355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Музыканты. Повести » Текст книги (страница 4)
Музыканты. Повести
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:14

Текст книги "Музыканты. Повести"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

Впрочем, сам Долгоруков в конце концов счел нужным одернуть разнуздавшегося «протеже». У него произошло серьезное объяснение с Юркой из-за старого брюзги графа Сиверса, с которым они оба состояли в довольно близком родстве.

– На тебя жалуется граф Сиверс, – строго сказал генерал-губернатор коллежскому регистратору, плевавшему со скуки во все четыре угла приемной, – он был в этот день дежурным. – Ты ему нагрубил.

– Вот те раз! – искренне удивился Юрка. – Это оговор, ваше превосходительство.

– Побойся бога!.. У тебя нет ни малейшего уважения к старшим.

– Уважения?.. Да я благоговею перед графом. Где бы мы ни встретились, я почтительно и нежно целую его в обе щеки.

– Не насмешничай, шалун! Ты прекрасно знаешь, что граф ненавидит целоваться с мужчинами.

– Зато очень любит с женщинами, несмотря на свой преклонный возраст.

– Что ж, это звучит ободряюще. Но ты – мальчишка и вполне мог бы целовать графа Сиверса в плечико.

– Он мне это и предложил. Вернее сказать, дал на выбор: чмокать его в руку или в плечико.

– А ты что ответил? – пряча улыбку, спросил Долгоруков в предчувствии очередной Юркиной выходки.

– Я со всем смирением сказал: очень рад, дядюшка, по крайней мере, я не буду колоться о вашу трехдневную щетину.

– Ай-ай-ай! – укоризненно покачал головой Долгоруков, в глубине души довольный унижением чванливого и глупого родственника, корчившего из себя екатерининского вельможу. – Надеюсь, при этом не было дам? – спросил он, рассчитывая как раз на обратное.

– Увы!.. – понурился грешник. – Дамы присутствовали при нашем разговоре. Я как-то не подумал о них в юношеской своей простоте.

– Понятно, что он так разъярился!

– Лучше я вообще не буду его целовать, – с таким видом, словно нашел наилучший для всех выход, сказал Юрка. – На него не угодишь.

– Вся беда, Голицын, в том, – строго произнес губернатор, – что ты бездельничаешь. Ветер в голове. Некуда силы девать. Я сам виноват: потакал твоей лености. Довольно порхать по гостиным, надо служить. Чтоб с завтрашнего дня ты занимался делом!

– Каким? – наивно спросил Юрка.

Вопрос застал губернатора врасплох.

– Дел непочатый край, – сказал он уклончиво. – Не буду тебя принуждать, нет хуже – работать из-под палки. Ты должен сам найти себе занятие. По уму, способностям и стремлениям. И не сидеть сложа руки.

На другой день, корпя в своем кабинете над бумагами, смысл которых не постигал, поскольку едва владел русским, а кудряво-провинциальный слог чиновничьих докладных повергал его в столбняк, генерал-губернатор услышал какой-то треск, вернее, щелк из соседнего помещения: то звонкий, то глухой, он повторялся через равные промежутки времени, примерно через каждые десять секунд – высчитал Долгоруков, которого этот необъяснимый назойливый шум вначале раздражал, потом заинтриговал, потом стал бесить своей необъяснимостью и наконец подействовал усыпляюще. Строки канцелярского велеречия запрыгали в глазах, рассыпались, князь погрузился в дрему, а когда вновь вынырнул в явь, успев увидеть короткий дурацкий сон, будто он взнуздал Юрку Голицына и прискакал на нем к своему дворцу, а княгиня выскочила в пеньюаре и в слезах с криком: «Бедный мальчик, его даже не подковали!» – щелк за стеной продолжался. Долгоруков сперва услышал эти неотвязные звуки, потом лишь обнаружил что-то массивное, краснорожее и усатое возле своего письменного стола.

– Защиты прошу, ваше высокопревосходительство!.. – жалобно произнес незнакомец.

– Кто вы такой?..

– Здешний помещик, полковник в отставке Сергей Сергеевич Скалозуб, – услышалось князю, и он понял, что еще не окончательно проснулся.

– Кто вас сюда впустил? – спросил он, чтобы собраться с мыслями.

– Допущен чиновником вашего сиятельства как имеющий просьбу до вашей милости! – отрапортовал отставной полковник.

Юркины проделки, подумал Долгоруков, я же запретил пускать ко мне этих бурбонов. Но суровое лицо губернатора смягчилось. Бурбон был из местных помещиков, и, надо думать, не из самых мелких. Опыт научил Долгорукова не слишком доверять внешности: какой-нибудь неотесанный мужлан, медведь косолапый, оказывался владельцем тысяч душ, а лощеный англизированный джентльмен – заложенных-перезаложенных «Сопелок» о три двора.

Просьба у бурбона оказалась самая неожиданная: образумить его молодую жену, от которой он терпит всякое притеснительство.

– Г-м, – откашлялся Долгоруков, удивляясь причудам жизни, налагающей на генерал-губернатора посредничество между дураком-мужем и вздорной бабенкой.

– Я так понял, Сергей… э-э Сергеич, что супруга моложе вас. Сколько же ей?

– Восемнадцать уже стукнуло, ваше сиятельство.

– А вам?..

– Мне еще и на седьмой десяток не шагнуло.

– А она… что… бьет вас?

– До этого еще не доходило, – бурбон всхлипнул. – Но никакого уважения не оказывает, а ведь я верой и правдой служил царю и отечеству, военным крестом награжден. И ничем, ваше сиятельство, не обижен: именьице порядочное – до тысячи душек, сад эдемский, пруд с карасями, лошадок скаковых ей для баловства держу, картины в золоченых рамах развесил, журналы из Питерсбурха выписываю, кажись, живи и радуйся, так она все уязвить норовит и до себя не допускает. Явите божескую милость, ваше высокопревосходительство, пришлите чиновника, чтобы ее вразумил, научил, как с мужем обходиться. Пенаты мои недалече: двадцать верст по Московскому тракту. Село Кушелево.

– Хорошо, Сергей Сергеич, я подумаю.

– Век буду господа бога за вас молить!.. – слезы заложили горло старому воину.

Он вышел, а в уши, в мозг Долгорукову вновь застучал железный клюв. Отшвырнув кресло, он быстро прошел в соседнюю комнату.

За столом сидел Юрка Голицын и деревянным молотком колол грецкие орехи. Перед ним высился Эльбрус пустых скорлупок, а по левую руку стоял берестяной туес, доверху полный орехов.

– Экая же ты свинья, Юрка! – в сердцах сказал Долгоруков. – До мигрени довел.

– Выполняю ваше приказание, – деловито ответствовал Юрка. – Ваше сиятельство изволили пожелать, чтобы я нашел себе занятие по уму, интересу и способностям и чтоб предавался ему со всем усердием. Что я и выполняю, не щадя живота своего.

– Меня ты не щадишь, лоботряс! Но хватит, завтра ты выезжаешь с особым поручением. В Кушелево, на Московском тракте. Ты должен будешь наладить семейную жизнь тамошнему помещику, полковнику в отставке и кавалеру.

– Дядюшка! – в отчаянии вскричал Юрка, ближайшие планы которого связывались вовсе не с налаживанием чьей-то семейной жизни, а с прямо противоположным. – Я не справлюсь!

– Справишься, мой друг. И пока не справишься, назад не возвращайся. В священном писании сказано: жена да убоится своего мужа, сию истину ты должен вложить в голову супруге почтенного Сергея Сергеича.

– Дядюшка! Ваше превосходительство! Да как же я смогу втемяшить эту благоглупость в голову какой-то крокодилице?

– Довольно! Исполнять! Живо! – это был сладостный миг расплаты за все бесчинства племянника. – Орешки можешь захватить с собой.

– Досталось же мне на орешки, – пробормотал Юрка, прикрывая шуткой свое поражение…

На другой день он прибыл в Кушелево. Он не ожидал, что имение окажется таким справным: большой барский дом с флигелями, где располагались службы, с двумя каменными львами перед парадными дверями (у одного из царей пустыни была отбита морда), с садом и густым парком, оранжереями и каскадом прудов, – все это великолепие стоило, надо полагать, немалых денег, и полковник был вправе требовать от своей благоверной внимания и благодарности. Отставной денщик, наследие боевого прошлого хозяина поместья, проводил Юрку в господский кабинет. И тут образ цивилизованного помещика разом померк. Цепкая память Голицына навсегда сохранила в мельчайших подробностях вид и «содержимое» этого кабинета, никогда не отвечавшего своей прямой цели – умственному труду: облезлые турецкие диваны, персидские настенные ковры, служившие ярким фоном воинским и охотничьим атрибутам тульского изделия, литографии, изображающие исторические победы русского оружия под Хотином, Ахалцихом, взятие Варшавы и заключение славного Адрианопольского мира. Привлекал внимание поясной портрет хозяина в золоченой багетной раме: военный сюртук с жирными эполетами либерально расстегнут «а-ля Ермолов». Правда, все льстивые потуги живописца не смогли придать топорным чертам и тусклому взгляду полковника крутой ермоловской значительности. По другую сторону был заветный угол хозяина: над засаленным диваном и ковром с турецким всадником широко раскинулись ветвистые рога марала, что выглядело как-то двусмысленно. Хорошо смотрелся письменный стол, на котором не было ни чернильницы, ни перьев, ни бумаги, ни разрезного ножа, лишь кучки пепла, кремень, трут, огниво, длинный гвоздь ковырять в трубках, колотушка для орехов, заставившая Юрку поморщиться, медный залитый воском подсвечник. Умственную жизнь представляли разрозненные номера «Губернских ведомостей». Зато трубочный ставок приютил множество хорошо обкуренных трубок, помещенных по ранжиру: одни с надломленными янтарными мундштуками, залепленными красным сургучом, другие – с траурными перышками.

Когда появился чуть запыхавшийся хозяин, Голицыну показалось, что они давно знакомы: меньше всего этому способствовал сильно приукрашенный портрет, но весь его облик, вполне соответствующий внутренней сути, являлся как бы естественным продолжением продавленных турецких диванов, персидских ковров, неопрятного письменного стола, вонючих трубок, кавказского оружия тульского производства. Но за этим дремучим образом ощущалась прочность: деньги позволяли степняку держаться независимо, даже нагловато.

– Не ожидал!.. Не ожидал!.. Видит бог, не ожидал!.. – закричал он еще с порога, неприязненно сверля Юрку медвежьими глазками.

– Чего вы не ожидали? – лениво процедил Юрка, смутить которого было нелегко.

– Не ожидал, что губернатор так странно воспримет мою просьбу. Я ждал, что мне пришлют человека солидного, рассудительного, имеющего опыт жизни, а не… – он не договорил и схватился за трубку.

– А не мальчишку, – так же лениво подсказал Юрка. – Кстати, разрешите представиться: князь Голицын.

– Очень приятно, – хмуро кивнул хозяин. – Лещук Сергей Сергеевич… Но рассудите сами, князь, по вашим годам вы могли быть моим внуком.

– Но и братом вашей жены, – сказал Юрка с поклоном.

Тут дверь кабинета распахнулась, и Голицын разом перестал жалеть о возложенном на него поручении. Вместо ожидаемого крокодила в комнату впорхнуло бабочкой очаровательное существо с золотой головой и черными глазами – вчерашняя институтка во всем обаянии юности, своенравия и не подавленной еще жажды жизни.

Голицын вскочил.

– Сонечка, – с кислым видом произнес муж. – Знакомься: князь Голицын.

– Рада приветствовать вас, князь, в нашем грустном уединении, – на превосходном французском сказала Сонечка и протянула ему узкую, изящную руку, которую князь почтительно поднес к губам.

Чем больше узнавал Голицын Сонечку, тем сильнее пленялся ею. Развитая, начитанная, одаренная художница, прекрасная музыкантша, ученица Гензельта, она бегло играла самые трудные фортепьянные пьесы, очаровательно пела. Она оказалась смелой наездницей, неутомимым ходоком и, самое удивительное, терпеливым рыболовом. Голицын не встречал существа женского пола, столь щедро одаренного природой и столь прилежно умножавшего эти дары. Боль, сожаление наполняли его широкую грудь: экая досада и несправедливость, что в провинциальной глуши расцветают столь благоуханные цветы, пестуются в столицах, и возвращаются назад в глушь и духоту, на печальное одиночество, увядание и смерть. А все потому, что пусто в кармане у разорившегося папаши. И старый варвар с вонючими трубками, траченными молью коврами и засаленными диванами, тупой и темный солдафон получает власть над таким эльфическим созданием. Правда, в данном случае власть несколько призрачную. Какое счастье, что тонкая, как тростинка, девочка (язык не поворачивается назвать ее «женщиной») наделена сильным, стойким характером. Наверное, несладко приходится дедушке Лещуку, если потащился с жалобой к губернатору. Но как бы то ни было, чиновник по особым поручениям обязан выполнить возложенную на него миссию: внести покой и лад в жизнь семьи, избавить старого воина от притеснительств со стороны юной, но непочтительной супруги. И Голицын впервые загорелся служебным рвением.

Уже через несколько дней Юрка понял, что готов до конца дней налаживать семейную жизнь старого бурбона. Некоторые излишние трудности создавал сам муж-страдалец. Он неотступно следовал за ними: они верхом – он верхом, они в лес – он в лес, они в музыкальную комнату – и он туда же. С кислым, недовольным видом старик внимал элегическому дуэту «Не искушай меня без нужды» и страстным всплескам «В крови горит огонь желанья» – под бурный Сонин аккомпанемент. Возбужденные лица певцов отражались в черно-зеркальной крышке рояля. Он даже на стылую рыбалку притаскивался со своим бивуачным ревматизмом и, надсаживаясь утренним мокротным кашлем завзятого курильщика, спугивал рыбу и получал от жены нагоняй, смягчаемый присутствием чиновника по особым поручениям. Когда же после обеда они катались на лодке, он мотался по берегу в каком-то бабьем салопе, чтобы не простудиться от воды, и с подзорной трубой, а по вечерам дремал в гостиной под декламацию пушкинских и лермонтовских стихов. Голицыну казалось, что старый Лещук только мешает воцарению полного мира в семье. Он же видел, как расцветала жена от музыки и сладкозвучья рифм, от быстрой скачки по полям и лугам, от всей радости напряженной, насыщенной жизни, которую он не мог и не хотел ей дать. А ведь Соня перестала шпынять его, унижать, изводить капризами и насмешками, он обрел долгожданный покой, но покой этот оказался хуже прежних мучений.

Как ни был простоват в науке страсти нежной старый помещик, он все же понимал, что за стихами, музыкой, прогулками и рыбной ловлей скрывается нечто большее, нежели простое партнерство, и места себе не находил. Он учредил слежку за молодыми людьми, поскольку сам иной раз не поспевал, – лакеи, казачки, горничные, все дворовые бездельники были пущены по следу быстрой пары. Пусть знают, что они всегда под неусыпным наблюдением. С одним лишь не мог сладить ревнивый бурбон: когда по вечерам начиналось чтение вслух романов леди Ратклиф или Жан-Жака Руссо, глаза у него склеивались, трубка выскальзывала из рук, голова падала на грудь.

Сонечка и Юрка не сразу поверили, что он и в самом деле проваливается в глубокий сон, подозревая хитрую уловку. Когда же наконец поверили, – «в тот вечер они не читали»…

Не читали и в следующий вечер…

Похоже, что отставному полковнику снились тяжелые сны, – еще через день он отправил нарочного с письмом к губернатору, умоляя отозвать чиновника по особым поручениям и клятвенно заверяя, что никогда больше не обременит его превосходительство своими семейными неурядицами.

Князь Голицын спел, нет, взрыднул, в последний раз глинковским «В крови горит огонь желанья», сдержанно попрощался с Лещуком под ветвистыми рогами марала, почтительно поцеловал руку Сонечке, взяв с нее слово не уподобляться библейской Юдифи и не делать «секим башка» кушелевскому Олоферну, и укатил.

В цокоте лошадиных копыт ему звучало, замирая:

 
Лобзай меня: твои лобзанья
Мне слаще мирра и вина.
 

– Осмелюсь доложить, – рапортовал он князю Долгорукову, – что ваше распоряжение выполнено. Во все время моего пребывания в Кушелеве между супругами царили мир и согласие. В почтенного Сергея Сергеевича не было запущено никаким предметом домашнего обихода, он не подвергался ни физическому, ни моральному оскорблению, тишина дома нарушалась лишь музыкой, чтением стихов, шуршанием страниц и его храпом. Супруга тоже полностью удовлетворена.

– Ты этого хотел, Жорж Данден! – вздохнул князь.

– Мне кажется, я заслуживаю награды, – заметил посланец. – Ну, хотя бы скромную Аню на шею.

– Если и заслуживаешь, то не на шею… – вскипел князь. – Ладно, ты все же избавил меня от этого смешного и докучного человека.

– Тронут милостивыми словами вашего сиятельства! Могу я вернуться к орехам?

– Вон!.. Чтоб духу твоего не было! Ты хорош только в гостиных и на клиросе. Отныне я буду использовать тебя исключительно по особо важным поручениям… деликатного свойства.

– Не смею утруждать!.. – и очень довольный Голицын покинул канцелярию генерал-губернатора.

Он вернулся к обычным шалостям, но вдруг все оборвалось: волокитство, кутежи, картежные баталии; неугомонный Юрка Голицын круто изменил весь образ жизни.

Окружающие терялись в догадках. Высказывались самые невероятные предположения: что ему было небесное знамение, потрясшее его душу и навсегда отвадившее от греховных помыслов. Душа князя и впрямь была потрясена, но не явлением призрака или огненных письмен, или вещим сном, или таинственным гласом, нет – вполне земным образом маленькой, тоненькой, стройной девушки – одной из дочерей популярного в Харькове и небезызвестного в столицах Николая Дмитриевича Бахметьева – Екатерины, Кати, Катеньки!..

На каком-то не очень пышном балу Юрка приметил миниатюрную девушку, прячущуюся за спины подруг. Он и сам не мог понять, почему эта Золушка привлекла его внимание, когда вокруг было столько ослепительных существ женского пола. Может быть, именно по контрасту?.. У нее были темно-русые волосы, правильные мелкие черты лица и очень темные, как наклеенные, брови над светлыми задумчивыми глазами. И эти глаза как-то жалко-радостно вспыхивали с приближением очередного кавалера и, казалось, молили: ну заметьте меня! Но приглашали других девушек. Две из них были очень похожи на Золушку, только ярче, приметнее, особенно старшая – настоящая красавица, статная, кареглазая, с соболиной бровью. Но и младшая из трех сестер – Юрка догадался, что они сестры, – была прелестна полудетским задором и живостью бесенка. А Золушка как будто остановилась на пороге красоты, не смея его перешагнуть. На каждом балу встречаются такие вот серые мышки, они столь же обязательны, как подагрический старичок – неугомонный танцор, как претенциозная толстуха лет под пятьдесят, которую наперебой приглашают смеха ради, как надменный молодой человек из Петербурга, пользующийся бешеным успехом, но не удостаивающий вниманием провинциальных львиц, как подвыпивший дворянин из уездной глуши, которого незадолго перед концом собрания выводят под руки, а он отчаянно цепляется ногами за стулья, столы, дверные косяки, как многое другое, что неотделимо от провинциальных праздников средней руки. И Голицын уделял незадачливым девицам не больше внимания, чем подагрическому старичку, толстухе, напыщенному столичному щеголю, подвыпившему дремучему дворянину, у него всегда была точная цель, которую он преследовал с упорством хорошего гончака. Была и здесь такая цель – дебелая жена полицмейстера, но внезапно охотничий инстинкт погас в нем. Что-то случилось, может, вспомнилась Сонечка, с которой так хорошо было кататься на лодке, петь дуэтом и читать романы Руссо, отмякшее сердце пожалело тихую, всеми пренебрегаемую девушку. Он решительно двинулся к трем сестрам. На этот раз у Золушки не мелькнуло даже тени надежды: с какой стати будет ее приглашать самый лучший танцор, самый блестящий молодой человек города, знаменитый своими эскападами, остроумием, бесстрашием, равно знатностью и богатством, – князь Голицын! И она неловко оглянулась сперва на старшую, потом на младшую сестру, когда князь с поклоном протянул ей руку. Это было так трогательно, так простодушно, что в душе у него зазвучала музыка нежности, печали и умиления. И вдруг до Золушки дошло, что рука зовет ее, что случилось уже нечаемое чудо – принц явился. Девушка улыбнулась радостно и жалко и как-то по-детски рванулась к нему, словно боясь, что он передумает.


