обреченности, жег свою ночь лохматыми кострами бесшабашного, больного веселья. И Верушка очертя голову кинулась в этот огонь – Жанна д'Арк безрассудства и наслаждений. Никогда еще так самозабвенно не отплясывал Париж – ритм румбы захватил даже министра иностранных дел Бонне, которому естественней было бы в роковые дни напрягать голову, а не ноги, – никогда еще Париж так самозабвенно не влюблялся. И тщетно утешал себя Кальман, что с самого начала провидел свою участь, что тридцать лет возрастной разницы неминуемо скажутся рано или поздно и что ревность – законное человеческое чувство, которое так же необходимо испытать каждому, как любовь, страсть, упоение, печаль и отчаяние, – все это мало помогало. Боль давила его так поздно проснувшееся сердце, он был глубоко несчастен и утратил душевную высоту в своем страдании. Отвратительные, унижающие в первую голову его самого сцены ревности, бессмысленные, ничего не разрешающие объяснения, потоки самозащитной лжи лишь способствовали разъединению. Он не хотел за океан, но стал почти счастлив, когда широкая полоса воды отделила борт старой посудины «Котте ди Савойя» от набережной Гавра.

Он не ждал рая за «большой лужей», не строил иллюзий, но избавлялся от кошмара, воплотившегося в Париж. Зачем думать о том, что ждет его в Америке, достаточно, что там будет по-другому, и общее стремление уцелеть, выжить на новом месте сблизит семью, затянет образовавшуюся брешь. Он услышал восторженные вопли детей:

– Земля!.. Земля!..

Повернул голову, увидел надвигающийся берег и пошел к своим.

– Америка! – восторженно кричали дети.

– А где же небоскребы? – обескураженно вспомнил Чарльз Кальман, глядя на пустынный пристанский пейзаж, украшенный двумя пыльными пальмами, колючим кустарником и плоскими грязно-белыми строениями. Дальше, в розоватой пыли проглядывалось какое-то поселение.

– И статуя Свободы! – закричала капризно Лили.

– Это другая Америка, детки, – ласково сказала Верушка. – Папа впопыхах взял билеты не на тот пароходик. Мы прибываем не в Соединенные штаты, а в Мексику.

– Папа брал билеты впопыхах, – угрюмо сказал Кальман, – потому что мамочка едва не дотанцевалась до начала войны.

– Имрушка, детям неинтересны твои выдумки. Лучше позаботься о чемоданах.

Пароход толкнул хлипкую пристань своим грузным океанским телом, отчего, казалось, содрогнулся весь окрестный мир с пальмами, кустарниками, белыми домишками под плоскими крышами и даже призрачный поселок, плавящийся в розоватой мути.

Следом за остальными сошли на берег Кальманы, чей немалый багаж тащили с десяток оборванцев в соломенных шляпах.

Паспортный контроль проходил прямо под открытым небом. Молодой толстый меднолицый свирепо-добродушный контролер, похожий на людоеда-вегетарианца, быстро и ловко просматривал документы приезжих маленькими цепкими глазками, со вкусом прихлопывал штемпелем и что-то записывал в лежащей перед ним конторской книге.

Он быстро просмотрел документы Веры, несколько дольше задержался взглядом на ее прелестном лице, потрепал по голове Чарльза, нажал на кнопку носа малышки Илонны, заставив ее весело рассмеяться, сунул банан Лили. И вот уже Вера Кальман оказалась по другую сторону рубежа, откуда наблюдала, как ее муж протянул паспорт контролеру.

Тот посмотрел, полистал, подул на печать, но почему-то не приложил ее к паспорту, а вновь округлившимися глазами вперился в документ. Затем подозвал к себе другого паспортиста, они о чем-то поговорили и радостно-иронично, белозубо рассмеялись.

– Так не пойдет, приятель, – на ломаном английском сказал первый паспортист. – Клеить свою фотографию на чужой паспорт, к тому же женский, – попахивает уголовщиной.

Кальман оторопело посмотрел на веселящегося офицера погранвойск и ничего не сказал.

– Он онемел, – заметил второй паспортист, и оба от души расхохотались.

– Имре, ты скоро там? – нетерпеливо крикнула Вера. – Вечно с тобой недоразумения.

– При чем тут я? – откликнулся Кальман. – Меня не пропускают.

– И не пропустят, фройляйн, – издевательски сказал толстяк.

– Не забывайтесь!..

– Нет, фройляйн Ирма, мы не забываемся. – Толстяк перестал смеяться, в нем появилось что-то хищное, опасное. – Но если вы думаете, что мы здесь такие дураки, то глубоко заблуждаетесь.

– К дикарям приехал! – подхватил его товарищ.

Кальман устал от жизни, от людей, получивших вдруг какую-то странную власть над его существованием. То ему предлагают данайские дары, то вынуждают к бегству, то не пускают, он уже начисто не располагает собой.

– Можете вы объяснить толком, что у меня не в порядке? – сказал он со вздохом.

– Скоро вы там? – крикнула Вера.

Он передернул плечом и не ответил.

– А то, господин хороший, что мужского имени Ирма не бывает, – сказал офицер, – и это намтак же хорошо известно, как и вам.

– Какая еще Ирма? Я – Имре.

Офицер ткнул ему под нос паспорт.

– Ирма Кальман, – прочел композитор. – Только этого недоставало!.. Простая описка, господин офицер…

– Куда же вы раньше смотрели? Каждый гражданин обязан проверить получаемые документы. Я вас не пропускаю. Можете отправляться назад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю