Текст книги "Московская книга"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
Мое новое знакомство с ипподромом началось с парткома. Из-за письменного стола поднялся и шагнул мне навстречу крепкий седеющий человек с веселыми глазами – освобожденный секретарь партийной организации Московского ипподрома, бывший конник кавкорпуса легендарного Доватора, армейский политработник Георгий Филиппович Зыков. Перпендикулярно его столу тянулся, как положено, длинный, под зеленым сукном, стол для заседаний, успокоительно посверкивая тусклым стеклом графинов. Слева на стене висела сложная схема – «Структура партийной организации ипподрома». Коллектив насчитывает триста человек, из них сто сорок один – коммунисты. Членами партии являются бригадиры тренотделений, их помощники, конюхи, кузнецы, ветеринары, ветфельдшеры, финансовые работники, зоотехники и все руководители ипподрома во главе с директором М. Н. Эфросом, опытным коневодом, много лет возглавлявшим знаменитый Мало-Карачаровский завод. Вот кто определяет моральное лицо Московского ипподрома, серьезной и нужной для народного хозяйства организации, а не сомнительной живописности горлопаны галерки…
– Итак, Ратомский? – сказал Зыков. – Одобряю ваш выбор. Мы советовались с директором, и тоже за Ратомского. И пусть вас не смущает, что у Виктора Эдуардовича нет сейчас громких, да что там громких, даже рядовых побед. Он недавно сменил завод и ездит на конях Александровского завода, что на Курщине, а там нет материала. Раньше он работал с конями воронежского завода «Культура» и одерживал прекрасные победы и дома, и за рубежом. В коневодстве нередко бывает: сегодня густо, завтра пусто, то на коне, то под конем, и наоборот… День добрый! – приветствовал он какого-то парня, с разгона ворвавшегося в кабинет и резко осадившего при виде постороннего, как ткнувшийся в плетень конь. – Знакомьтесь, Женя Калала-младший, сын того Калалы… Ты что, партвзносы принес? Хорошее дело. За отпуск тоже? Молодцом! И за отца заплатишь?.. Как он у вас?.. Поправляется?.. А не темнишь, парень?.. – Зыков остро глянул на чуть покрасневшего Калалу-сына, придвинул телефонный аппарат и резко, срываясь пальцем, набрал номер: – Николай Александрович? Сам подходишь? Здорово! Зыков.
В ответ трубка наполнилась хриплым ворчанием густого, влажного, больного голоса. Но дело обстояло не так плохо: думали, воспаление легких, оказалось, всего лишь простуда с бронхитом. Калала-отец собирался на следующей неделе выйти…
Успокоившись, Зыков получил членские взносы и отпустил с миром младшего Калалу.
– Хороший парень!.. Отца вы, конечно, знали? Тоже кандидатура подходящая. Старый наездник, коммунист. И сын по стопам отца пошел. Ратомских, правда, уже целая династия на бегах, да и достижения Виктора Эдуардовича поярче. Сейчас у нас лидер – Анатолий Крейдин. Он из новой поросли, хотя вовсе не мальчик – сорок шесть. Мировой рекордсмен, ездит на Павлине – лучшей лошади страны. Он сам из-под Хреновского, в Москву перебрался, когда уже действительную отслужил, а вам коренной москвич требуется. Но дело даже не в этой формалистике. Крейдин – ученик Ратомского, семь лет ходил у него в помощниках и, как говорится, перенял секреты мастерства. Правит по Ратомскому, двумя пальцами, мягко, но уверенно и смело. Лошади у него не забиты, не задерганы, хотя тренирует на больших нагрузках. Идет у него лошадь ровно, правда – на мелком ходу. А ценится крупный, машистый шаг. Это трудно назвать недостатком, коли Крейдин одерживает такие победы. Но справедливо ли писать об ученике, когда есть учитель? Тем более что нынешнее превосходство ученика не означает более высокого класса. Ратомский – это Ратомский. О нем поговорку сложили: «Ратомский и на козе приедет». Есть еще Алла Михайловна Ползунова, исключительный человек! Окончила Тимирязевскую академию, скоро будет кандидатскую защищать. Второй такой труженицы на свете не сыщешь. На лошадях буквально помешана, живет в конюшнях, никакой личной жизни, все отдано ее величеству лошади. Порядок у нее в отделении образцовый, тренированы лошади – лучше не бывает. Будете еще очерк писать – только об Алле Михайловне, ни о ком другом. Она в полном смысле наездник нового типа. Вот уж кто не пожарник и не силовик. Ее успехи – за счет сугубо научного подхода к делу. Она знает лошадь не нутром, не интуицией, не цыганским колдовством, а потому, что изучила досконально. Считается, что руки у нее слабоваты, мол, правит на спущенных вожжах. Не знаю, пока ей это не мешало. Конечно, при равных шансах, что редко бывает, Ратомский ее обойдет. Но я уверен, Ратомский способен «придушить», как выражаются на бегах, любого – и нашего, и зарубежную знаменитость. Он наездник милостью Божьей, да и опыта не занимать стать. Но не думайте, что только спортивные успехи определили выбор кандидатуры. Вам нужна характерная фигура, в которой читалось бы и прошлое бегов, и все традиции, и настоящее, и завтрашний день. Ратомский и сам в силе, и уже продолжается в своих учениках – в том же Крейдине, в сыне Андрее, способном наезднике. Со своим, пусть незаконченным, высшим образованием, начитанностью, любознательностью, знанием жизни и людей Ратомский – человек сегодняшнего дня, и вместе с тем на нем лежит отсвет легендарных времен Крепыша, баснословных призов, трагических разорений, невиданных в мире безумств, когда громадный выигрыш спускался у «Яра» за одну гулевую ночь с цыганами… Но к чему я все это говорю? Ведь вы и так остановились на Ратомском.
– Говорите, говорите, все пойдет в дело.
– Нет уж, пусть сам Виктор Эдуардович распинается. Что-что, а поговорить он любит!
Зыков позвонил в диспетчерскую и попросил найти Ратомского. После довольно долгого ожидания он протянул мне трубку.
– Ратомский слушает, – произнес переливчатый, щеголеватый, чуть застуженный баритон.
Конечно, наездник был предупрежден о моем приходе, но изображал рассеянное недоумение, смутное припоминание, при любезной готовности услужить, даже если произошло какое-то недоразумение. «Непростой дядя!» – подумал я.
Он проминал жеребца Орфея и просил меня подойти к беговой дорожке.
– А я вас узнаю? – усомнился я.
– Это я вас узнаю. Какой вы из себя?
– Старый, седой, невысокий. В дубленке и меховой шапке. В руках красная папка.
– Хорошо. Подходите.
Я попрощался с Зыковым, по крутой лестнице спустился в ветреную, морозную студь ипподромного пространства и стал любоваться лошадьми, которых наездники проминали и шагом, и рысью. Присматриваться к наездникам не имело смысла: давно сзимело, и в своих перепоясанных ремнем шубейках с поднятым воротом, низко нахлобученных ушанках они все казались на одно лицо, точнее, вовсе без лица – наружу торчал один лишь красный, распухший на ветру нос.
Но вот вороной конек свернул к решетке, возле которой я стоял, натянулись вожжи, и щеголеватый, с переливцем, баритон произнес:
– Седой?.. Да. Старый? Ну, это мы еще посмотрим. Дубленка, красная папка – все сходится. Здравствуйте, товарищ Нагибин.
Мимо, по часовой стрелке по внешнему кругу и против – по внутреннему, бежали вороные, гнедые, серые в яблоках, огненно-рыжие лошади; горячие и спокойные, добрые и злые, гордые и равнодушные, вышколенные и с заскоками. Они были заложены в качалки на мотоциклетных шинах и американки на велосипедных, в легкие, паутинно-тонкие санки. Наездники, похожие на молочниц в своих толстых одеждах, поворачивали в нашу сторону красные носы. О чем они думали, видя наши переговоры?.. Вот начальство – два заместителя директора в пыжиковых шапках – подумали явно что-то нехорошее и весьма сумрачно отозвались на веселое приветствие Ратомского. Похоже, они зачислили меня в самый мерзкий разряд ипподромных гнусов – жук солидный.
Впечатлительная натура Ратомского чутко отозвалась на то двусмысленное впечатление, какое мы производили на окружающих. Он как-то усмешливо заиграл со мной, – тон, который я не выношу, но ему простил, поскольку в нем мне все было интересно.
– Садитесь, – предложил он, – я вас немножко покатаю, потом отвезу в свое отделение.
Я охотно примостился у него в ногах. Орфей отмахнул хвостом, заставив меня чуть отпрянуть, и стал выкладывать в раскисший снег дымящиеся катыши.
– Да не бойтесь вы! – ласково, как на ребенка, прикрикнул на меня Ратомский. – Экой пугливый, право!
– Я и не боюсь, с чего вы взяли?
– Это безопасно, – не слушая, продолжал наездник. – Вот когда кобыла на бегу мочится – дело табак. Попил же я лошадиной мочи на своем веку!
– А это правда бывает?
– Ну как же!.. Если кобыла не в охоте, а ты резвости требуешь, из нее – вхлёст! И ты сам наезжаешь на струю, куда деваться-то? Да разве об этом думаешь? И отплеваться иной раз забудешь.
Орфей опустил хвост. Ратомский подобрал вожжи, сани тронулись. Я взялся рукой за стойку.
– Не бойтесь! – снова вскричал Ратомский. – Падать вниз, не вверх!
Бояться было нечего, но он нарисовал себе карикатурный образ неуклюжего старого писаки, таскающегося где не след с нелепой красной папкой под крокодиловую кожу.
Красный крокодил – действительно смешно. Конечно, такой байбак должен всего бояться и непрерывно шлепаться. Поощряя меня к падению, Ратомский рассказал, как сегодня утром вывалилась из саней его жена, которую он хотел подбросить до манежа. Опытный человек, сколько лет входной кассиршей проработала, а полетела вверх тормашками и шубу разорвала. И в гневе обругала мужа «хреновым извозчиком».
Я принял историю к сведению, но падать не собирался, даже когда он пустил Орфея махом и перехватил волоки за петли.
– Чтобы удержать, коли спотыкаться начнет, – пояснил Ратомский, подметив мой взгляд.
– Спотыкаться?.. С чего?
– Плечевые мышцы ни к черту! Он у меня недавно. Чуть напряжется, так падает. Вконец испорченная лошадь.
– Что же с ним будет?
– Передадим в военное охотхозяйство. – Ратомский лукаво усмехнулся. – Ладно, если он с лесничим или егерем завалится, а ну-ка генерала опрокинет?.. Никак нагоняют? – спросил обеспокоенно.
– Да, – сказал я, оглянувшись. – Здорово идут. Целой группой.
Ратомский сделал серьезное лицо, утвердил ступни в подножках саней, чуть откинулся назад – эти приготовления должны были сработать на мой испуг. Мимо пронеслись три или четыре упряжки, брызнув мне по дубленке жидким снегом. Бедняга Орфей чуть напружинился, косо задрал голову, выкатив черный с кровавым натеком в углу глаз, и поскакал козлом. Но, сразу укрощенный Ратомским, перешел на вялую рысцу.
Постращав меня еще разок-другой и убедившись в отсутствии эффекта, Ратомский свернул к конюшням.
По пути он сердечно поздоровался с каким-то стариком в ярко-синей нейлоновой курточке. Старик ответил ему, широким движением сняв картуз.
– Рощин… Узнали?..
Боже мой, Рощин, один из самых популярных наездников «моей» поры! Вот почему его жест показался мне знакомым. Так отвечал он на приветствия трибун, выиграв очередной приз.
Румяный наездник на рослом гнедом жеребце приветствовал Ратомского и сразу показал нам широкую спину.
– Крейдин, – уважительно сказал Ратомский. – Этот дает!..
Потом мы увидели и Ползунову, коренастую, в очках, похожую на учительницу или лаборантку, но уж никак не на «извозчика».
Кажется, Аллу Михайловну несколько удивило мое восторженное приветствие. Но я не владел собой. Душа пела. Опять мне принадлежало это огромное хмурое небо, этот расквашенный копытами снег, эти легкие санки и взмокшие бока лошади, опять мелькали вокруг насельники и колдуны таинственного мира, имя которому «бега».
У конюшен мы поручили Орфея заботам девушки-конюха. Здесь я познакомился с Андрюшей Ратомским, красивым двадцатисемилетним парнем, недавно женившимся на молодой художнице. Жены его случайно не оказалось, хотя она проводит куда больше времени возле конюшен, нежели в студии, и даже участвовала в любительских бегах. К этим бегам допускаются только женщины – сотрудницы ипподрома. Но жена Андрея по праву считается «своей».
Вдоль денников мы прошли в кабинет Ратомского, увешанный фотографиями выдающихся лошадей. Рамки фотографий повиты лентами, которые я принял в полумраке за траурные. Чем-то языческим повеяло от этого культа мертвых лошадей. Все оказалось проще: я принял за траур красные ленты побед. На фотографиях были запечатлены победители дерби разных лет, которые сейчас преспокойно здравствуют на конезаводах, служа святому делу воспроизводства.
Напротив кабинета – кладовая, там хранится сбруя: седла, потники, уздечки, волоки, запасные ремни, подпруги, кольца, колпачки, ногавки, бинты, кобуры, напястники, намышники, наколенники. Даже вообразить трудно, сколько всего надето на беговой лошади, особенно если она засекается. Но и это еще не все, боящимся шума лошадям положены наушники, а близоруким – муфты, мешающие видеть то, что может испугать. Целый стенд занят удилами. Тут есть и русские, и французские удила: обыкновенные металлические, алюминиевые, резиновые, «соска» с сахаром, уланские. Последние названы не в честь лихих вояк, воспетых поэтом: «…беспечны, веселы и пьяны, там улыбаются уланы, вскочив на крепкое седло», а в память о мерине Улане с плохим прикусом. Ему требовались удила с необычным выгибом, дабы они, как положено, приходились на беззубый край челюстей. Кстати, выражение «закусить удила» бессмысленно, лошадь может только зажать их деснами. Удила особенно важны, поскольку все сигналы от наездника лошадь получает через слизистую оболочку рта.
В конюшне я узнал о лестном прозвище Ратомского – Скорая помощь. Он, как никто, умеет высмотреть любое отклонение в физической или нервной сути лошади и не только устранить его, но порой и обратить на пользу. Была у него в тренинге кобыла, хорошая, резвая лошадь с широким, машистым шагом. Она отлично проходила дистанцию, а на последних метрах словно перегорала и пропускала соперников вперед. Ратомский узнал, что ее прежний наездник злоупотреблял на финише хлыстом и сорвал лошади душу. Другой бы, наверное, отступился от испорченной лошади, но Ратомский, вопреки всему, верил в нее, и заработала «скорая помощь». Был применен слуховой посыл. Лошади вставляли в ушные раковины ватные тампончики, и в решающий момент перед финишем Ратомский выдергивал эти тампончики с помощью лески. Вопли зрителей, крики горячащих коней наездников, обрушиваясь внезапно на нежный слух лошади, не только препятствовали обычному приступу апатии, но и действовали как допинг. Будто второе дыхание открывалось, и лошадь заканчивала дистанцию победным рывком. Вот что значит тонко и точно найденный посыл, в данном случае звуковой. И дело не в призах – Ратомский раскрыл лошадь, показал, на что она способна.
Конечно, не такими эффектными трюками определяется работа наездника, отнюдь не романтическая в обычном понимании, довольно однообразная, утомительная, грязная, полная тягот и разочарований. Большие победы очень редки. Вот Ратомский, старейший наездник, отдавший из шестидесяти трех лет жизни без малого полвека бегам, всего дважды выигрывал дерби. И это еще хорошо! Достаточно сказать, что две лучшие лошади России за всю историю рысистой охоты – легендарный орловец Крепыш и прославленный рысак русской породы Петушок – ни разу не подарили своим именитым наездникам победу в дерби.
А Ратомский – удачник. Он взял 1417 первых призов, среди них три приза СССР, сорок восемь традиционных – имени Ворошилова, Буденного, поставил шестнадцать всесоюзных рекордов, одержал двенадцать побед за рубежом, установил рекорды Во Франции, Бельгии, Швеции.
А сколько надо намотать километров, сколько часов деревенеть в качалке, американке, санях, сколько отдать сил и терпения, чтобы завоевать даже самый маленький приз! Но Ратомский – удачник, пусть у него сломаны шесть ребер, не сгибаются три пальца на руках, прокушено плечо злым жеребцом, сломана рука, выбиты копытами все до одного зуба, а в улыбке сверкает нержавеющая сталь, и две толстые, будто басовые струны, жилы вечно напряжены на шее от ушей до ключиц, пусть он думает сейчас вовсе не о призах, а лишь о том, чтобы не остаться за флагом. Никакое мастерство не поможет, если завод не дает материала. И только проглянуло что-то в одной кобылке, как она ночью завалилась в деннике и повредила плечо. Опять приходится спрятать надежду в карман и продолжать работать столь же упорно, изнурительно и беспросветно, как и все последнее время.
Лошадь, такая большая, сильная, крепкая, хрупка, словно фарфоровая статуэтка. Малейший недогляд – и что-то она себе повредила, нарушила, сорвала. В случае с двухлеткой и недогляда не было: ведь не будешь же ночевать в деннике. Впрочем, Алла Михайловна Ползунова, кажется, и на такое способна. Но преданность Ратомского своему делу никогда не обретала мрачного оттенка фанатизма. Другое – что без лошади он не мыслит себе жизни, цену и терпкий вкус которой отлично знает.
Смысл работы наездника – раскрыть лошадь. Для этого нужно многое, прежде всего – систематическая, умно рассчитанная тренировка, цель которой – поставить лошади правильный ход. Без ритмичного, акцентированного хода лошадь не покажет высоких результатов. Впрочем, лошадь может бежать ритмично, но непроизводительно. Последнее достигается длинным, машистым шагом. О лошадях, лишенных такого шага, говорят: «Идет круто, а все тута». Машистый шаг был у толстовского Холстомера и купринского Изумруда. Вот как, исчерпывающе точно, описан Куприным бег Изумруда: «Он шел ровной машистой рысью, почти не колеблясь спиной, с вытянутой вперед и слегка привороченной к левой оглобле шеей, с прямо поднятой мордой. Благодаря редкому, хотя необыкновенно длинному шагу его бег издали не производил впечатления быстроты; казалось, что рысак меряет не торопясь дорогу прямыми, как циркуль, передними ногами, чуть притрагиваясь концами копыт к земле».
Виктор Эдуардович то и дело вспоминает чудесный купринский рассказ.
– Кажется, что Куприн сам побывал лошадью, – говорит он с нежной и странной на его резко нарезанном лице улыбкой. – Он и о наезднике пишет с точки зрения Изумруда: «Он весь точно какая-то необыкновенная лошадь – мудрая, сильная и бесстрашная. Он никогда не сердится, никогда не ударит хлыстом, даже не погрозит, а между тем когда он сидит в американке, то как радостно, гордо и приятно-страшно повиноваться каждому намеку его сильных, умных, все понимающих пальцев. Только он один умеет доводить Изумруда до того счастливого гармоничного состояния, когда все силы тела напрягаются в быстроте бега, и это так весело и так легко…»
– А Толстой, – говорю я, – разве он не был Холстомером?
– Нет, – покачал головой Ратомский. – Толстой – величайший писатель, его рассказ куда художественнее купринского, но он не сумел или не захотел стать лошадью. Наоборот, он Холстомера превратил в Толстого. Иными словами – очеловечил. Вспомните, как описана любовь Холстомера к Визапурихе – читать неловко, разве это лошади? Люди, да еще из толстовского, светского круга. А у Куприна чувство кобылы жеребцом передано опять же изнутри…
Но я забежал вперед, этот разговор происходил уже не в конюшне, а в доме Ратомского, на старой Скаковой улице, близ ипподрома. На этой сельского обличья улочке, неведомой даже коренным москвичам, хотя находится она в центре, против гостиницы «Советская» (бывший «Яр»), стоят два одинаковых двухэтажных, почерневших от лет деревянных дома, объединенных номером 5. Под ними, загнанная в трубу, струит свои тихие воды речка с милым именем Синичка. В одном из этих домов, не поймешь, на каком этаже, и живет Ратомский. Надо одолеть наружную, довольно крутую, по зиме обледеневшую лестницу, и с высокого крыльца через холодные сени попадаешь в квартиру. Видимо, это бельэтаж, да уж больно не идет изящное французское слово к древнерусскому жилью без ванны и горячей воды, но, слава Богу, с центральным отоплением и газом.