Юрка заранее смирился, что она не умеет танцевать, что они будут смешны и нелепы: он – такая громадина, она – такая крошка, – беспомощно топчущиеся посреди зала, но танцевала девушка легко и летуче, грациозно и упоенно. Он сказал: «Вы прекрасно танцуете, странно, что я никогда не встречал вас на балах». «Меня редко берут с собой». – «Почему?» «Я же некрасивая», – как о чем-то само собой разумеющемся сказала девушка. Разговор велся по-французски, и Голицын отметил ее истинно парижское произношение. По-русски она говорила хуже, с легким украинским акцентом. Голицын сказал ей об этом. «Ничего удивительного, – засмеялась девушка. – По-французски меня обучали парижанки, а русскому – священник-малоросс. Он говорил: „пьять“, „пьятница“, „зво́ните“. Я взяла всего „пьять“ уроков, но когда заговаривала дома по-русски, гувернантка пришпиливала мне на платье красный язык. Почему-то это казалось ужасно стыдным». – Она засмеялась, в ней не было и тени жеманства, равно и кокетства, ее слова впрямую выражали то, что она думает, а лицо, улыбка, смех – то, что она чувствует. И еще – не было обиды на злую дуру-гувернантку, ни на домашних, которые не брали ее на балы, убедив, что она дурнушка. «У вас суровый отец?» – спросил Голицын. «О, нет! Он очень добрый!» – «Строгая мать?» Что-то страдальческое мелькнуло на миловидном скромном лице. «Нас у мамы много. Мои сестры такие красавицы! Мамы не хватает на всех». И тебя принесли в жертву сестрам, – подумал Голицын. Теперь он знал, что перед ним одна из Бахметьевых. Ее сестры росли и вызревали на солнце, что читалось в их броской внешности, а она – в темном углу, куда не достигал золотой луч. Но стоило ей покружиться в танце, услышать добрые, заинтересованные слова, и лицо ее чудно оживилось, щеки порозовели, заискрились светлые, серебристого оттенка глаза. Да ведь она куда привлекательнее своих выхоленных, забалованных сестер. Она настоящая красавица, а не эти куклы! – с обычным пересолом решил Юрка.

А когда начался разъезд и девушка в последний раз мелькнула перед ним в шляпке из тонкой соломки, стянутой ленточкой под нежным, чуть выостренным подбородком, и серебристые добрые глаза благодарно задержались на нем, Голицын уже знал, что ему не нужно ничего в мире, кроме любви этой девушки. Истаяли без следа черты кушелевской Сонечки, стерлись, как письмена с грифельной доски, все иные женские образы, Юрка стал юношей, каким он никогда не был, исполненным благоговения перед таинственной женской сутью.

Первым почувствовал свершившуюся в Голицыне перемену хор: теперь вместо псалмов пели о земном томлении, о любви, о непорочной деве, но то была явно не богородица.

Деятельная натура влюбленного не могла довольствоваться мечтами, музыкальными излияниями и редкими краткими встречами на балах. Маленькая Бахметьева должна стать его женой. Она предназначена ему, а он ей. Князь сознавал, что достичь этого будет непросто. Конечно, он был прекрасной партией для любой девушки – и куда более родовитой, богатой, нежели Бахметьева, но мешало одно обстоятельство: между двумя фамилиями существовала вражда, не столь ожесточенная, как между Монтекки и Капулетти, но въевшаяся в кожу синь-порохом. Юркина бабушка по отцу, знаменитая княгиня Грузинская (это она выписала из Грузии бедного родственника князя Багратиона, будущего героя Отечественной войны), имела брата князя Грузинского, предводителя разбойничьей шайки. Высокородный Стенька Разин, но без свободолюбия и социальных устремлений «атамана свободы дикой», держал на Волге несколько ватаг, грабивших всех без разбора. В конце концов он попался, было учинено следствие, которое вел молодой, энергичный жандармский офицер Бахметьев. Несмотря на все семейные связи князя Грузинского, который через сестру оказался в родстве со знатнейшими фамилиями России, честный, неглупый, упорный офицер, выдержав дружный и бесчестный натиск влиятельных заступников, довел следствие до конца. Князя осудили. Конечно, он избежал справедливого возмездия, но был сослан в принадлежащее ему село Лысково под домашний арест и там кончил свои позорные дни.

Князья Грузинские и весь их клан не простили жандармскому офицеру его ретивости и непреклонности, он же в свою очередь отнюдь не укрепился в уважении к семейству, защищавшему недозволенными способами закоренелого преступника.

Юрка Голицын, хотя и относился с комической симпатией к далеко не княжескому поведению своего двоюродного деда, просто из приверженности ко всяким безобразиям, куда больше уважал честность и твердость Бахметьева. Но ведь в нем, в Юрке, была капля буйной крови преступного князя, и едва ли он мог рассчитывать на расположение Бахметьева. Тем более что за недолгое пребывание в Харькове покрыл себя ненужной славой, сделав все возможное, чтобы испортить свою репутацию. Опасения имели под собой почву, он не был в чести у Бахметьевых. Но это лишь поддавало ему жару. Надо было найти брешь во вражеской обороне.

Он пытался расспрашивать Катю о ее семье. Застенчивая и гордая девушка старалась не проговориться лишним словом о своих близких, тем не менее у Голицына сложилась весьма безрадостная картина ее домашней жизни. Он с первого знакомства заподозрил, что мать ее не любит, считает дурнушкой и не скрывает этого. Так оно и было. В детстве Катя была отдана под бесконтрольное попечение французской гувернантке, редкой гадине. Она измывалась над доброй и незащищенной девочкой, придумывая для ее невинных проступков изощренные наказания. Однажды Катя увидела, как кормят грудью ее новорожденного брата.

– Ах! Если б у меня был такой прелестный ребенок, я ни за что бы не отдала его кормилице.

– А что бы ты сделала? – вкрадчиво спросила гувернантка.

– Кормила бы его сама, – простодушно ответила девочка.

Шокированная гувернантка взвизгнула и едва не лишилась чувств. Виновницу нарядили в просторный сарафан кормилицы, повязали крестьянским платком, сунули под кофточку – для пущего сходства – подушку, дали в руки куклу и позвали детей полюбоваться ее унижением. «А как же ваша матушка позволила?» – скрипнув зубами, спросил Голицын. Он успел мысленно заголить гувернантку, привязать ее к хвосту скакуна и промчать по кочкарнику и чертополоху. «Мама не вмешивалась в мое воспитание», – пролепетала Катя.

Ничего себе воспитание! Это воспитание требовало, чтобы, собирая в лесу землянику, Катя самые крупные и красные ягоды отдавала сестрам, чтобы она первой просыпалась по утрам и будила гостей, которым рано в дорогу. Ее звали – гнусное лицемерие! – ранней пташечкой.

Естественно, что девочка, так мало обласканная людьми, обратилась к богу. Она была очень религиозна. Голицын, любивший в детстве прислуживать в церкви, чтобы выставляться перед прихожанами, петь на клиросе, а недавно проявивший себя борцом за чистоту церковных нравов, искренне считал себя человеком богобоязненным. Он и Катя, столь тепло верующие, были созданы друг для друга.

Некоторый урон Катина религиозность потерпела при посещении в Киеве известного подвижнической жизнью схимника Парфения. Катя призналась святому человеку в своем намерении уйти в монастырь. Оглядев миловидную и крепенькую при всей деликатности сложения девушку из-под густых нависших бровей, Парфений сказал с мужицкой грубостью: «Еще чего!.. Иди тогда, когда матерь божья сама поведет тебя за руку. А до того и думать не смей. Живи по данному тебе господом естеству, выполняй предназначение истинной жизни». Катя не поняла. Тогда схимник положил ей широкую ладонь на грудь, чувствительно надавил и рек: «Сему живительному источнику не должно засохнуть».

«Ах, старый козел! – взныло в Голицыне. – Рассластился, хохлацкий Тартюф!» – И он дал себе слово при первой возможности съездить в Киев и оттаскать за бороду старого сластолюбца, прикидывающегося святым угодником.

К его желанию стать Катиным мужем примешивалось что-то мессианское: он должен вырвать бедную девочку из дома, где с нею так дурно обращаются, из когтей нелюбящей матери, этой слепой и злобной карги. Но и папаша Бахметьев хорош – подкаблучник, рохля. Небось когда князя Грузинского допекал, был куда отважнее. Голицын понимал, что прямой путь ему заказан. Мелькнула мысль взять Катю увозом, но сразу была отброшена: она ни за что не пойдет за него против воли родителей. Тогда он ринулся напролом, сделав предложение по всей форме. Ему дали от ворот поворот, а Катеньке запретили видеться с ним. Ее перестали вывозить в свет. Она оказалась под домашним арестом, более тягостным, чем томивший когда-то князя Грузинского. Юрка ответил действиями, быть может, не говорящими о его зрелости, но весьма затейливыми.

Прежде всего он нанял дом поблизости от Бахметьевых. Разделял их только большой сад. Юрка купил белую козочку, выдрессировал ее и превратил в письмоносицу. Козочка проникла на вражескую территорию и схоронилась в кустах. А когда Катя осталась одна, вышла из убежища и подставила ей шейку. При всей своей сообразительности козочка не могла сказать Кате, что под зеленой ленточкой скрывается записка. Но скромная, невинная Катя проявила вдруг сообразительность, ничуть не уступающую козочкиной, и сразу нашла записку и послала ответ с тем же почтальоном. Барьер немоты был преодолен, между влюбленными завязалась оживленная переписка. Белая шубка козочки и ее острые деликатные рожки то и дело мелькали в садовых зарослях и густой траве, и казалось, она понимает свою высокую миссию. Переписка велась по-французски, но, как уже говорилось, Юрка не умел писать толком ни на одном языке. У грамматики любви свои законы, и Катя, переставшая скрывать свое чувство и от себя, и от любимого, целовала корявые и неграмотные строчки.

Конечно, князь не мог довольствоваться перепиской, ему необходимо было видеть Катю. И вот однажды на реке, протекавшей через огромный сад Бахметьевых, показалась гондола, лакированная венецианская гондола с задранной кормой, устланная ковровыми дорожками, с гондольером в расшитой шелком и бисером короткой курточке, с двумя смуглыми горбоносыми гитаристами и рослым кудрявым певцом в роскошном одеянии из бархата цвета раздавленной вишни и серебристой парчи: на всех, кроме гондольера, были бархатные полумаски. Простор огласился звуками хорошо поставленного баритона, певшего о любви, звездах, тоске, любви и море – брачном ложе и могиле влюбленных.

Предупрежденная заранее козочкой, Катя первая оказалась на берегу реки, за ней во весь дух примчались сестры, дворня и приживалы, затем пожаловали и хозяева дома.

Итальянцы в Харькове!.. Было от чего потерять голову. Последний раз итальянцев видели в Харькове два года назад. Они выступали в летнем городском театре – пели, танцевали, кидали ножи друг в дружку, не причиняя увечий. Когда они чуть поспешно уехали, распространился слух, что потомки древних римлян прибыли из Молдавии, где пользовались повышенным вниманием полиции. На этот раз все поняли, что имеют дело с настоящими итальянцами. Ликованию не было предела. Итальянцы исполнили серенаду и уплыли на своей едва колышущей воду длинной лодке. Лишь сам Бахметьев – старый жандармский волк – учуял неладное и без труда докопался до истины. Катю стали запирать, и козочка напрасно томилась в кустах с запиской под зеленой ленточкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю