Текст книги "Блестящая и горестная жизнь Имре Кальмана"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Паула
В тот вечер Кальман, как всегда, отправился в кафе неподалеку от театра «Ан дер Вин», где собиралась венская театральная, музыкальная и литературно-журнальная братия. Лавируя между столиками, он слышал злобные пересуды завсегдатаев:
– …новый венгерский сувенир. Пришел, увидел, победил!..
– Это все Лео Фалль. Приволок его сюда после триумфального шествия по будапештским борделям.
– Если хотите начистоту: музыка «Осенних маневров» вовсе не опереточная. Она слишком перегружена…
– Вы с ума сошли! Этот мужлан не знает азов…
– Простите, он все-таки ученик Кесслера!
– Он недостоин своего учителя. Старик переворачивается в гробу.
– Кесслер живехонек.
– Не думаю. Его убили на «Осенних маневрах»…
Кальман невозмутимо продолжал свой путь. Он привык к змеиному шипению «знатоков» оперетты, к свирепым – порой до неприличия – разносам критиков (они будут преследовать его и за гробом), к завистливым сарказмам менее преуспевших коллег – триумф «Осенних маневров» в Вене был оглушителен, и этого не могли простить «ревнители классических традиций» и злые карлики, крутящиеся возле искусства. Такие овации выпадали лишь на долю Иоганна Штрауса, изредка Миллекера, Целлера, но то были коренные венцы, позднее фурор произвела «Веселая вдова» Ференца Легара, но за привычными венскому уху созвучиями знатоки не уловили новаторства венгерского маэстро. А с Кальманом получилось черт знает что – пряное, переперченное блюдо дерет и обжигает глотку, а тянешься почему-то за новым куском. Необычно, неслыханно, неприемлемо по ритму и всему музыкальному языку. Легар искупал грех своего происхождения изумительным мелодическим даром и приверженностью к вальсу, а этот будапештский мужлан бьет по ушам цыгано-венгерским чардашем. Но театр содрогается от восторгов, померкли недавние кумиры, и рутине, косности, глухоте к новому остается последнее прибежище – злоязычие.
Конечно, приятно, когда тебя напропалую хвалят, когда тобой все восхищаются, но Кальман, понимая, что находится на вражеской территории, довольствовался признанием нескольких друзей и успехом у рядовой публики, подтверждавшей свою любовь самым прямым и надежным способом: сплошными аншлагами.
И он, не убыстряя шага, спокойно шел сквозь строй карателей, не отзываясь ни вздрогом плоти, ни вздрогом души на удары словесных шпицрутенов.
Он пробрался в дальний угол кафе, где сидела компания его венских знакомых, заказал кружку пива и уселся чуть в сторонке, слившись с тенью своим костюмом, темным галстуком и загорелой лысоватой головой. Ухоженные корректные усы дарили завершающий штрих внешности преуспевающего делового человека.
К столику подошли еще трое: двое элегантных мужчин и высокая стройная дама с плавной, чуть лунатической повадкой. Дама, видимо, хорошо тут всех знала и не испытывала к присутствующим повышенного интереса. Привлек ее тихий человек, сидящий чуть на отшибе. Возможно, его изолированность задела отзывчивое сердце.
– Здравствуйте, – сказала она, улыбнувшись какой-то далекой улыбкой. – Наконец-то новое лицо. Будем знакомы – Паула.
– Кальман, – приподнявшись, назвал себя композитор.
– Эммерих? – сказала дама и рассмеялась.
Он не понял причины ее внезапной веселости.
– Эммерих… К вашим услугам. Дома я – Имре.
Женщина снова засмеялась. Возможно, перед приходом сюда она выпила бокал-другой, чем и объяснялась эта беспричинная смешливость. Ее бледное с ореховыми глазами и тенями под ними, с мягкими чертами лицо не говорило о природной веселости, скорее – о глубоко запрятанной печали.
– Приятно быть тезкой и однофамильцем знаменитости?
– Не знаю, – серьезно ответил Кальман. – Мне не доводилось.
– Но вы же Имре Кальман? Или я совсем оглохла?
– Имре Кальман.
– Автор «Осенних маневров», что свели с ума старушку Вену? – Она опять засмеялась.
Недоумение Кальмана росло. Женщина ему нравилась, но сейчас в нем стало закипать раздражение.
– Да, да, да!.. «Осенних маневров» или «Татарского нашествия» – как вам будет угодно.
– Кальман – высокий блондин с волосами до плеч. У него романтическая внешность, и все женщины от него без ума.
– Точный портрет!.. Спросите этих господ…
– Они вечно всех разыгрывают. Надоело. Вы трепач, но симпатичный. Я люблю таких людей, хотя всю жизнь имела дело с горлопанами и устала от них. Только зачем вы врете? – И очень музыкально, поставленным голосом она запела: «Дас ист майн фройнд дер Лёбль».
В углу стояло миниатюрное французское пианино. Кальман подсел к нему и заиграл импровизированный вариант шлягера, переведя мелодию в вальс из своей оперетты. Он проделал это с редкой виртуозностью, украсив финал головоломными пассажами.
– Паула, – сказала женщина, протянув ему тонкую породистую руку; она не забыла, что уже называла себя, просто зачеркивала первое, несерьезное знакомство.
– Имре Кальман, – поклонился тот.
– Теперь я и сама знаю. Я влюблена в вашу музыку. Ни у кого нет такой свежести. Венцы надоели, они все повторяют друг друга.
– Тем горше разочарование… – сказал Кальман и покраснел.
– Разочарование – в чем?
– Исчез высокий романтический герой, любимец женщин.
– Ну и черт с ним! – прервала Паула. – Это такая скука – я знала бы наперед каждое его слово. Все высокие блондины одинаковы, как венские вальсы.
– Боже мой, вы дарите мне надежду… – Кальман опять смутился и замолчал.
Паула смотрела на него дружески, даже нежно.
– Какой вы милый! Вы еще не разучились смущаться. Договаривайте!
Раз в жизни надо уметь решиться, и Кальман со смертью в душе произнес:
– Уйдем отсюда.
Паула даже не оглянулась на своих спутников…
…Они шли по ночной Вене, выбирая тихие улицы со спящими деревьями.
– Мне нравится слушать, а не говорить, – убеждала Кальмана Паула. – А вы, наверное, чересчур намолчались в нашей Вене. Я же знаю всех этих людей: они начисто лишены способности слушать. Все сплошь остроумцы, блестящие рассказчики, спорщики, трепачи.
– Я не большой говорун, – признался Кальман. – Куда охотнее слушаю других.
– Тогда мы оба будем молчать.
– Это не так плохо.
– Но не с вами. Мне многое интересно. Вы блестящий пианист, но в легенде о Кальмане об этом не упоминается.
– Вы затронули мое больное место. Я мечтал стать виртуозом. А потом со мной случилось то же самое, что с моим кумиром Робертом Шуманом – отказал сустав мизинца. Один сустав, но все было кончено. Правда, в случае с Шуманом мир потерял неизмеримо больше, но для меня лично это оказалось тяжким ударом.
– А кто ваш главный кумир?
– Ну, как у всех венгров, – Ференц Лист. Но, если по секрету, – Чайковский.
– Скажите, Имре, как случилось, что вы выскочили, точно чертик из банки? Где вы были раньше?
– Писал серьезную музыку. Кроме того, дебютировал в качестве адвоката и позорно провалился. Потом плюнул на все и занялся своим настоящим делом.
– Вы совсем не похожи на автора легкой музыки.
– Вы хотите сказать, что я скучный человек?
– Нет. Серьезный. Это совсем другое.
– Легкая музыка – дело серьезное. И разве вы не замечали, что комики, юмористы, клоуны, паяцы, все профессиональные весельчаки – грустные люди… Скажите честно, я вам уже надоел?
– Нет.
– Вас ждет друг?
– У меня нет друга… Только прошу вас, не предлагайте мне дружбы.
– Почему? – огорчился Кальман.
– Потому что она уже принята.
– Вы пойдете ко мне? – сказал Кальман и умер.
– Конечно, – услышал он и воскрес.
– Вы будете первой… первой… – дыхание его пресеклось.
– Не станете же вы утверждать, что я буду первой женщиной в вашей жизни? – отчужденно сказала Паула.
– Нет, конечно. Но первой порядочной женщиной…
«Цыган-премьер»
Завоевать успех оказалось куда проще, чем его сохранить, а тем более развить. Кальман слишком заторопил путь к славе. Не дав публике оправиться от потрясения «Осенними маневрами», он наскоро сработал «Отпускника» и поставил в Будапеште. Нельзя сказать, что это был полный провал, но новых лавров молодой композитор явно не стяжал. Венский вариант – «Добрый товарищ», несмотря на серьезные исправления в либретто и перемену названия, постигла та же судьба. Поезд в Бессмертие оказался вовсе не курьерским, а пассажирским – со всеми остановками.
Склонному к панике Кальману уже мерещился материальный и моральный крах, бесславное возвращение по шпалам домой во тьму забвения. Но рядом была умная, преданная и мужественная Паула Дворжак, она не дала ему пасть духом, опустить руки. Кальман всегда придавал большое значение быту, Паула устроила его жизнь так, что и в минуты крайнего упадка сил Кальман не шел на дно. Они занимали скромное, но отмеченное артистическим вкусом Паулы жилье, на улице, носившей символическое, как считал Кальман, название Паулянергассе. Тут не было ничего, что связывалось у сына шиофокского зерноторговца с представлениями о богатстве: ни ампирной мебели, ни антиквариата, никаких хрупко-шатких безделушек, но красивый букет на столе, два-три офорта на стенах, яркая ткань, небрежно кинутая на диван, веселые занавески придавали неброскому обиталищу уют и даже изящество. И был вкусный, обильный стол – любимую ветчину он покупал собственноручно, остальное будто падало с неба, – крайне осмотрительный в денежных тратах Кальман не расщедривался на хозяйство. Но они жили, держали бестолковую, зато дешевую служанку-кухарку, не жалели крепкого кофе для либреттистов, изредка принимали друзей.
Паула заботилась не только о требовательной плоти Кальмана, она внушала ему: не стремись быть таким, как другие, ищи свое.
Старый будапештский цыган-скрипач Радич, сам того не ведая, помог Кальману вернуться к себе настоящему. Радич был типичным ресторанным цыганом: он ходил от столика к столику со своей скрипочкой, в потертых бархатных штанах и жилетке, что отвечало традиционному образу «сына шатров», не брезгуя подачками, охотно принимая кружку пива или стакан вина; Кальман поднял его на высоту артиста, вложил ему в руку скрипку Страдивария и дал грозного соперника в любви и музыке – родного сына Лачи, виртуоза новой формации. Либреттисты Вильгельм и Грюнбаум – под ревнивым присмотром самого маэстро – силились как можно эффектней развенчать уходящую романтику в образе Радича – Пала Рача и привести к заслуженной победе его сына, человека сегодняшнего дня с консерваторским образованием и светским лоском. Поскольку Кальман в глубине души был на стороне развенчанного кумира с его необузданным нравом и стихийным даром, всю музыкальную силу он отдавал старому цыгану-примасу.
Кальман не принадлежал к тем композиторам, что сочиняют музыку про себя, хотя, случалось, набрасывал целые номера прямо на крахмале манжет, ему необходимо было, чтобы звуки немедленно обретали жизнь в пространстве. И он обычно импровизировал за роялем, ища нужные созвучия.
Он любил работать в ранние утренние часы, когда Паула бесшумно прибирала в комнатах, – они не мешали друг другу. Но в тот раз рояль вдруг зазвучал как-то необычно, словно решив открыть свою тайную душу, и Паула замерла, совсем забыв об уборке. В том, что играл Кальман, звучала пронзительно-печальная скрипка одинокого цыгана его детских грез.
Кальман кончил играть. Паула подошла к нему, обняла.
– Как хорошо, Имре!.. Но я не пойму, это твое или народное?
– А я и сам не пойму, – простодушно отозвался Кальман. – Года два назад я встречался с Дебюсси в Будапеште. Он тогда открыл для себя венгерскую народную музыку и влюбился в нее. И заклинал нас шире пользоваться народным мелосом. Не копировать, конечно, а пытаться передать его свободу, скорбь, ритм и дар заклинания. Недавно я вспомнил, что мой отец говорил то же самое, что и великий Дебюсси: держись за свою землю. А я польстился на австрийские штучки. Короче говоря, «Цыган-премьер»…
– Писатели пришли! – объявила, заглянув в комнату, краснорожая от жара плиты кухарка.
– Меня нет! – тонким голосом вскричал Кальман и кинулся в спальню.
Паула вышла в коридор и почти сразу вернулась.
– Имре, выйди, что с тобой?
Кальман осторожно глянул, на лице его истаивал след пережитого испуга.
– Это твои либреттисты. Ты же сам им назначил.
– Чертова баба! – рассвирепел Кальман. – Зачем она заорала «писатели»?
– Ты хочешь, чтобы кухарка так тонко разбиралась в литературе?
– У нас в семье «писателями» называли судебных инспекторов, которые описывали имущество после банкротства отца. У меня навсегда остался страх перед этим словом. Вообще, все дурное во мне с той поры. Это был слом жизни, потрясение, от которого я так и не оправился. Я был веселым, приветливым, доверчивым мальчиком, но после мне уже никогда не было хорошо. Когда кухарка крикнула: «Писатели!» – я сразу решил: ты наделала долгов, и нас пришли описывать.
– Может, хватит?.. Давай лучше поговорим об оперетте. Как все-таки вы ее назвали?
– Мне хотелось «Одинокий цыган» или «Старый цыган», но либреттисты настояли на «Цыгане-премьере». Австрийская традиция: если девка, то непременно «королева», «принцесса», на худой конец, «графиня», если цыганский скрипач, то «премьер». «Одинокий», «Старый» – грустно, а оперетта не терпит грусти. Хотя у меня речь пойдет как раз о неудачнике. Но пока публика разберется, дело будет сделано. Надо было отстоять свое название, но я боюсь провала. Особенно после неудачи «Отставника». Я всего боюсь: новых знакомств, директоров, критиков, людей в форме. Я смертельно боюсь провала и больше всего, с детства, боюсь нищеты. Я не завистливый человек, но завидую Шуберту. Он был кругом неудачлив, а пел: «Как на душе мне легко и спокойно». Вот счастливый характер!
Паула пристально смотрела на него.
– Удивительная исповедь!.. До чего странно слышать такое от создателя легкой музыки.
– Я, наверное, извращенец. Чем мне грустнее, тем больше хочется писать веселую музыку.
– Чудесно! Ты опереточный композитор милостью божьей. Это твой разговор с людьми, богом и собственной душой.
– Когда я выбрал оперетту, то вовсе не думал об этом, – признался Кальман.
– Естественно! Потому что не ты выбрал оперетту, а оперетта выбрала тебя.
Кальман посмотрел на Паулу с тихим изумлением.
– Ты все оборачиваешь в мою пользу.
– Я говорю чистую правду. И если хочешь знать, насколько я серьезна, то выслушай не совсем приятное. Твоя способность создавать легкую музыку из тягот жизни когда-нибудь очень тебе пригодится. У твоего отца диабет, у меня пошаливают легкие, а наша старая такса совсем ослепла.
– Не надо!.. Не хочу!.. – замахал короткими руками Кальман.
– Надо, милый… Дай миру вальс из сахарной болезни, чахоточный канкан и матчиш слепоты.
– Ты страшновато шутишь; Паула.
– Самое страшное, что я вовсе не шучу.
– Писатели пришли! – объявила краснолицая кухарка.
Кальман побледнел. Паула бросила на него укоризненный взгляд.
– Милый, возьми себя в руки. Поработай хорошенько с Грюнбаумом и Вильгельмом и не давай им спуска. Трагедия оперетты – идиотские либреттр.
– Уж я-то знаю! Хорошо было Оффенбаху, он пользовался пьесами Галеви и Мельяка.
– Выжми сок из этих завсегдатаев кофеен. Опрокинь на них, как помойное ведро, весь свой дурной характер.
– Постараюсь, – заверил Кальман.
– И мне будет немного легче, – пробормотала Паула про себя, отправляясь за либреттистами…
…Чем ближе подступал день премьеры, тем сумрачнее становился Кальман. И было с чего…
Он всегда приходил в театр до начала репетиции. Незаметно садился где-нибудь в сторонке и грустно размышлял о том, какие новые огорчения и каверзы готовит ему грядущий день.
В этот раз он едва успел занять место в полутемном зале, как к нему подсела субретка.
– Доброе утро, маэстро… До чего же точно вы назвали вашу оперетту «Цыган-премьер». Тут действительно один премьер – Жирарди, Александр Великий, как зовут его прихлебатели, остальные все – статисты.
– Вы недовольны своей партией?
– Ее просто нет! – И субретка вскочила с подавленным рыданием.
Кальман был достаточно опытным композитором и знал, что за этим обычно следует: хорошо, если просто истерика, куда хуже – отказ от роли.
Он задержал актрису за руку.
– Сговоримся на дополнительном дуэте во втором действии?
– Мало, – жестко ответила крошка. – Мне нужна выходная песенка.
– Идет! Но вы будете хорошей девочкой и – никаких интриг против Жирарди.
– А песенку правда напишете?
– Слово!
– Где вы их берете?
– Я набит ими по горло, – он отпустил руку субретки, и та упорхнула.
Кальман вынул крошечный позолоченный карандашик и, поскольку под рукой не было ни клочка бумаги, стал записывать ноты прямо на манжете.
На стул рядом с ним тяжело опустился первый комик.
– Эта интриганка что-то выпросила у вас, – сказал он мрачно. – Я все видел. У меня нет ни одного танцевального ухода. Вы же знаете, что мое обаяние в ногах.
– Да уж, не выше, – пробормотал Кальман.
– Что?.. Не поняли?.. Или вы дадите мне уход…
– Дам! Уже дал. Но перестаньте сплетничать.
– Маэстро, как можно?.. – и довольный комик покинул Кальмана тем самым «уходом», который составлял его обаяние.
Пришлось пустить в дело вторую манжету. За скоропалительным творчеством Кальман проглядел начало репетиции. Очнулся он, когда Жирарди проходил свою коронную сцену.
Жирарди старался превзойти самого себя. Но Кальман, застенчивый, молчаливый, к тому же омраченный театральными склоками, равно как и боязнью провала, ничем не выражал своего восторга. Не выдержав, Жирарди оборвал арию и, наклонившись со сцены к сидящему в первом ряду автору, крикнул:
– Может, я вам не нравлюсь, приятель? Скажите прямо. Это лучше, чем сидеть с таким насупленным видом.
Все замерли. У режиссера округлились глаза от ужаса. Кальман, выведенный из своей прострации, не знал, что ответить. Разгневанный любимец публики сверлил его своим огненным взглядом. Премьера повисла на волоске.
– Я молчу, господин Жирарди, лишь потому, что слишком потрясен, – наконец проговорил Кальман. – У меня просто нет слов.
– Хорошо сказано, сын мой! – вскричал растроганный актер. – Дай я прижму тебя к своей мужественной груди. Не стесняйся, обними меня. Только не слишком крепко, мне надо сохранить ребра для премьеры.
Кальман встал, и они крепко обнялись, к великому облегчению присутствующих…
Вечером Кальман жаловался Пауле:
– Они вертят мною, как хотят. Разве мне жалко лишней арии, дуэта или шуточных куплетов? Но ведь существует целое, не терпящее лишнего. Даже великая ария, если она не нужна, портит спектакль. Как можно быть настолько эгоистичными?
– Неужели ты до сих пор не понял актеров? – удивилась Паула. – Я ведь сама играла на сцене. Актеры – это дети, злые, легкомысленные, жадные и себялюбивые дети. Им наплевать на спектакль, лишь бы несколько лишних минут прокрутиться на сцене. Их извиняет только детскость, они не ведают, что творят. Но ты должен стать императором.
– Что-о?..
– Им-пе-ра-то-ром! Чтобы они ползали перед тобой на коленях!
– Этого никогда не будет, – со вздохом сказал Кальман.
– Будет. Ты сам себя не знаешь. Еще один такой успех, как у «Осенних маневров», и в Вене станет два императора: престарелый Франц-Иосиф и молодой, полный сил Имре Первый.
Кальман не поддержал ее шутливого тона.
– Несуеверно грезить о величии накануне премьеры. Все шансы, что я окажусь не на троне, а в помойной яме.
– Перестань, Имре! Это становится невыносимым. Все страхи уже позади. Жирарди, сам говоришь, бесподобен, актеры обожрались своими ролями, оркестр сыгран, постановка – по первому классу. Любопытство публики раскалено…
– Тем хуже, тем хуже! – перебил Кальман. – Не всем по вкусу венгерская кухня.
– Что ты имеешь в виду?
– Это самая венгерская из моих оперетт. Я сделал ее на радость отцу. И еще у меня была мысль. Я даже тебе боялся признаться. Как бы ни сыграли «Цыгана» в Австрии, в Будапеште должны сыграть лучше. Я думал вытащить наш театр в Вену. Будапештская оперетта не высовывала носа из своего закутка. С этим нельзя мириться. И я дал увлечь себя беспочвенному патриотизму.
– Но это же прекрасно, Имре! – вскричала Паула. – Ты благородный человек!
– Самонадеянный дурак!.. Какой успех, какие гастроли?.. Кого интересует старый цыган-неудачник?.. Им подавай принцесс и баронов.
– Музыка превосходна, и сюжет трогателен…
– Этого мало для успеха. Ах, Паула, ты же работала в театре и сама все знаешь. Жирарди выпил холодного пива на ветру и охрип, в примадонну стрелял любовник, дирижер подавился куриной костью, в середине действия погас свет на сцене, субретка забыла роль, умер двоюродный брат эрцгерцога и объявлен малый траур, Турция напала на Бразилию, и Австрия не может остаться в стороне, в Кувейте поднялись цены на нефть. Герой-любовник шагнул с пистолетом к рампе, и рамолизованный сановник громко икнул со страха. Я уж не говорю о том, что сгорели декорации и умерла любимая кошечка директора. Все погибло, Паула, бедное дитя мое, зачем ты связала жизнь с таким несчастным человеком?!
– Успокойся, Имре. Жирарди бережет свое здоровье, как восьмидесятилетняя старуха миллионерша, у примадонны нет любовника, она любит женщин, сановник-рамоли умеет себя держать и ни при каких обстоятельствах не издаст лишних звуков, театр не сгорел. Все будет прекрасно, и твои родители будут гордиться великим сыном.
– Родители?.. Ты вызвала родителей? Этого еще не хватало. Бедный папа, он и так ослаблен диабетом, ему не выдержать провала.
На глаза Кальмана навернулись слезы.
– Горе ты мое!.. Твой отец веселый и мужественный человек. В кого ты такой нудный?
– В мамочку, – ответил сквозь слезы Кальман.
– Твоя мать спокойная, выдержанная женщина.
– Была когда-то. А сейчас все ее спокойствие на слезе.
– А ты чего так развалился?
– Брата вспомнил… Бедный Бела!.. Такой преданный и самоотверженный… отец постоянно ставит его мне в пример. Совсем больной, а работает не покладая рук… р-ради семьи…
– Он, видать, прекрасный парень. А не такой слюнтяй, как ты.
Рыдания душили Кальмана.
– Успокойся, милый, хватит!.. По-моему, ты расслезился на какой-нибудь хорошенький шлягер или бравурный марш. Скорей за инструмент, не теряй даром времени.
– Вечно ты смеешься надо мной, – укорил Паулу Кальман, – а мне так тяжело здесь, – указал он на кармашек куртки, подразумевая сердце, и, шаркая ногами, поплелся к инструменту.
Паула налила в блюдце молока и отнесла слепой таксе. Когда она вернулась, ее встретила бравурная мелодия, которой еще мгновения назад не существовало. Через годы и годы мелодия всплывет в сознании Кальмана и станет всемирно знаменитым дуэтом «Поедем в Вараздин!..».
…Паула и Кальман спали на широкой двуспальной, настоящей бюргерской кровати, способной вместить человек шесть. Тонкая рука Паулы невесомо покоилась на груди Кальмана, словно защищала его сердце.
Кальман спал тихо и печально, как и бодрствовал. Но вот дрогнули намеком на улыбку уголки губ: ему снился одинокий цыган, милый призрак детских лет, предвестник удачи. Цыган играл, забирая все выше и выше, вознося душу к бездонному небу, и вдруг с отвратительным звуком лопнула струна.
Кальман закричал, проснулся и сел на кровати.
– Что с тобой, милый?
– Это ужасно – лопнула струна!
– Какая струна?
– Я говорил тебе о своем детском видении… Одинокий цыган… Я увидел его, и мне стало хорошо. И вдруг у него лопнула струна. Это страшное предзнаменование – провал премьеры.
– Но ведь и у Жирарди должна лопнуть струна в конце: ты что – забыл?.. Вот если она не лопнет, будет фиаско. А так, это примета успеха…
И – лопнула струна у Жирарди в финале оперетты, старый цыган признал, что его время прошло, и уступил сыну-победителю и юную прелестную Юлиану, и своего бесценного Страдивария, а зрители плакали, бешено аплодировали и вопили от восторга.
Забившийся в артистическую уборную Имре Кальман слышал приглушенный, но грозный рев. Он устало закрыл глаза и всей душой впитывал божественный грохот освобождающегося от льда Балатона. Свершилось!.. Свершилось!.. Он медленно разомкнул веки, промокнул лицо носовым платком, привычно засучил рукав и принялся писать на манжете, только не нотные знаки, а колонки цифр.
За этим занятием его застал ворвавшийся в артистическую папа Кальман.
– Ты с ума сошел?.. Почему не выходишь?.. Зрители разнесут театр… – и тут он заметил письмена на манжете сына, когда тот опускал рукав. – Ты подсчитывал выручку, солнышко?.. Дай я тебя поцелую. Вот настоящий финал «Цыгана-примаса»…
* * *
Старики Кальманы засиделись допоздна.
– Стоит ли вам идти в отель? – уговаривала их Паула. – Наша спальня к вашим услугам.
– Что ты, девочка, мы уже давно не спим вместе, – со скорбным видом отозвался папа Кальман. – Моя жена ко мне охладела.
– Охладеешь, когда ты раз двадцать за ночь бегаешь в туалет, – не очень-то любезно отозвалась его супруга.
– Зачем такие подробности?.. Из-за диабета я много пью…
– Пива… – подсказала жена.
– Даже сумасшедший успех сына тебя не смягчил…
– Я не могу равнодушно смотреть, как ты себя губишь…
– Но согласись, что это чрезвычайно затяжной способ самоубийства. Я тебе крепко надоем, прежде чем отправлюсь на тот свет. Пойдем, Имре, в кабинет, здесь нам все равно не удастся поговорить.
Мужчины перешли в кабинет.
– Если б несчастный Бела видел твой сегодняшний триумф! – надрывно сказал старик Кальман. – Бедный мальчик, он даже на день не сумел вырваться.
– Теперь я могу увеличить вам содержание, – поспешно сказал Имре.
– Ты тоже неплохой сын, – суховато одобрил отец.
– У меня неважно шли дела… Но сейчас…
– Покажи-ка манжету. Ты подсчитал только венские доходы. Но «Цыган» уже ставится в Будапеште.
– Да, я очень рассчитываю на эту постановку. Моя мечта – привезти нашу оперетту в Вену.
– Вот за это хвалю. Родину нельзя забывать. И родных… Полагаю, что спектакль пойдет и в Германии, и в России, и в Париже…
– Не будем так далеко заглядывать…
– Надо смотреть вперед. Не забывай, как дорого стоит мое лечение.
– Вот на этом нельзя экономить. Я хочу показать тебя лучшим профессорам.
– Ты и без того заморочен, Имрушка. Дай мне деньги, я схожу сам.
– Твое здоровье для меня важнее всех дел, – твердо сказал сын.
– У тебя есть характер! – восхитился старый Кальман. – На сцене ты был похож на пингвина.
– А я думал, на императора!
Старик Кальман не понял.
– Оценил ты отцовские советы?.. Держись за чардаш, как утопающий за соломинку. Я не специалист, Имрушка, но это прекрасная работа. Она пахнет нашей землей. Я проплакал весь спектакль и осушил слезы, лишь увидев, как ты подсчитываешь выручку на манжетах. В ожидании будущих благ ссуди мне тысячу двести монет, чтобы долг мой округлился до…
– Трех тысяч ста семидесяти восьми шиллингов, – быстро сказал Имре.
– Какая голова! Если б ты не был композитором, то стал бы министром финансов. Впрочем, тебе и без того недурно, плутишка! Кто мог подумать, когда ты прыгал под окном у Лидля, что ты так далеко пойдешь! Теперь он должен прыгать под твоим окном, чтобы научиться делать деньги. Кстати, нигде так не воруют, как в музыке, разве что в благотворительных комитетах. Лучше сочинять с помощью немой клавиатуры… Мы все-таки пойдем, мой мальчик. Только не надо нас провожать. Мы пойдем, не спеша и нежно, как ходили молодоженами. Мать на людях ворчит, но любит меня, как в первый день. Ее понять можно. Дай я тебя поцелую. Если б не надорванное здоровье нашего дорогого Белы, я был бы вполне счастлив…
* * *
…И вот они опять встретились в Будапеште. В том же кафе, что и много лет назад, когда Кальман принял свое героическое решение, и даже за тем же столиком. Чуть запоздавший Кальман поспешил сделать заказ.
– Порцию сосисок с томатным соусом. Чашечку кофе.
– Что я слышал – ты уже покидаешь нас? – как всегда громко, чтобы всем было слышно, накинулся на него Мольнар. Он по-прежнему царил в артистическом кружке.
– Увы, да. И очень скоро. – Кальман глянул на часы. – Обниму друзей – и на вокзал. Саквояж со мной.
– Нехорошо, Имре. Ты помнишь, что случилось с Антеем?
– Разумеется. Его задушили в воздухе.
– Потому что он дал оторвать себя от матери-земли. Нельзя отрываться от родины.
Официант принес сосиски, кофе и поставил перед Кальманом.
– А я и не отрываюсь, – сказал Кальман, принимаясь за сосиски. – Кроме того, у меня толстая шея, меня мудрено задушить.
– Да, после «Цыгана» – это впрямь нелегкая задача, – усмехнулся Мольнар, – хотя и соблазнительная.
– Что вам сделал мой бедный «Цыган»? Вы все на него кидаетесь?
– Я – нет. Я кинулся тебе на грудь после премьеры… Но знаешь, тут все бедные, а от «Цыгана» несет деньгами.
– Боже мой, как все любят считать в чужом кармане! – вздохнул Кальман. – Денег у меня никогда не будет…
– Ты слишком расточителен… Эй, приятель, что вы делаете? – закричал Мольнар на официанта, хотевшего унести тарелку Кальмана. – Господин едет в Вену. Слейте соус в стеклянную банку и вручите ему.
– Слушаюсь, – бесстрастно сказал официант.
– Ты недобро шутишь, Ференц, – Кальман дрожащими пальцами достал сигарету и чиркнул спичкой.
– Безумец! – закричал Мольнар. – Мог бы прикурить от моей сигары.
Странно, но после второй выходки Мольнара Кальман не дрогнул.
– Мне понравилось твое сравнение с Антеем, – сказал он благодушно. – Но ведь родина – не только земля или трава. Для меня наш старый Королевский театр тоже родина. И эта родина явится ко мне в Вену. Не Магомет к горе, а гора к Магомету.
– Что это значит, Магомет?
– А то, любезный Мольнар, что я добился приглашения нашей труппы в Вену с «Цыганом-премьером».
– Ну знаешь!.. – И впервые острый, находчивый Мольнар растерялся: приглашение в Вену было заветной и, как все считали, несбыточной мечтой будапештской оперетты.
– Вот ваш соус, – сказал официант.
– Благодарю вас, – Кальман хладнокровно опустил банку в карман плаща. – До встречи на новой премьере, друзья мои!..
И когда он отошел от столика, Мольнар сказал грустно:
– Похоже, этот парень становится мне не по зубам…
И все же Кальман еще не был императором. Не так-то легко вытравить из человека страх перед жизнью. Понадобится немало лет, взлетов и падений, горестей, тревог, труда и упорств, чтобы сбылось предсказание Паулы.
Но зато вся Вена повторяла шутку Легара, что после «Цыгана-примаса» старый «Иоганн Штраус-театр» надо переименовать в «Имре Кальман-театр». Прозвище держалось недолго – до оглушительного провала «Маленького короля» в исходе того же года…