Жилище досталось отцу Ратомского, когда тот в начале двадцатых перебрался с семьей из Светлых Гор (возле Павшина) в Москву. Оно вполне отвечало уровню тогдашней московской окраины, находилось на перепутье между ипподромом и «Яром» – самое место для лошадника. До Ратомских дом занимали тоже наездники – знаменитые американцы Кейтоны. Виктор Эдуардович открыл это обстоятельство довольно поздно, затеяв в квартире капитальный ремонт. Когда содрали все напластования обоев – так освобождают древнюю икону от слоев более позднего письма – и дошли до газетного покрова, то с удивлением обнаружили, что стены оклеены дореволюционным «Рысаком и скакуном». В газетных листах были аккуратно вырезаны все фотографии и заметки, связанные с Кейтонами.
Невзрачное, но славное традициями жилье радовало веселую душу Виктора Эдуардовича, и, когда ему предлагали переехать в новый дом, он отказывался: есть, мол, более нуждающиеся в жилплощади. Но время шло, родился, вырос, отслужил действительную и женился сын, и на седьмом десятке уже не так приятно плескаться на кухне под краном с ледяной водой, смывая рабочую грязь и пот: на Московском ипподроме – поверить трудно! – до сих пор нет душевой. Но теперь Ратомскому уж никто не предлагает сменить жилье: видимо, привыкли к его отказам и успокоились.
Когда сидишь в теплой, опрятной, даже нарядной столовой Ратомских, в окружении больших лошадиных портретов, и домовитая Любовь Артемьевна разогревает на кухне борщ, печет сладкие плюшки к чаю, а за окнами поскрипывают старые деревья, нежно белеет подтаявший снег и кажется, будто слышишь журчание Синички под дощатым полом, тебя всего обволакивает, окутывает чувство старинного уюта, покоя, умиротворенности, и ты напрочь забываешь, сколь непригодно для жизни такое обиталище.
Увидел свет будущий наездник в Киеве, но трехнедельным его привезли в Москву, так что без всякой натяжки Ратомский может считаться коренным москвичом. Он – дитя любви. Его отец, витебский хуторянин, из обрусевшей и обедневшей шляхты, долго не решался скрепить брачными узами свои отношения с крестьянской дочерью Меланьей Васильевной Беркозовой, состоявшей у него в экономках и в 1911 году принесшей ему сына. Лишь через тринадцать лет, уже в Москве, дал Ратомский свое прославленное на всех российских ипподромах имя жене и сыну.
Те, кто читал «Севастопольскую хронику» Сергеева-Ценского, помнят, наверное, полковника Ратомского, умирающего от ран, – это дед Виктора Эдуардовича. Дети севастопольского героя были взяты на скупой казенный кошт и по достижении возраста определены на службу. Двое пошли по военной линии, третий – по гражданской – занялся продажей земельных участков. На Витебщине у Эдуарда Францевича были богатые соседи, завзятые лошадники. Он участвовал в их доморощенных гонках и навсегда прикипел сердцем к лошадям. Все заработанные деньги он спускал на лошадей. Барышники безбожно обманывали неопытного энтузиаста, сбагривали ему под видом рысаков старых кляч, вроде лесковской Окрысы. Однажды он сторговал на ярмарке чудесную кобылу Золушку, отдал за нее тысячу рублей, весь свой нажиток, и сам не мог сказать, как очутилась у него в поводу другая лошадь, за которую извозчики и пятидесяти рублей не давали.
– Все это, в общем, пошло папаше на пользу, – философски резюмирует Виктор Эдуардович, – он освоился и сам стал обманывать.
Ко времени рождения сына Э. Ф. Ратомский уже пользовался славой одного из лучших наездников страны. Он ездил на конях богачки Телегиной, бой-бабы, губернской Екатерины II, на лошадях конезаводчика Родзевича, отдавшего ему в науку сына, помешавшегося на рысистой охоте, да и на собственных лошадях. Скопив достаточно денег, Ратомский перебрался в Москву, купил землицы под Павшином и устроил там конский санаторий. Лошадям необходимо время от времени восстанавливать расшатанную бегами нервную систему.
Полезное это заведение после революции было преобразовано в конезавод под красивым и непонятным названием «Светлые Горы»: вокруг Павшина ни гор, ни холмов и в помине нет. Ратомского назначили управляющим конезаводом, но, прослужив там шесть лет, он соскучился по бегам и вновь надел камзол и картуз наездника. К этому времени Московский ипподром работал вовсю, а открыт он был в 1922 году, едва отшумела Гражданская война, по прямому указанию Ленина. Вот, оказывается, как важна для страны ипподромная служба!
Но еще до переезда в Москву в жизни моего героя произошло одно важное событие: он впервые сел на лошадь, вернее, прыгнул ей на спину с ветки вяза. Лошадь скинула непрошеного всадника и наступила на него. Она наступила тяжелым кованым копытом на дерзкого мальчишку, но вылез из-под копыта будущий наездник. Слегка расплющенный и оглушенный, мальчик не плакал, но поклялся в душе подчинить себе лошадь. Он плохо учился, зато преуспел во всех физических упражнениях, будь то лыжи, катание на санках с гор или мальчишеские драки. У него были сильные и ловкие руки. И вскоре отец, поняв неумолимость велений, проснувшихся в сыне, скажет ему:
– Никогда не пытайся одолеть лошадь силой, сломать ее, сделай так, чтобы она сама работала на тебя. – И, подумав, добавит: – Только не мечтай остаться неучем, школу ты у меня кончишь и дальше учиться пойдешь…
Московский ипподром начала двадцатых годов являл собой причудливое зрелище. Документы на лошадей сплошь и рядом были утрачены, многие кровные лошади попали в частные и весьма неподходящие руки. Так, по воскресеньям в бегах участвовал жеребец Буян лавочника Уткина. А по будням владелец уступал Буяна похоронной конторе. Жеребец, накрытый черной или белой сеткой, возил погребальные дроги. Однажды Буян вез на Ваганьковское кладбище какого-то знатного покойника. Он был заложен в высокую колесницу с балдахином и кистями, на козлах торжественно восседал кучер в цилиндре с крепом, за колесницей шел духовой оркестр, а за оркестром – провожающие. Процессия уже входила в кладбищенские ворота, когда на бегах, что поблизости, ударил стартовый колокол. Буян навострил уши, напрягся в оглоблях и принял старт. Он несся мимо крестов и надгробий, колеса задевали за деревья, цоколи памятников, столбы оград, цилиндр слетел с головы кучера, кучер – с козел, за ним последовал гроб. Покорный своей сути, Буян мчался, пока колесница не застряла меж двух берез.
Громадный шум наделала жульническая проделка известного наездника Елисеева, приведшего на бега лошадь Унеси Мое Горе. Она принадлежала частному лицу, и документы, разумеется, были потеряны. Елисеев заявил Унеси Мое Горе по одиннадцатой, самой низкой группе. Во время заезда он сразу вышел вперед и повел бег. Но ближе к финишу его легко достал другой наездник, тоже, видать, темнивший. Елисеев прибавил, и другой наездник прибавил. Елисеев еще прибавил, он поставил большие деньги – и хозяйские, и свои собственные – на Унеси Мое Горе и уступить не мог. Но нашла коса на камень, и жулики схлестнулись не на жизнь, а на смерть. Пришлось Елисееву раскрыть лошадь до конца, он победил, и такое время не показывали тогда даже по первой группе. Елисеев «унес кассу», но наблюдавшие заезд опытные наездники Беляев и Пасечный раскрыли псевдоним Унеси Мое Горе. То был знаменитый лежневский рекордист Бокал. Елисеева вывели на чистую воду, он был пожизненно дисквалифицирован.
Причудливы зигзаги судьбы! Во время оккупации Киева Елисеев, весьма преуспевший при немцах – бильярдную открыл! – донес в гестапо, что под видом старенького безобидного пенсионера Павла Петровича Беляева, выдающего себя за бывшего наездника, скрывается крупный агент НКВД. Беляева схватили. Наверное, сказалась закалка: старик выдержал все побои, пытки и дождался возвращения наших. Доносчик Елисеев получил по заслугам…
Выходившая в двадцатые годы газета «Беднота» начала кампанию против… рысаков. Не нужна, мол, трудовому народу забава помещиков и господ. Скаковые лошади – другое дело, они под красными конниками ходят. А вообще стране надобен конь-трудяга, пахарь, а не потеха для бездельников. Конечно, тут же раздались трезвые голоса: рысаков для того и разводят, чтоб лучше, крепче, быстрее и выносливее становился трудяга-пахарь. Тогда «Беднота» сосредоточила огонь против орловцев. Газета напомнила читателям, что породу вывел любовник развратной Екатерины граф Орлов-Чесменский, что само по себе скверно, к тому же орловец уступает русскому рысаку. Его и надо разводить, а орловскую породу ликвидировать как класс. Люди, знавшие толк в племенном коневодстве, за голову схватились. Русская порода выведена путем скрещивания орловца с американским рысаком. Лошади этой породы действительно резвее орловцев, но орловский рысак необходим как фон для племенной работы. Но пойди объясни это крикунам, ни бельмеса не смыслящим в селекции. Единственно, чего удалось добиться, – это устроить соревнования между орловскими и русскими рысаками, чтобы в прямой борьбе решилось, какой породе быть, а какой сгинуть. По инициативе «Бедноты» для начала рысаков проверили на пахоте. Каждый вспахал по отведенному на задах ипподрома участку. В плуге орловец ничуть не уступил русскому. Потом был забег, но не по дорожке бегов, а по шоссе – от Александровского (ныне Белорусский) вокзала до Тушина и обратно. На орловце шел Эспер Родзевич. Уже неподалеку от финиша этой непомерной дистанции орловец приустал. Родзевич успел подать незаметный знак своему «сопернику» Эдуарду Францевичу Ратомскому, и тот неприметно попридержал коня. Орловец передохнул, и лошади закончили дистанцию ноздря в ноздрю. «Бедноте» ничего не оставалось, как оставить орловцев в покое…
Так оно и шло. Дурное и мошенническое соседствовало с трогательным и благородным, жульнические проделки – с большими победами соединенных воль человека и коня, личное, эгоистическое – с серьезной заботой о будущем советского коневодства, и густой этот замес все сильнее и сильнее захватывал очарованную душу юного Виктора Ратомского. Он кончил семилетку, поступил на рабфак, но все свободное время проводил на ипподроме. Он стал помощником отца, научился ездить и однажды услышал от скупого на похвалы родителя, что у него «умные руки».
Вот так и создаются профессиональные династии. Виктор Ратомский с раннего детства жил в атмосфере, густо напоенной лошадью. Почти все разговоры домашних и захожих людей крутились вокруг лошадей, тренинга, бегов, ставок, призов, ипподромных козней, неслыханных удач и таких же поражений. Наездники казались ему сказочными героями, даже их слабости очаровывали, ибо то не были трусливые, мелкие пороки обывателей, а живописные, смелые прегрешения крупных личностей. Конечно, и среди наездников далеко не все были так значительны и ярки, как братья Кейтон, Ситников, Беляев, Пасечный, Семичев, но мелкое забывалось, в сознании сохранялось только большое, живописное, звонкое. И с молодых ногтей Виктору было ясно, что лучшей доли, чем доля наездника, не сыскать. Влюбленность в отца усугубляла тягу к рысистой охоте. Мальчик подмечал и смешные черты своеобразного и сильного характера отца, но даже эти слабости очаровывали. Человек образованный и начитанный, отец был суеверен, как деревенская старуха. Мать подговаривала соседок попасться мужу на глаза с полными ведрами в дни ответственных выступлений и ненароком плеснуть ему на сапоги. Отец всегда заставлял Ситникова, главного соперника, застегнуть на нем ленту, это тоже считалось доброй приметой. Когда он в первый раз взял сына на бега, им встретился поп, затем дорогу перебежал заяц, и поездка не состоялась.