355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Московская книга » Текст книги (страница 1)
Московская книга
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:43

Текст книги "Московская книга"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Юрий Нагибин
Московская книга

Вместо предисловия

Эта книга – попытка систематизировать то, что я писал и пишу о Москве. А пишу я давно, с первых проб пера, значит, без малого полстолетия, и, верно, буду писать до конца дней о своем родном городе. Москве посвящены автобиографические рассказы, просто рассказы, очерки, литературные портреты моих земляков, тех, кто верно служил столице и не мыслил себя без нее. Этим чувством для меня уравнены великий певец и умелый ипподромный наездник, талантливый пейзажист и официант-ветеран. Москва дорога мне во всех ипостасях, но, пожалуй, наиболее интимно близкой остается Москва моего детства.

В последнее время самые разные люди спрашивали в письмах, чем объясняется такая преданность месту и дням своего начала. Конечно, интерес этот не только литературного плана, вернее, вовсе не литературного плана. Он связан с тревогой нынешнего дня: как растить человека, как укрепить, сохранить в молодой душе те хрупкие нравственные ценности, без которых даже самая благополучная жизнь нища и пуста. На мой взгляд, «Московская книга» как раз об этом, хотя автор не задавался воспитательными целями, что ему вовсе не по плечу.

Есть старая, но ничуть не поблекшая истина: мы все родом из детства. И самым чистым, самым светлым, самым важным, большим и значимым остается навсегда образ матери.

Человек формируется всей жизнью. Двор, детский сад, школа, пионерский отряд, комсомол – это важные формирующие душу начала. Но самым первым и ни с чем не сравнимым по силе воздействия – остается мать. Никакая нянька, воспитательница, учительница, вожатая или классная руководительница не обладает материнской силой воздействия на строящуюся душу. Мать – это первая родина. И может быть, самая большая. Когда я анализирую свои взгляды и доискиваюсь причин моих поступков, когда я хочу понять, откуда у меня те или иные качества, то чаще всего нахожу у истоков мою мать – Ксению Алексеевну.

Помню, как меня впервые привезли на подмосковную речку Учу, сейчас там громадное Учинское водохранилище. Мне не было шести лет, но я уже много знал об окружающем, привычный городской мир был щедро назван в словах, другое дело – здесь. Помню, мать подвела меня к сосне. «Смотри, это дерево, – сказала она со странной интонацией. – Наше русское дерево. Какое оно большое, доброе, надежное. И как чудно пахнет! Сколько в нем доверчивой силы, и как легко его ранить!» Растроганная и чуть торжественная интонация поразила меня. Мать была человеком сдержанным до суровости. В нашей семье было принято держать свои чувства на привязи. Никакой сентиментальности, поцелуев и ласк. Наверное, потому так тронули меня мамины слова. Мне открылось светлое чудо, имя которому «дерево».

Давно уже я живу за городом и до сих пор, если у меня плохо на душе, тоска, неприятности, иду в лес. Прижмешься щекой к березе или шершавому стволу дуба – и успокаиваешься, все беды кажутся маленькими и преходящими. Дерево дает ощущение причастности к Великой тайне мироздания, вечности. Возле деревьев я всегда вспоминаю о матери. И не случайно писатель Николай Атаров так назвал моего главного лирического героя: «Человек из глубины пейзажа».

Мама всегда разделяла мои увлечения – будь то рисование, коллекционирование, сбор гербария; как-то исподволь, незаметно направляла, не давала потерять веру в себя. У нее не было специальных знаний (закончила с грехом пополам гимназию), но ради меня она узнала очень много о природе, запомнила названия цветов и трав, грибов съедобных и ядовитых, бабочек, насекомых. Дома мне разрешали держать животных. У нас жили: блохастый «дворник» Джек, кошка, четыре певчие птички, одно время – даже лисица. Птицы: чиж, щегол, чечетка и канарейка – совсем не боялись нас, летали по комнате, благо мы жили в старом доме с высокими потолками, садились на руку, на плечо. Бережное отношение к зеленому миру, к младшим братьям естественно входило в душу, без назиданий и скучных проповедей.

Но случалось мне получать и уроки совсем иного толка. В детстве мы склонны создавать кумиров. Я влюбился в знакомого родителей, роскошного золотобородого дядю Сережу, по профессии переводчика, по сути – болтуна и бездельника. Он был щедро одарен природой: способностями полиглота, даром слова, тонкой музыкальностью, победительной внешностью. Он за многое брался, но ничего не доводил до конца и талантливо разыгрывал роль непонятого человека со сломанной судьбой.

Его очарование было опасно, и мать решила развенчать в моих глазах соблазнительный образ «страдальца». Если у мужчины нет настоящей профессии, которой он отдается целиком, с глубочайшей серьезностью и терпением, он ничего не стоит. Это пустоцвет. Нет ничего хуже. Должно быть главное дело в жизни, которое ты любишь и досконально знаешь. «Чем бы ты ни занимался, я ведь не знаю, кем ты станешь, – говорила мать, – будь прежде всего профессионалом. Все остальное от лукавого, но это по силе каждому человеку, знающему свою цель». Слова матери на всю жизнь запали в мою душу… Только не подумайте, будто я все детство жался к материнскому подолу. Она бы первая не позволила. У нас никогда не выделяли семью из мира и общества, и мне органически чуждо было стремление замкнуться в семье, уткнуться в ее тепло и малые заботы. Я был гражданином двора, улицы, Москвы… Круги моего познания год от года расширялись. Я рос в мире, а не в мирке, исподволь, но неуклонно мне внушали, что не станешь человеком, держась все время под спасительным крылом.

В пору моего детства существенную воспитательную (без кавычек) роль в нашей жизни играл двор. Двор не противостоял семье, а был как бы ее продолжением, это подтвердит каждый старый москвич. Во дворе мы постигали азы дружбы, крепко дружили и в школе. Что лежит в основе таких вот «коллективных» дружб? Мы были близки по нашему социальному положению, по нашему московскому землячеству: гордились Москвой, таинственно-извилистыми переулками, Чистыми прудами, Меншиковой башней, Покровскими казармами… У нас были надежные покровители во дворе и прекрасные, умные преподаватели в школе, мы никого не забыли. Мы помним и духовой оркестр на Чистопрудном катке, и как у музыкантов примерзали губы к мундштукам труб, помним наши игры, дворовый футбол, путешествия за город, общие обиды, влюбленности – это все составляет вещество нашего духа, нашей сути. Мы помним, как в худеньких пальтишках еще в темноте, до начала занятий, торопились на Главный почтамт и там собирали бумажный утиль – не для того, чтобы разжиться томиком Дюма, а потому, что знали: стране не хватает бумаги на тетрадки и учебники. А с какой страстью собирали мы деньги на торпедный катер, дирижабль! А тяжелые сумки книгоноши, с которыми мы носились по улицам и площадям, выискивая любителей чтения!.. Мы не разлучались и после уроков, вместе ходили на каток, в кино, позже – в оперу, собирались в тех домах, где был патефон, и неуклюже танцевали под «Рио-Риту» и «Цыгана». И мы не были менее счастливы от того, что приходили на эти вечера в лыжных костюмах.

Школа вообще очень много значила для нас, значит и по сей день. В 1928 году мы впервые перешагнули порог бывшего училища Фидлера возле Чистых прудов, а недавно в моем подмосковном жилье отметили 55-летие нашей дружбы, выдержавшей испытание временем, и каким временем!

У наших встреч давняя история, вскоре после войны мы решили собираться раз в год, в начале мая, местом встречи, естественно, были выбраны Чистые пруды. Бывает, что и хорошие традиции себя изживают, а вот с нами случилось прямо противоположное: нам стало недоставать одной встречи в год, ведь нам так хорошо друг с другом!

Каким же светлым и чистым было наше не слишком сытое и не слишком нарядное детство! Последнее нас ничуть не трогало, мы были напрочь лишены жадности к вещам, нас волновали иные ценности. Наше детство проходило не в тепличных условиях, мы выросли на ветру жизни. Радость молодости была для нас в постижении нового, в прекрасных книгах, в музыке, в походах, велосипедных поездках за город, ночевках на озерах и реках, в попытках что-то сделать своими руками, в спорте – не ради получения разряда или приза, а ради него самого.

Сейчас много говорят и пишут о трудностях и сложностях, связанных с воспитанием начинающего жизнь человека. Причин для возникновения этих сложностей немало. Но наиболее существенная, на мой взгляд, – ослабление семейного начала, а точнее, материнского начала в воспитании ребенка.

Природа, которая мудрее всех нас, возложила на женщину самую большую заботу – дать жизнь новому существу, научить его первоначальным навыкам в практическом и нравственном плане, очеловечить его. Эта задача так велика и так ответственна, что вершить при этом массу других дел никому не под силу. И часто женщина-мать бывает вынуждена сделать выбор не в пользу ребенка. Едва увидев свет, малыш отправляется в ясли, потом в детский сад, потом на «продленку» – меняются воспитательницы, каждая со своим характером, своими правилами, пристрастиями. Мать становится для ребенка милым, но редко зримым, почти неосязаемым существом – полупризраком. Семья – самое близкое, самое сильное по воздействию на податливую душу ребенка – практически самоустраняется на первом, важнейшем этапе формирования человека. А если в ранние годы в него не было заложено ничего прочного в нравственном смысле, в настрое души, то потом у общества будет немало хлопот с этим гражданином. Необходимо искать выход из положения, в котором оказались многие и многие семьи. Женщина должна быть освобождена для своей самой главной службы – детям.

Другая крайность – чрезмерное опекание ребенка родителями в сегодняшней семье. Тут нет противоречия с тем, о чем только что говорилось. Опека – тоже следствие ослабления семейного начала. Волей обстоятельств родители избавляются от своего чада, пребывающего в самом нежном возрасте, за счет общественных институтов или с помощью хорошо устроенных бабушек и дедушек. В результате с ребенком не устанавливается настоящего внутреннего контакта. Родители недодали ему душевного тепла и, ощущая эту вину, стремятся в будущем оплатить свой духовный долг запоздалой мелочной опекой и всевозможными материальными благами. Виноватые родители покупают подросшим детям модную одежду и всяческие хорошие вещи, прощают любые провинности, избавляют ребенка от всяких обязанностей. Виноватые родители готовят за школьника уроки, устраивают его не по заслугам в лучшие пионерские лагеря и спецшколы и непонятно зачем освобождают от занятий физкультурой. Виноватые родители проталкивают в вузы своих оболтусов, покупают им «Жигули», женят, приобретают кооперативную квартиру, взваливают на свои плечи воспитание внуков. Процесс опекания бесконечен, он тем страшнее, чем шире возможности родителей.

В этих семьях дети стали «недорослями». Родители как бы живут за них. Знакомства и блат кажутся естественными факторами жизни с младых ногтей. Не потому ли иной ребенок так рано приобретает дурную взрослость, цинизм, неверие в бескорыстие, в благородство и этакую презрительную усмешечку, когда дело касается тонких и хрупких ценностей жизни? Тут нет места никакому романтизму, никакой героике – потребителю благ они ни к чему.

Имеет ли смысл сравнивать молодость разных поколений? Мы провели трудовую, бодрую и бедноватую молодость, зато все завоевывали сами. Мы росли на холоду жизни, были наивнее, чище, в житейском смысле глупее, чем нынешняя молодежь. Преимущество ли ранняя утрата наивности?

Может быть, для сегодняшнего времени так лучше. Мир стал другим: более прагматичным, более жестким. У современного поколения естественно вырабатываются иные защитные средства, но это вовсе не исключает того, что пристрастие к материальному, «вещному» обедняет жизнь, делает ее плоской и сухой.

Вспоминается старая притча. Трое толкают тяжелую тачку. И всем троим задают один и тот же вопрос: что ты делаешь? Первый отвечает, что везет драгоценный материал, из которого будет построен великолепный дворец. Второй говорит, что зарабатывает на жизнь себе и своей семье. Третий – что он прикован к этой проклятой тачке… Могу со всей ответственностью сказать: на заре туманной юности мы не сомневались, что везем тачку с драгоценным грузом, что будет построен дворец…

Чистые пруды

Чистые пруды… Для иных это просто улица, бульвар, пруд, а для меня – средоточие самого прекрасного, чем было исполнено мое детство, самого радостного и самого печального, ибо печаль детства тоже прекрасна.

Было время, я знал там каждую скамейку, каждое дерево, каждый куст крапивы возле старой лодочной станции, каждую световую надпись: «Берегись трамвая!», мигающую красным на переходе. У Телеграфного переулка в слове «Берегись» три последние буквы не загорались, получалось красиво и загадочно: «Берег трамвая». И сколько же свиданий назначалось на этом берегу! Мы, мои сверстники и я, не береглись трамвая, как в дальнейшем не береглись жизни. Мы перебегали рельсы наперерез трамваю перед самой тормозной решеткой, садились и спрыгивали только на ходу, промахивали все Чистые пруды, повиснув на подножках, обращенных к железной ограде бульвара, стоя и сидя на буферах, а то, уцепившись сзади за резиновую кишку и ногами скользя по рельсе. Веньке Американцу – он носил клетчатую кепку с пуговкой – отрезало ноги. Он умер по пути в больницу от потери крови, в полном сознании. «Не говорите маме», – были его последние слова. Нас не остерегла Венькина гибель, напротив, мы восхищались его мужеством и считали делом чести не отступать. Для нас, городских мальчишек, трамваи были тем же, чем волки и медведи для ребят таежной глуши, дикие кони для детей прерии. Дело шло напрямую: кто кого? И думаю, мы не были побежденными в этой борьбе…

Чистые пруды – это чудо первого скольжения на коньках, когда стремящиеся лечь плашмя «снегурочки» становятся вдруг послушными, прямо, стройно режут широким лезвием снег, и ты будто обретаешь крылья. Чистые пруды – это первая горушка, которую ты одолел на лыжах, и я не знаю, есть ли среди высот, что приходится нам брать в жизни, более важная да и более трудная, чем эта первая высота. Чистые пруды – это первая снежная баба, первый дом из глины, вылепленные твоими руками, и пусть ты не стал ни ваятелем, ни зодчим, – ты открыл в себе творца, строителя, узнал, что руки твои могут не только хватать, комкать, рвать, рушить, но и создавать то, чего еще не было…

Чистые пруды – это целый мир чудесных неожиданностей. Милые, скромные чудеса моего детства! С дерева спускается широкий холст, на холсте намалевана белая мраморная балюстрада, строй кипарисов, море, в море корабль с раздутыми парусами, а надо всем этим серебряная колбаса – дирижабль с гондолой. Уставившись на холст то слепым, черно-заколпаченным, то живым, стеклянным глазом, покоится на растопыренной треноге коричневый деревянный ящик, который за десять минут может подарить тебе твое изображение на фоне моря, среди кипарисов, с дирижаблем над головой. Для этого нужно, чтобы маленький чернявый человек, одетый зимой в жеребковую куртку, кубанку и бурки, а летом щеголяющий в тенниске, тюбетейке, парусиновых брюках и сандалиях на босу ногу, усадил тебя под кипарисы, затем припал к аппарату, накрыл себя черной тряпкой, резко крикнул: «Спокойно, снимаю!», после чего, сняв колпачок с выпуклого глаза аппарата, описал рукой плавный круг и вновь прикрыл глаз. Да, чуть не забыл: еще этот человек, прежде чем снять колпачок, говорил: «Смотрите сюда, сейчас вылетит птичка». Он говорил это, когда я, четырехлетний, сидел перед глазком аппарата на коленях у отца и разрыдался от того, что птичка не вылетела; он говорил это, когда я, дошкольником, снимался на лыжах под кипарисами и все еще надеялся, что птичка вылетит, и когда я был школьником с козелковым ранцем за плечами и уж не ждал никакой птички; он говорил это, когда в канун окончания школы, в преддверии разлуки, я снимался у него с Ниной Варакиной и опять на миг поверил, что птичка наконец вылетит…

На Чистых прудах ходили китаянки с крошечными ступнями, оставлявшими на песочных дорожках бульвара детский, лишь более глубокий след. Мы нередко отыскивали их по этому следу: китаянки продавали бумажные фонарики, мгновенно сгорающие, едва вставишь в них свечку; голубые, красные, желтые, оранжевые шарики на длинных резинках, набитые опилками, эти шарики чудесно подскакивали на резинке, возвращаясь прямо в ладонь, но удивительно скоро начинали сочиться опилками, съеживались и умирали; трещотки на спичке с сургучной головкой; причудливые изделия из тонкой сухой гофрированной цветной бумаги: с помощью двух палочек им можно было придать различную форму, от шара до улитки, но существование их отличалось, увы, такой же мотыльковой краткостью.

С китаянками соперничали продавцы воздушных шаров; когда шар выдыхался или лопался, начиналась его вторая, куда более увлекательная жизнь: мы выдували из лоскутьев крошечные пузырьки и звонко давили их о лбы и затылки друг друга; продавцы вафель и мороженого, постного сахара и красных леденцовых петухов – самого стойкого товара на веселом Чистопрудном торжище: такого петуха можно было сосать с утра до ночи, он не уменьшался, только красил пунцовым губы и язык. А раз появился там ослик с длинными лысыми ушами и бесконечно грустным взглядом. Но мы заездили его в неделю, и ослика не стало…

Чистые пруды – столбовая дорога нашего детства. На Чистые пруды водили нас няньки, по Чистым прудам ходили мы в школу и на Главный московский почтамт: он шефствовал над нашей школой. Мы ходили туда в ранние утренние часы, чтобы собирать бумажный утиль в его просторных, тихих залах, где нежно шуршали ролики конвейеров, развозящих по этажам письма в конвертах, пакеты с красными сургучными печатями, кипы брошюр и газет. Утиль мы сдавали во дворе весовщику, он шмякал наши мешки на большие весы с гирями и вручал нам квитанцию. По вечерам мы ходили сюда, чтобы работать в столярной мастерской; мы сколачивали ящики для рационализаторских предложений рабочих и служащих почтамта, выпиливали лобзиком из тонкой фанеры карикатурные портреты прогульщиков, склочников, бузотеров к вящему их позору. По Чистым прудам мы ходили в кино «Маяк», самую плохую и дешевую киношку во всей Москве. Экран там заменяла побеленная стена, с этой стены шагнули в наше детство и кошачьи ловкий Дуглас Фербенкс, и маленькая Лилиан Гиш, и очкастый Гарри Ллойд, и до корчей смешные и чем-то щемяще жалкие Пат и Паташон, и Донна Жуанна, женщина бретер, и незабвенные герои «Красных дьяволят». На Чистых прудах находилась наша библиотека, наш тир, наш клуб без стен, где решались наши пионерские дела, и наш райвоенкомат, откуда в сорок первом мы уходили на войну…

Чистые пруды были для нас школой природы. Как волновала желтизна первого одуванчика на зеленом окаеме пруда! Нежности и бережности учили нас их пуховые, непрочные шарики, верности – двухцветное сродство иван-да-марьи. Мы ловили тут рыбу, и бывало, на крючке извивалась не просто черная пиявка, а настоящая серебряная плотичка. И это было чудом – поймать рыбу в центре города. А плаванье на старой, рассохшейся плоскодонке, а смелые броски со свай в холодную майскую воду, а теплота весенней земли под босой ногой, а потаенная жизнь всяких жуков-плавунцов, стрекоз, рачков, открывавшаяся на воде, – это было несметным богатством для городских мальчишек: многие и летом оставались в Москве.

Не менее щедра была и наша чистопрудная осень. Бульвар тонул в опавшей листве, желтой, красной, мрамористой, листве берез, осин, кленов, лип. Мы набирали огромные охапки палой листвы и несли домой прекрасные, печальные букеты, и сами пропитывались их горьким запахом…

Чистые пруды были, для нас и школой мужества. Мальчишки, жившие на бульваре, отказывали нам, обитателям ближних переулков, в высоком звании «Чистопрудных». Они долго не признавали нашего права на пруд со всеми его радостями. Лишь им дано ловить рыбу, кататься на лодке, лазать зимой по ледяным валунам и строить снежные крепости. Смельчаки, рисковавшие приобщиться к запретным берегам, беспощадно карались. Чистопрудные пытались создать вокруг своих владений мертвую зону. Мы не только не могли приблизиться к пруду, но и просто пересечь бульвар на пути в школу было сопряжено с немалым риском. Разбитый нос, фиолетовый синяк под глазом, сорванная с головы шапка – обычная расплата за дерзость. И все же никто из нас не изменил привычному маршруту, никто не смирился с жестоким произволом Чистопрудных захватчиков. Это требовало характера и воли: ведь достаточно было сделать маленький крюк, чтобы избежать опасности. Но даже самые слабые из нас не делали уступки страху.

Мы выступили против Чистопрудных единым фронтом. Ребята Телеграфного, Лобковского, Мыльникова, поддержанные дружественными соседями с Потаповского, Сверчкова, Спасоглинищевского, Космодемьяновского, Златоустинского переулков, наголову разбили Чистопрудных в решительной битве возле кинотеатра «Колизей». Отныне пруд и аллеи бульвара стали достоянием всех мальчишек округи, а от былой вражды не осталось со временем и следа. Смотрели твои окна на бульвар или в тишину прилегающих переулков, ты равно считался Чистопрудным со всеми высокими правами, какие давало это звание…

Чистопрудный бульвар – свидетель и устроитель, увы, неудачный, первой моей и единственной школьной любви, которую я пронес сквозь детство, отрочество, юность. Нина Варакина жила в том же Телеграфном переулке, близ Чистых прудов, где жил и я. Наш общий путь с ней в школу пролегал по Чистым прудам. В начальных классах мы шли так: Нина Варакина впереди, я на почтительном расстоянии сзади или по соседней аллее. Она знала, конечно, что я не просто следую своей дорогой, что я иду с ней. Ведь на переменках я столько раз подбегал к ней, чтобы толкнуть, подставить ножку, дернуть за косу или шлепнуть по спине. Могла ли она не видеть, что я «гоняюсь» за ней? В пятых, шестых классах мы шли уже рядом, разговаривая, потом мы ходили, взявшись за руки, наконец, в последних классах – под руку. Но это нисколько не приближало меня к ней. Мы расставались у необлицованного кирпичного дома, за которым угрюмо высилась Меншикова башня.

– Пока! – всегда первая говорила Нина.

– Пока! – отвечал я с горечью в душе.

Она скрывалась в темной подворотне, я переходил на другую сторону, и сразу в нос ударял мне тяжкий, гнилостный, с винным привкусом запах: в подвале за железной решеткой помещалось картофелехранилище. Черт его знает, отчего там так пахло! Впрочем, я мог легко избежать этого запаха, просто мне не надо было переходить на другую сторону. Но я переходил. Мне казалось естественным, что после разлуки с Ниной все портится в мире: тускнеет день, глохнут звуки, загнивает воздух. С тех пор я знаю, чем пахнет разлука: смертью с привкусом вина.

Сколько я натерпелся из-за этой девчонки! Редкий день меня не били. Калабухов, Чистопрудный парень, не давал проходу ни ей, ни мне. Я был сильным, поэтому Калабухов никогда не нападал в одиночку. Меня били при выходе из школы, на бульваре, в устье Телеграфного переулка, на катке. Правда, били лишь тогда, когда видали с Ниной, без нее я был в безопасности. Сколько Нининых носовых платков, которыми унимал я кровь, осталось у меня, сколько монеток передал я ей – ведь дарить платки плохая примета. Нине было тяжело, что я подвергаюсь из-за нее постоянной опасности, но, чутко понимая мою обреченность, она никогда не предлагала мне ходить поврозь.

Когда мы стали старше, драки прекратились. Мы могли спокойно сидеть на скамейке Чистых прудов и в тысячный раз выяснять, почему я ей не нравлюсь, вернее, нравлюсь, но как-то не так. Не так, как наш бывший вожатый Шаповалов, не так, как Лемешев, не так, как летчик Громов, не так, как Конрад Вейдт и Борис Бабочкин, – перебирал я мысленно, поскольку знал все самые сильные Нинины влюбленности. Величие и отдаленность этих моих соперников избавляли меня от ревности, но не от тоски. К несчастью, было и другое. Я знал, что Нина целовалась с красивым, щеголеватым старшеклассником Лазутиным, редактором школьной стенной газеты; что нередко ее привозит в школу на мотоцикле парень в кожаной куртке и очках-консервах; что пропуска в Художественный театр достает ей какой-то студиец…

Иногда мимо нас проходил Калабухов; он учился теперь в спецшколе и носил военную форму. Он приветствовал Нину по-военному, бросая руку к околышу фуражки, а на меня кидал угрюмо-сочувственный взгляд. Его жест и взгляд совпадали, и мне казалось, что он салютует моей грустной стойкости.

Самая трудная пора наступила, когда мы перешли в десятый класс. Нину «открыла» вся школа. Я и то удивлялся, как могут ребята размениваться на других девчонок, когда есть Нина. И вот, наконец, то, что было мне ведомо многие годы, вдруг стало ясным всем ребятам: в 326-й школе есть чудо, и чудо это – Нина Варакина. Возможно, пришло время раскрыться всему, что таилось в ее зыбкой, смутной прелести подростка. Очарованный ею, когда она была еще косолапой, смешной девчонкой, я не берусь об этом судить.

Общее поклонение, как и всякий культ, непременно должно было обрести единую форму. Этой формой оказалась поэзия. Школой овладело стихотворное помешательство. Не было дня, чтобы очередной поэт не вел Нину на Чистые пруды, к беседке, чтобы прочесть ей стихи своего сердца. Стихи были плохие, с однообразными околичностями, почти в каждом упоминались роза и озеро, читай: бульвар и пруд. Мы вместе с ней смеялись над этими стихами. И все же я с болью чувствовал, что Нину трогают если не сами стихи, то усилия, затраченные в ее честь. И становилось странным, отчего же молчу я, самый давний и преданный ее поклонник…

И вот я просидел долгую ночь, марая один тетрадочный лист за другим. Первая строчка давалась легко: «Пусть все тебе пишут играя», «Всю жизнь так близко и далеко», «Неужто ты не понимаешь», «Я тебя разлюбить не умею», «Какая боль, какая нежность». Иногда к первой строчке подтягивалась вторая, но и на этом все кончалось. Я стал вспоминать стихи своих любимых поэтов: Пушкина, Лермонтова, Тютчева. Снова потекли первые строчки: «Я полюбил тебя младую», «Твой взор меня бежит», «Там на берегу пруда». И дальше ни с места. Мне было печально и больно. Уже под утро я схватил чистый лист бумаги и твердо написал: «Ты самая красивая, я очень тебя люблю».

Нинино лицо, когда она прочла это краткое послание, выразило досаду и разочарование. Потом она еще раз прочла его и долго, задумчиво улыбнулась. «Пиши прозу, – сказала она, – у тебя получается…»

Прошли годы и годы, я так и не придумал ничего лучшего. И вот теперь, уже немолодой, я могу сказать своей нынешней любви все то же: «Ты самая красивая, я очень тебя люблю…»

В раме Чистых прудов запечатлелся для меня и самый сильный образ моей юности. Это было в пору ожесточенных боев в Испании. В воскресный день в садах и парках Москвы шло праздничное гулянье молодежи. Быть может, потому, что отовсюду глядело с портретов прекрасное, неистовое лицо Долорес Ибаррури, что многие юноши носили республиканские зеленые пилотки с красным кантом и кисточкой, что на улицах то и дело вспыхивала «Бандера роха», самая популярная песня тех дней, что в разговорах поминутно звучали красивые и горькие слова: «Гвадалахара», «Овьедо», «Уэска», «Астурия», «Мадрид», что небо было озарено алым отблеском праздничных огней, а порой, в стороне Москвы-реки, ослепительно лопались в выси фейерверки, что вечер этот был душист и жарок и звенела музыка, – нам казалось, будто самый воздух насыщен Испанией, ее звуками и ароматами, ее борьбой, ее гневной непримиримостью.

Мы собрались, чтобы поехать, в парк культуры и отдыха, но вдруг, уже на пути к метро, раздумали и свернули на Чистые пруды. Испания была разлита в воздухе, Испания была в нашем сердце. Мы ощутили странную знаменательность этого вечера, тень судьбы скользнула над нашими головами в бойцовских пилотках. Мы проглянули и приняли грядущее со всем, что оно возложит на наши плечи.

Поэтому и потянуло нас на Чистые пруды, хоть не было здесь ни трубачей, ни многоцветья огней и фейерверков, – нас потянуло сюда, как тянет человека к истоку юности, к началу начал. И само собой получилось, что мы шли строем, по трое в ряд. Нам повстречался наш однокашник, веселый человек, Юрка Петров. Отдавая шутливую дань нашему воинскому строю, строгому молчанию и пилоткам, он крикнул:

– Привет бойцам-антифашистам!

Мы ответили в голос, без улыбки:

– Но пасаран!

Не пройдет и пяти лет, и те же слова, сказанные по-русски, многие из нас оплатят своей кровью. А сейчас они рядом, они полны силы и молодости, полны надежд, любви, замыслов, поэзии слов и поэзии чисел, они идут, не отличимые от тех, кому суждено остаться в живых, равные с равными, по людному бульвару к темному, тихому пруду…

Мы стояли у низенькой ограды пруда и смотрели на воду, когда в воздухе воссиял одинокий фейерверк. Его зажег какой-то малыш, крошечный Чистопрудный патриот, не захотевший, чтобы его бульвар отставал от ликующих парков столицы. Голубая звездочка взвилась в небо, вспыхнула ослепительным белым, из белого родилось алое и длинными струями потекло вниз. С багрово озаренной воды навстречу мне медленно всплыли красивые, мужественные лица моих друзей, и запомнилось так на всю жизнь…

Когда мы ловили рыбу на Чистых прудах, нас часто окружали зеваки. Брала рыба очень плохо, часами не бывало поклевки, и, обозленные отсутствием впечатлений, бездельники начинали поносить нас и Чистые пруды.

– Охота дурью мучиться, разве здесь может быть рыба?

– В такой грязи не то что рыба – лягушка сдохнет!

– Нашли где ловить – в сточной канаве!

Мы не вступали в спор, мы продолжали удить, мы пили горстями холодную, ломившую зубы воду, а люди на берегу плевались и предрекали нам хворь. Но мы были уверены, что водоем наш чист, что рыбе в нем живется привольно и сытно и ей не по вкусу наша приманка: дождевые черви и хлебные катыши.

Как мы гордились и торжествовали, когда кому-нибудь из нас удавалось вытащить карасика или пескаря! Но случалось это редко и не могло развеять дурную славу нашего пруда.

Однажды осенью пруд спустили, чтобы углубить и расчистить. И вот тогда-то по берегам выстроились огромные плетеные корзины, доверху полные живой рыбы. Тяжко раздувая перламутровые жаберные крышки, упруго сгибая хвост, силились выскочить из корзин крупные, литые сазаны, подпрыгивали, будто чувствуя себя уже на сковородке, золотые и серебряные караси, зеркально светлели пескари и плотицы… Как же чист и щедр был наш водоем, если в нем могла дышать и жить вся эта рыбья несмёть! Да, он был чист и щедр, как наше детство, он поил нас свежей водой, старый московский пруд, сказочное озеро молодых, давних лет!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю