Текст книги "Столовая гора"
Автор книги: Юрий Слезкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Глава десятая
1
На улице серебряный туман. Полнолуние. Кажется, самый этот свет пахнет акацией. Все деревья в медовом густом цвету. Цветы стекают с ветвей тяжелыми белыми каплями.
И безлюдье. Одинокие человеческие шаги отдаются гулко то вверху, то внизу улицы, потом стук в подъезд или в ворота, рассыпающийся барабанной дробью и всегда вызывающий волнение.
В такую ночь хорошо побродить до зари – все-таки можно дышать и не видишь неприятных, опротивевших лиц.
Но уже проверещали первые свистки – каждый спешит домой. Открывается дверь и захлопывается снова. Человек у себя в клетке. Покойной ночи, если у вас спокойная совесть! До утра!
Кое-где сквозь ставни пробивается желтый луч света. Кто-то копошится, кто-то ходит по комнате, курит, кашляет, ест свой скудный ужин. Думает, предоставленный самому себе.
А ведь по солнцу еще только десять часов. В мирное время весь город был на ногах, на Треке играла музыка, в клубе стучали тарелки, на берегу Терека целовались влюбленные пары. Какие это были глупые, беззаботные, счастливые люди. Им некогда было задуматься, уйти в себя, внимательно проверить прожитые дни. Они жили, как птицы небесные, которые не сеют и не жнут… Да, это были совсем несмышленые дети.
А теперь город предоставлен луне, ночи и самому себе.
Только Терек никак не может успокоиться, ничто не научит его быть менее болтливым. И потому Алексей Васильевич не любит его. Он раздражает, как надоедливый, непрошеный собеседник. У него нет тайн, он весь нараспашку. Положительно, в стране, где течет такая река, народ не может быть умен. Хе, хе, пожалуй, эта мысль не лишена остроты. Об этом не мешает подумать в свое время.
2
Алексей Васильевич идет не спеша. Он даже иногда помахивает своей палочкой по воздуху, описывает ею круг перед собой, потом ставит точки. Дикси. Я сказал.
Он не спешит, потому что в заднем кармане его брюк среди десятка всевозможных удостоверений и мандатов лежит пропуск. На лиловой бумажке – «разрешается хождение до двух часов ночи». Да. Будьте покойны – разрешается. С этим ничего не поделаешь. Пожалуйста, можете свистеть, сколько вам угодно. Это к нему не относится. Ни в какой мере. Он «спец», идущий с академического экстренного заседания облиткультколлегии, а может быть, только направляющийся туда. Но это неважно. Совершенно все равно. Я вам не обязан давать отчета. Разрешается – вот и все. Дикси {69} . Я сказал!
Алексей Васильевич идет, помахивает палочкой, смеется. В лунном свете лицо его ясно видно каждой своей морщинкой. Смех его беззвучен, но красноречив. Он без шляпы, ворот парусиновой блузы расстегнут, обнажены худая шея, кадык и ключицы. Светлые волосы не совсем в порядке – должно быть, растрепаны нервной рукой во время горячих дебатов. Облиткультколлегия…
Грудь выгнута вперед, навстречу ночи и луне, ноги ступают твердо, достаточно твердо для того, чтобы не сойти с тротуара.
Но все же лучше не встречаться. Ночью так много пустых улиц, право, всегда можно свободно разойтись, не причиняя друг другу беспокойства. Нет никакой надобности останавливаться и вступать в ненужные разговоры. Достаточно того, что каждый знает свое дело. И Алексей Васильевич вытягивает шею, прислушивается, в какую сторону направляются шаги, и идет дальше. Не обязан же он искать встреч, это вовсе не входит в его планы.
Гораздо приятнее идти одному по безлюдному городу, закинув голову смотреть в небо. Все знают прекрасно, что арака отнюдь не пахнет так же нежно, как акация. Запах ее никому не может доставить особого удовольствия. И он дает всем полную возможность наслаждаться акацией. Он вовсе не эгоист.
Сделайте одолжение, будьте любезны – я охотно уступаю вам дорогу. Да, да, с величайшей готовностью.
По правде говоря, все имеет свою закономерность. Одно вытекает из другого, и если есть люди, которым приятно гулять ночью по улицам, то должны быть и такие, которые лишают их этого удовольствия. Дело все в том, чтобы и те и другие, по возможности, не встречались друг с другом.
Он видел одного солдата. Это было после жестокого боя, длившегося более суток, огненного ада, палившего все и вся. Солдат сидел у тлеющего костра и пек картошку. Около него лежало несколько консервных банок, он сидел, согнувшись, как мужик, уставший после трудового дня. Фуражки на нем не было – вся голова его была в спутанных пыльных волосах. Он жадно ел и тотчас же прикрыл свою пищу полой шинели, когда к нему подошли. Но солдат не был ранен и не отстал от своей части как слабосильный. Даже ружье свое он кинул далеко отсюда. Просто ему захотелось побыть наедине с самим собою. «Вы бы только посмотрели, что там делалось,– сказал он, не переставая жевать,– разве же можно оставаться там? Никто не может. Все убегли. Буде. И я пошел».– «Куда же ты идешь?» – «Да куда же – домой!»
Вот человек, не лишенный здравого смысла. Он увидел, что делать ему нечего, бросил ружье и пошел домой. Просто, скромно и умно уступил дорогу. Сделайте одолжение, будьте любезны… Но, пожалуй, он был слишком уверен в своей правоте. Больше, чем требовала осторожность. Да, да – чуть больше, и его вернули обратно. Вот в этом-то и штука.
3
Алексей Васильевич останавливается закурить папиросу. Он смотрит на огонь спички и тихо, под сурдинку, смеется. Нельзя сказать, чтобы он стоял достаточно твердо. Нет, этого он не сказал бы. Огонь танцует, прыгает, танцует и прыгает, как бесшабашный парень, которому все равно – загорится ли ответным пламенем его возлюбленная или нет. Когда-то и он был таким. Уверяю вас. Он смеялся раньше, как боги на Олимпе. И для этого вовсе не требовалось… Отнюдь нет. Самый воздух пьянил его…
Однажды к нему пришла пациентка. Это было в первые месяцы его практики. Он провел ее в кабинет, предложил кресло и спросил, что с нею. Она села и, не снимая черной вуалетки, сидела неподвижно и смотрела на него молча.
– Чем могу служить? – повторил он свой вопрос.
Дорога была каждая минута. В приемной его ждали другие пациенты.
Тогда она встала, подошла к нему вплотную, приподняла вуальку чуть-чуть, открыв свои губы, и сказала:
– Я пришла только затем, чтобы поцеловать вас.
Ах, как он тогда смеялся! Боже, как смеялся! Ей ничего не нужно было, кроме его поцелуя. А он даже не смел подойти к ней, когда видел ее проходящей мимо!
Ну, а сейчас кто поцелует вас, Алексей Васильевич?
4
– Вас могли узнать. Зачем вы опять сюда приехали? Что вам надо?
Ланская стоит у подъезда своей квартиры, луна заливает ее всю с головы до ног. Она смотрит перед собой – за забор напротив, за крыши домов – на Столовую гору. Дальше ничего нет. Конец света.
– Удивляюсь, что может привлекать вас сюда. Те, кому удается попасть за горы, уже не возвращаются. Или вам и оттуда пришлось бежать?
Она криво улыбается, все еще не поворачивая головы.
Стоящего с ней рядом не видно. Он в тени под навесом.
– Не иронизируйте,– возражает он спокойно и отчетливо, с каким-то не местным акцентом.– Я говорю с вами сейчас совершенно серьезно. Вы должны понять, что оставаться здесь, в особенности первые дни, мне нельзя было. Я должен был уехать, если не хотел сидеть в подвале. Но, повторяю, уехать на время. В Тифлис я не собирался. У меня другие планы.
– Вы всегда полны планами.
– Может быть. Но дело не в этом. Сейчас я приехал для того, чтобы больше туда не возвращаться.
– Вы думаете получить деньги за свою типографию?
Она закидывает голову и, смеясь, опирается о стену дома.
Некоторое время длится молчание. Ей не отвечают. Но внезапно где-то за углом рассыпается резкий отрывистый свист – три длительных свистка, подхваченных в разных частях города.
– Это последний сигнал,– говорит Зинаида Петровна. В голосе ее звучит беспокойство.– Идите, идите скорей. Вас могут задержать…
Из тени протягивается рука и берет руку Ланской, привлекая ее к себе.
– Пустяки. У меня есть пропуск. Я не так глуп. Будем говорить начистоту – я вижу, что ты все еще…
– Вы ничего не видите,– резко перебивают его, выдергивая руку.– По правде сказать, мне совершенно безразлично, задержат вас или нет. Я сказала это по привычке. Но мне пора домой. Прощайте!
Она вынимает из сумочки ключ и открывает дверь.
– Как угодно,– невозмутимо отвечают ей.– Мы можем отложить этот разговор до послезавтра. Завтра я, к сожалению, занят. Послезавтра в это время я буду у вас.
Дверь с силой захлопывается, ключ повертывается в замке, слышны быстрые, поднимающиеся вверх по лестнице шаги, и все затихает.
5
Алексей Васильевич стоит на углу улицы и смотрит. Он не решается идти вперед, а вместе с тем другого пути нет. Этой встречи он менее всего желал бы. Менее всего. Но разговорчик, разговорчик… Интересно знать, что думает предпринять еще этот субъект. Недоставало только, чтобы он оставался здесь.
– Я так и знал, что сидение у подножья гор до добра не доведет,– бормочет Алексей Васильевич,– так и знал.
Он сутулится, жизнерадостность покидает его, самая ночь кажется неприятной, декоративно-оперной. Черт дери эту луну! И надо было именно сегодня шататься по городу. Проклятая марушка {70} .
Под навесом подъезда вспыхивает искра. Черная тень колеблется. Теперь на свету ясно видна перетянутая в талии фигура и башлык, торчащий острым углом вверх.
Куда же он повернет? Куда повернет?
Наверху, во втором этаже, звякает стеклянная дверь, на балконе появляется Ланская. Она склоняется над перилами и говорит так непринужденно, как будто продолжает начатый раньше разговор:
– Вы все еще здесь? Не правда ли, какая изумительная ночь? Отсюда, сверху, горы кажутся совершенно прозрачными. Нет, все-таки Кавказ – сказочная страна. Мы ничего не знаем о ней. Я непременно должна побывать на вершинах.
Она замолкает. Снизу тоже не доносится ни одного слова. Огонек разгорается ярче.
– Ах, да,– опять говорит Зинаида Петровна,– вы слышите? Я, собственно, вышла на балкон для того, чтобы сказать вам, что послезавтра меня весь день не будет дома. Я уезжаю к знакомым. Я только сейчас об этом вспомнила. Так что вам не стоит беспокоиться… Наше свидание придется отложить. К сожалению – это так. Отложить на неопределенное время. Покойной ночи!
И дверь опять звякает, блеснув белыми квадратами стекол.
Алексей Васильевич подергивает углами губ. Что же, не всегда нас принимают любезно. Лишь бы только он не прошел мимо.
Так и есть! Идет! Черт бы его подрал!..
И эта луна, эта луна… Боже, что за идиотский город!
6
Они шествуют вдвоем – Алексей Васильевич и человек в бешмете, с башлыком на голове. За ними влекутся их тени. По сторонам разбитые еще в первый приход красных дома. Они кажутся выстроенными в ряд скелетами. Это – самая неприятная Алексею Васильевичу часть города. Но зато – тишина. Никого. Ночь, улица, развал – и за спиною Столовая гора.
Скорее бы только домой!
– Я хотел бы побеседовать с вами,– говорит человек в бешмете с прохладцей, точно он прогуливается по Треку.– Мы всегда смотрели на вещи разными глазами, но все же я с удовольствием слушал вас и кое-что даже принимал к сведению.
– Увы, я не замечал этого,– отвечает Алексей Васильевич, мерно шагая своей дорогой.
Палочка его стучит по тротуару сухо и враждебно.
– Вы надолго в наши края, Петр Ильич?
– А вас это очень беспокоит?
Редактор откидывает концы башлыка, обнажая свой твердый, тяжелый подбородок, и смеется от всей души.
– Сознайтесь, что мое присутствие несколько смущает вас?
– Скорее, оно не совсем мне понятно,– возражает Алексей Васильевич.– Я полагал, что вы давно уже в Тифлисе. Тут, кажется, вас приняли не совсем любезно, и возвращаться… Но, собственно говоря, я очень далек от…
– Я облегчу вашу задачу, закончив то, что вы так деликатно начали. Меня искали и хотели арестовать, не правда ли? Но, как видите, я на свободе…
«Прекрасно,– думает Алексей Васильевич,– прекрасно. Но зачем ему нужно рассказывать об этом? В конечном итоге не все ли мне равно? Я предпочел бы идти один. Да, да, совершенно один, как шел раньше. У каждого из нас своя дорога».
Он сбоку смотрит на Петра Ильича, не умеряя шага, но тот идет совершенно спокойно, как идут люди, всюду чувствующие себя дома.
– Вы, кажется, собирались за границу,– говорит Алексей Васильевич, теряя надежду избавиться от своего спутника.– Если не ошибаюсь, у вас даже был заграничный паспорт и документ от итальянского консульства? Что-то в этом роде.
– Совершенно верно, дорогой мой,– невозмутимо отвечает Петр Ильич, закуривая новую папиросу,– я сам писал этот документ на редакционной машинке, и серебряная лира служила мне вместо печати. Но обо всем этом удобнее было бы говорить сидя. Вы не находите? Нет? Вы торопитесь домой? Ну что же, мы можем продолжать нашу беседу на ходу. Не хотите ли папиросу? Хорошую старорежимную папиросу?
Он вынимает серебряный портсигар, протягивает его Алексею Васильевичу, продолжая начатый разговор.
Ему хочется говорить. Он рад встретить человека, который если и не одобряет, то понимает его. Два месяца он жил в горах у кунака-ингуша, умеющего только пить араку, ездить верхом и грабить проезжающих. Его кормили на убой, но все же это не жизнь. Алексей Васильевич спрашивает, почему он не уехал в Тифлис, а оттуда за границу? Почему? Грешным делом, он так и думал поступить. Сидя за своим редакторским столом и строча передовую о том, что редакция, как капитан судна, уйдет последняя, если только возможно нечто подобное, а это невозможно, будьте покойны,– он твердо решил оснастить автомобиль и по морозцу… И когда пришел час – он сел и поехал. Сел и поехал.
– Вы не видали, как отступали наши доблестные войска? О, вы много потеряли. Это была картина, доложу я вам. Когда тысячи людей в арбах, верхом, пехтурою бежали по снегу в горы за месяц до того, как пришли советские войска. И в Ларсе их разоружили кинтошки {71} , раньше чем пустить в обетованную землю. Многие возвращались назад, многие стрелялись или стреляли в других.
Но все это вздор. В конце концов, ему не привыкать стать, черт с ними! Но все же он застопорил на Казбеке свой автомобиль, посмотрел на замок Тамары и предоставил другим продолжать путешествие. Баста! Хорошенького понемногу! Он достаточно уделил им времени. Авантюра становилась неинтересной!
– Я вспомнил о своем кунаке-ингуше из аула Мухтали. «Буду жрать и осмотрюсь,– так решил я,– а там будет виднее». Надел бурку, папаху, сел на лошадь и отдался в расположение Аллаха.
Алексей Васильевич замедляет шаги, он непритворно заинтересован.
Что врет ему этот человек и врет ли?
– Так, так,– говорит он,– прекрасно. Но почему же вы отказались от поездки за границу? Я полагаю, что это ни к чему вас не обязывало? Добровольцы сами по себе, а вы сам по себе.
Петр Ильич останавливается, хватает Алексея Васильевича за руку, смеясь своим детским, широким смехом:
– Вы юморист, дорогой мой! Положительно юморист! Я всегда говорил вам это. Но позвольте узнать, что бы я стал делать за границей? Что бы я стал там делать? Ответьте мне. Гранить мостовую Парижа, Лондона или Берлина, курить сигары, витийствовать в кафе, разносить бабьи сплетни или писать пифийские статьи {72} в русских газетах? Но ведь это не по мне. Я сдох бы от скуки через месяц, зарезал бы свою любовницу, ограбил бы банкирскую контору и глупо закончил бы свои дни в тюрьме, как мелкий жулик. Составлять новую армию для похода на Россию? Занятно. Но дело в том, что я хорошо знаю, чем может кончиться такая история. Скучнейшей чепухой, родной мой! Не скрою от вас, потому что вы сами это знаете, я авантюрист и не люблю играть впустую. В конечном счете громкими словами меня не прошибешь, дудки. Я слишком хорошо знаю цену всем этим идеям, общественным мнениям, благородным порывам. Война учит, уверяю вас. В ней я нашел свою стихию. Мне претит спокойная жизнь, как может только претить законная жена. Политика меня нисколько не интересует, как идейная борьба: это юбка, которую надевают для того, чтобы каждый любовник думал, что он ее первый снимает. Я журналист, но в боевой обстановке. Добровольцы, сознаюсь вам, всегда были противны мне своей наглостью и своей глупостью, но я работал с ними, редактировал их газету, объединяя каких-то горцев, пока это было интересно. Красные мне не очень приятны, но за ними я чувствую силу умелых игроков, и с ними любопытно сесть за один стол – сразиться. И я еду назад. Я иду ва-банк. Уверяю вас, только в России сейчас можно жить. Только в Эрэсэфэсэр. Здесь один день не похож на другой, сегодня не знаешь, что будет завтра, и если тебя не расстреляют, то у тебя все шансы расстреливать самому. Не так ли?
7
Все-таки Алексею Васильевичу удалось избавиться от непрошеного собеседника, не доходя до дома, и к калитке он подошел один. Улица была пустынна, только-только начинался рассвет.
Алексей Васильевич у себя в комнате. Под наволочкой горит лампа, на столе лежит рукопись – конспект лекции о русском театре допетровского периода.
В коробке спит сын, на кровати – жена. Ничто не изменилось. Все – как было день, два, месяц назад.
– Да когда же это кончится! Боже мой, когда?
Он начинает ходить по комнате и мотать головой из стороны в сторону. Так ходят в клетке голодные белые медведи. Он наедине с самим собой, его никто не видит. Он может снять маску, рвать на голове волосы, биться головою об стену. Но разве это поможет? Голод, холод, грязь – к этому он привык. Но каждую секунду, каждую секунду чувствовать себя затравленным зверем, дрожать за свою шкуру. Нет, он больше не может. Не может. Бояться за свой докторский диплом, точно это позорное пятно, дойти до такой степени падения. Только бы не кровь, не бойня. Подумать только – три года, три года сплошной чехарды. Мобилизуют одни, мобилизуют другие, калечат друг друга и заставляют штопать.
Что за люди! Что за люди!
Алексей Васильевич скрипит зубами, останавливается у стола и тупо смотрит перед собою. В голове его пусто, от араки остались только запах и изжога. Ничто не дает забвения. Ничто. «Вы должны пробуждать мужество…» Кто это говорил?
– Я ничего не должен – слышите ли вы? – ничего!
Он стучит кулаком по столу, глаза его все так же открыты и слепы.
Ни одно движение, ни один поступок не принадлежит вам. Самую мысль взяли на подозрение. Заглядывают в вашу тарелку, в ваше белье, чтобы регламентировать ваши отношения с женой, определить меру ваших чувств.
– Дайте же мне жить. Слышите. Я имею право жить. Я. Не только один Петр Ильич.
Они приезжают и уезжают. Все дороги для них открыты, они всюду как у себя дома. Война, видите ли, их стихия. Им скучно в Париже, они предпочитают быть расстрелянными или расстреливать других. Хорошо. Очень хорошо. Но я этого не хочу и не могу. Кто дает им право врываться в вашу душу? И требовать от нас то или другое. Кто им дал право?
Последние слова Алексей Васильевич говорит вслух и внезапно замолкает, сутулится и начинает смеяться. Он жмурит глаза на лампу, лицо его морщится, точно он съел лимон, черный чулок нелепо прыгает. Кадык то подымается к подбородку, то опускается к ключицам. Тихий смешок сороконожкой бежит по комнате.
Хе, хе – кто им дал право? Ну что же, станьте в позу, обнажите шпагу, сделайте благородное лицо. Что? Кто им дал право? А не хотите ли вы один анекдот, Алексей Васильевич? Да, да, один нравоучительный народный анекдот, рассказанный Иоганном Паули {73} . Нечто вроде притчи – как к одному дворянину приходит в гости аббат с носом неимоверной величины.
Когда все сели за стол и собрались приступить к трапезе, является дурак.
– Откуда у тебя такой большой нос? – спрашивает у аббата этот искренний, честный малый.– Где угораздило тебя подцепить такой нос?
Гость смущается и краснеет – кому приятно слышать правду? Хозяин приказывает слугам убрать дурака из комнаты.
Дурак остается один, обсуждает создавшееся положение и решает исправить его, потому что ему хочется есть и жить со всеми в мире. Спустя некоторое время он снова входит в столовую, облокачивается на стол против гостя и говорит:
– О, какой у тебя маленький носик! Клянусь честью, его почти что не видно!
И дурака снова выкидывают вон. Но он не успокаивается. Нет. Он полон желания исправить свою ошибку, найти общий язык, попасть на верную дорогу и сесть, наконец, за стол с почтенными людьми. Он правдив и искренен в своем порыве.
– Что за черт! – кричит он в третий раз, врываясь в столовую.– Да скажи ты мне, бога ради, есть у тебя нос или нет вовсе?
Да, да, он так и сказал. Просто пришел и потребовал точного ответа, но его снова выгнали вон и на этот раз навсегда. Выгнали без всяких разговоров. Точка.
Вам все еще не ясно, Алексей Васильевич? Да? Вы все еще не понимаете? Ну что же. Ведь я только хотел посмеяться. Что-то меня рассмешило, привело в веселое настроение духа. Может быть, летнее утро? Ведь смеются от неожиданности, как говорит Бергсон {74} , от простой неожиданности, не имеющей причины.
Он идет к портрету Карла Маркса, достает из-за него рукопись романа, кладет ее на стол и разглаживает пальцами помятые листки. При двойном свете электричества и зари, лицо его кажется старше своих лет, морщины бороздят лоб и щеки, опухшие веки слезятся. Кривая усмешка все еще бродит в углу тонких губ. Она точно заблудилась на этом измученном лице.
Несколько раз Алексей Васильевич перевертывает страницы справа налево, слева направо. Потом берет их все, сжимает цепкими, похолодевшими пальцами – на мгновение сердце падает куда-то вниз, в прорву. Еще одно усилие…
Чепуха, боже, какая чепуха!
Пальцы разжимаются.
Он снова разглаживает рукопись – край ее надорван,– ничего. И осторожно прячет за портрет. Чепуха. Все чепуха. Чеховская реникса {75} . Запаситесь терпением – продолжение следует.
8
Акация заполонила город – некуда деваться от нее, так пьян ее дух и похотлив. На улицах только мороженщики, папиросники-мальчишки, постовые красноармейцы у советских зданий, собаки и полуденная пыль.
Время от времени гуськом по окраинному переулку проходят персиянки в цветных шелковых чадрах, скрывающих их стан и головы и подхваченных у маленьких проворных ног.
Они идут и не перестают говорить, не понижая, не повышая голоса, все на одной и той же металлической ноте выщелкивают короткие слова. Точно большие, жирные, в райском опереньи птицы. Черный глаз нет-нет и блеснет из затененного убежища – из-под прямой брови.
Все запрятались по домам, измышляют обеденное варево, те, что «на домашнем труде», сидят в учреждениях, заняты плановой работой, круто поворачивают государственную машину, строят новую жизнь, налегают грудью, думают, обсуждают, отдают делу последние крупицы фосфора и изнемогают от жары и мух.
Трудовой день, скрипя, идет за полдень.
Иные с верой, с горением, с потерей себя, иные с холодным расчетом, с цеховым самолюбием, с линеечкой, иные с добросовестностью часовых стрелок, отмеряющих положенное время, иные со страху, из-под палки – подъяремной скотинкой, иные с улыбочкой и прохладцей – за белыми, солнцем смазанными стенами, под меловыми крышами у колченогих столов, ломаными перьями, на обороте осваговских воззваний и деникинских приказов по армии вдоль и поперек творят, пишут, строчат, наворачивают, исходят потом. Кто не трудится, да не ест.
Под солнцем улицы сонно валятся друг на дружку, одурев от акаций. Кажется, ничто их не разбудит.
Изредка приезжают в город незнакомые люди – чужие, загорелые, пыльные, отчаявшиеся и готовые на все. Сейчас же с вокзала они идут на базар, пьют, оплывая потом, чай из медных самоваров, веселя грудастых казачек, едят с волчьей хваткой чуреки, сметану, масло, творог, яйца, черемшу, огурцы, помидоры – все одно за другим и без останову.
Потом выходят на толчок и вытаскивают из чемоданов узконосые, лакированные ботинки, крахмальные воротнички, шелковые кофточки, корсеты, запонки, театральные бинокли – тысячу вещей, пахнущих давним, лежалым, сундучным.
К часу иные из них спешат в центр и бегают легавыми, высунув язык, из учреждения в учреждение, стоят в очередях, шарят у себя в карманах, вытаскивают мандаты, удостоверения, справки, отношения, членские билеты, визы, пропуска – почтительнейше просят, внушают, требуют, возмущаются и снова бегут дальше – пыльные, потные, отчаявшиеся и готовые на все.
– Нет, хороши порядки,– говорят они.– Чтобы черт драл эти окраины! Что за народ? Что думает центр, каких олухов посылает он сюда?
И в лице у них сознание собственного права и превосходства перед другими, презрительное соболезнование – взгляд ясный и укористый.
– Подождите, стоит нам вернуться, и мы расскажем. Нет, мы этого так не оставим, будьте уверенны!
Но глаза их смотрят вперед, прямо вперед, они пронзают горы, и те рассыпаются перед ними, все мысли их – впереди, все тело зудит дорожной лихорадкой.
Прощайте.
Иные, напротив, стараются быть незаметнее, тише, слиться, так сказать, с туземным населением, остаться в тени. Они не любят крики и лишних слов, они воспитанны и стараются вести себя так, как ведут себя окружающие. Они избегают центральных улиц, их больше интересуют окраины – это необычные восточные переулки, бегущие вниз и вверх, похожие на спутанный моток ниток, белых ниток, кинутых на ковер. Их привлекают маленькие погребки – духаны или кэбавни – своим терпким, въедливым запахом баранины, черемши и брынзы, своими завсегдатаями – степенными персами и суетливыми армянами. Они бродят то по одной окраине, то по другой – то по осетинской слободке, то по курской. Их любопытство заводит в укромные дома, схороненные в садах у Реданта {76} или у Сапицкой будки {77} , заставляет знакомиться то с одним, то с другим интересным экземпляром и начинать с ними беседу, так, маленький разговор, приправленный весьма красноречивыми движениями рук, убедительными кивками головы.
Все они – страстные ориенталисты, исследователи девственных стран, любители восточной красочности и быта.
И они готовы оплатить свое любопытство. Они щедро расплачиваются за каждый разговор, за каждое свое посещение. Они кланяются и благодарят, кланяются и благодарят и раскрывают свои бумажники: романовки и керенки приятно хрустят в их пальцах.
– Да, да, покорно благодарим, крайне признательны. Вполне рассчитываем на вас. Простите за беспокойство. Вернувшись, мы обязательно…
Но глаза их смотрят вперед, прямо вперед, все мысли их – впереди, все тело их зудит дорожной лихорадкой.
Прощайте.
Ах, город этот стоит у самого подножья гор. Он угнездился в котловине и с трех сторон открыт ветрам, несущимся с ковылевых, пахнущих мятой степей и моря.
Всякий народ прибивается ветром к Столовой горе, как щепки по весне – к речному берегу.
Они суетятся и крутятся, суетятся и крутятся, бьются о прибрежные каменья и песок, и не всегда, далеко не всегда удается им снова попасть в русло и плыть по течению.
Чаще всего они застревают в иле, запутываются в водорослях или просто закидываются волной на берег и лежат там, ссыхая на солнце или гния и обрастая мохом. Много щепок по весне прибивается к берегу. Очень много.
Да, да, конечно,– город лежит в котловине, а впереди – горы. Не так-то легко перешагнуть их, не так-то легко.
На все нужно уменье, сметливость, знакомство с внешними условиями – и время.
Вот, если бы – крылья…
И все стараются в солнечном мареве увидеть Казбек. Самую высокую гору в этих краях. Зиму и лето на плечах ее и челе лежит снег,– почиет светлое око Аллаха.
И только в особенно ясные и счастливые дни она доступна человеческому зрению.
В особенно счастливые.
9
И по такой жаре Милочка бегает целый день. У нее полон рот хлопот. Снова приходил к ним человек с портфелем и весьма определенно намекнул, что скоро конец всей этой буржуазной, спекулятивной затее,– лавочку прикроют вашу живым манером,– и предложил тут же составить опись имущества.
– Один противень,– считает он,– и пять медных кастрюль…
Дарья Ивановна покорно смотрит на это; Маруся-кухарка прячет под передник кофейницу и за пазуху кидает ложки.
И теперь Милочке нужно повидать кое-кого,– ее просит об этом мать,– кое-кому замолвить словечко.
Что будут они делать без столовой? Никаких полотенец не хватит, чтобы прокормить себя и дочь!
– Я буду служить в подотделе искусств,– говорит Милочка.– Меня устроит Алексей Васильевич. Кроме того, я зарабатываю кое-что в цехе поэтов, в Росте я могу писать плакаты {78} . За стихи я должна получить гонорар…
Она краснеет и замолкает. Но ей все же гораздо приятнее было бы жить на заработанные деньги.
Дарья Ивановна печально улыбается. Она знает, что такое эти заработки.
– Дай бог, дай бог,– шепчет она.
Они обе понимают друг друга без слов и всегда находят точку примирения. Споры их никогда не кончаются размолвками. Ведь сколько голов, столько и умов – с этим ничего не поделаешь.
– Вот если бы могли уехать с тобой в Москву,– думает вслух Милочка.– Там мы, наверно, могли бы хорошо устроиться. Я поступила бы в настоящую студию. В художественную мастерскую. Говорят, что при ней есть общежитие. Я продавала бы свои рисунки. Почему только мы живем в этом городе?
– Но ведь ты знаешь, что в Москве теперь голод, настоящий голод. Дома разрушены, водопроводы не действуют, а по карточке выдают полфунта овса. Настоящее безумие ехать туда в такое время.
– Да, да, конечно,– соглашается Милочка, но глаза ее широко открыты.
Все-таки никто не убедит ее, что в Москве – подумайте, в Москве, столице республики – нельзя было бы жить. Не может этого быть!
– И к тому же,– продолжает Дарья Ивановна,– как выбраться отсюда? У нас здесь все, что мы имеем: остаток мебели, вещей, все, что еще не успели забрать. Хоть какой ни на есть угол. А продавать – получишь гроши и останешься голой. Не забудь, что с нами нет мужчины, что мы совершенно одни. Кто знал, что случится так, как случилось. Твой отец получил командировку из Тифлиса сюда и выписал нас. Через месяц он умер, а через два начались эти ужасы. Мне очень не хотелось ехать сюда. Я точно предчувствовала. В Тифлисе нам было бы во много раз лучше. Там настоящая жизнь. Только бы разрешение.
– В Тифлисе? Нет, тогда уж пусть лучше оставаться здесь,– горячо возражает Милочка.– В чужом городе, в чужой стране, когда у нас совершаются такие события? Никогда! Я готова терпеть какие угодно лишения, но хоть краем участвовать в общем деле. Разве можно сидеть спокойно в гостях, когда дома все перестраивают заново! Ты не думай, мамочка, что я такая глупая, что я не вижу дурного, что я ослеплена. Я знаю и вижу. И подчас мне очень больно. Но ведь это наш общий грех, понимаешь? Ведь, сидя в сторонке, его не искупишь и не предотвратишь. А зато как много можно сделать нужного. Только захотеть. Ведь все открыто для работы – мало рук. Это очень трудно объяснить. Я не умею, но твердо знаю, что стыдно оставаться в стороне и не быть здесь. Вот как ты, мамочка, если я не ела, но и ты не ешь и ждешь меня, чтобы вместе.