355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Слезкин » Столовая гора » Текст книги (страница 5)
Столовая гора
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:52

Текст книги "Столовая гора"


Автор книги: Юрий Слезкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

Глава седьмая
1

На дверях комнаты Ланской пришпилено кнопкой удостоверение, гласящее, что имущество артистки Первого совтеатра Зинаиды Петровны Ланской не подлежит ни реквизиции, ни конфискации.

Хозяйка квартиры генеральша Рихтер мечтала о такой бумажке. Со дня ухода Добровольческой армии у нее производили пять обысков и каждый раз что-нибудь брали. Правда, первые обыски оказались самочинными – в период безвластия.

В глухой час ночи раздавался роковой стук в дверь, от которого сразу просыпались все в доме и, затаив дыхание, не шевелясь, забивались под одеяло, слушали.

Потом начинали бить без остановки – кулаками и прикладами.

Тогда первая вскакивала с кровати генеральша и трепетными руками долго и безуспешно шарила по стене, ища выключатель.

– Котик, ты слышишь? – скачущим, по-детски тоненьким голоском спрашивала она.

– Слышу,– глухо, осевшим басом из-под одеяла отвечал генерал, не двигаясь.

– Это они.

В длинной ночной рубашке, маленькая, высохшая, с востреньким носиком, с пучком седых волос на маковке, с папильотками на лбу металась генеральша по комнате, тщетно ища, куда бы спрятать пустой кошелек или фунт сахара. Лизочка – генеральская дочь и Евгения Ивановна – подруга генеральши, переселившаяся к ней еще при добровольцах, чтобы жить «одной семьей», полуодетые стояли у дверей, слушая. Господи, да что же это? Господи…

Последний раз пришли по ордеру из Чека. Искали офицерские карточки и оружие. Растрепали все альбомы, выкинули на пол письма сына, убитого на войне с немцами, нашли тесак Павловского училища  {44} , хранившийся как память, и германскую каску. Карточек было много – выпуск кадетского корпуса, выпуск училища, полковые товарищи генерала, давно уже калеки или покойники. В коробке от конфет, перевязанной розовой ленточкой, лежали обернутые в папиросную бумагу погоны сына Димы – кадетские, юнкерские и прапорщичьи с одной синей полоской и звездочкой, аттестат училища, визитная карточка – первая, которую он заказал при выпуске в офицеры, пучок волос – льняных, детских, ладанка, найденная на нем убитом вместе с девичьим миниатюрным на эмали портретом, и сломанная деревянная дощечка с выжженной надписью: «Прапорщик Рихтер – убит 14 июля 1915 года». Дощечка эта лежала на гробе.

Генеральша сквозь слезы плохо видела, генерал осанился, бодрился, но казался более убитым, чем жена. Лизочка спорила, требовала объяснений, возмущалась.

– Товарищи, поймите, это мои письма, мои личные интимные письма.

– От офицера?

– Ну, положим, от офицера. Что же такого? Тогда все были офицеры. Я не виновата. Потом мы с ним разошлись. Я даже не знаю, что с ним. Вот мой мандат, товарищи…

Она уже служила в совнаркоме машинисткой. «Витя, прости меня, Витя, я слаба – я отреклась от тебя, Витя…»

– Что вы делали до прихода советской власти?

– Ничего… то есть я работала в кафе. Вы знаете, папа больной – нужно зарабатывать…

Лизочка краснеет, голос ее дрожит, она лжет. Она служила в Осваге  {45} тоже машинисткой. Но что отец болен и что нужно зарабатывать – это правда. И что она несчастна, что ей двадцать пять лет, что она преждевременно увяла, изнервничалась, засохла, одурела от вечного стрекота своей машинки – это тоже правда, но об этом она не говорит.

– Я беспартийная, я ничего не понимаю в политике, я работаю и подчиняюсь законной власти…

В глазах у нее искренняя преданность. Она смотрит на чекиста в матросской куртке, как на свою институтскую классную даму.

Но все же генерала просят следовать за собой.

Генеральша трясущимися руками цепляется за матросский воротник.

– Товарищ, родной, скажите зачем? Товарищ – он умрет!

И, обезумев, она бежит в спальню, слепая – роется в корзине с бельем, ощупью находит там сверток – моток суровых ниток и, падая на колени, протягивает их чекисту:

– Вот возьмите, господин комиссар… вот… прошу вас… все, что у меня есть. От мужа прятала, дочери приданое… Вот все…

– Мама, встань, как не стыдно…

Но она извивается, ползает по полу, хватает ноги красноармейцев.

– Вот, вот…

Ее подымают, пытаются успокоить, берут под руки и выводят вместе с генералом на улицу.

Ланская стоит у своей двери, где пришпилено ее удостоверение. Она похожа на кошку, готовую кинуться на каждого, кто посмеет подойти к ней. Зрачки ее расширены, ненарумяненные губы серы и сухи, пальцами она до боли цепляется за косяки. Чекисты проходят мимо. Они устали и торопятся. В окна смотрит зеленый рассвет.


2

Генерала выпустили через четыре дня. Ему было шестьдесят девять лет. Пятнадцать лет он числился в отставке, страдал почками, глухотой, слабостью памяти. Все его подвиги и связи затеряны были в далеком прошлом. На допросе он то плакал, то с достоинством сухо и коротко чеканил: «так точно», «никак нет», по-детски радуясь своей хитрости. И только на вопрос – служил ли его сын у Деникина – точно проснулся, окреп, отвечая с исчерпывающей ясностью и наивной гордостью:

– Мой сын служил только своему государю и умер героем на поле брани.

Следователь улыбнулся, сказав ему, что он свободен. Генерал принял это как дань уважения к себе.

Генеральшу продержали дольше. Ей предъявлено было обвинение в хранении «романовских» денег и в попытке подкупить агента Чека.

Ей грозили большие неприятности. Но Лизочка бегала к своему новому начальству – предсовнархоза, от него к члену ревкома и в Чека – объясняла, рассказывала, плакала, смотрела преданными глазами, опять объясняла и, наконец, выручила.

После двухнедельного заточения генеральша вернулась домой и слегла в постель.

С тех пор Лизочку иначе не называли дома, как товарищ Лиза. Она стала незаменимой работницей, бегала на заседания служащих, избрана была председательницей комслужа, секретарем домкома, домой приносила ворох политических новостей и вскоре записалась в сочувствующие.

Мечта генеральши Рихтер осуществилась: на всех дверях ее квартиры прилипли охранные грамоты.


3

Халил-бек стоит в передней перед запертой дверью, по многу раз перечитывая удостоверение: «Дано сие артистке Первого Советского драматического театра Ланской З. П. в том, что имущество ее не подлежит реквизиции, а квартира уплотнению, что подписью»…

– Что подписью,– машинально вслух повторяет он.

За дверью Милочка помогает Ланской раздеться и лечь. Ему позволили подождать, обещав позвать, когда все будет готово. Он все еще не знает, что произошло с Ланской два дня тому назад, чем она больна, но чувствует непонятное ему самому освобождение. Точно эта болезнь – завершение прежнего, поворот к новому. Нельзя же дальше терзать свое тело и душу. Горы давят лишь до тех пор, пока находишься у их подножья. Достаточно подняться вверх… Он сумеет это сделать… Пусть только захочет она. Кирим знает такие тропы, по которым бродят лишь шакалы и рыси. А после они уехали бы еще дальше. Ей необходим театр, без него она не может жить – он понимает прекрасно. Но раз нужно отдохнуть…

Вчера Халил закончил третий рисунок из своего сказочного цикла «Семь ковров царицы – семь дней недели» – вышивает он акварелью на ватманской бумаге. Семь ковров, где краски горят, пляшут, поют, как цветы Дагестана, как птицы в садах аварских князей, как Терек.

Когда аварцы хотели выбрать себе красавиц жен – они надевали белые бешметы, золотое с цветными каменьями оружие, садились на лучших коней и спускались в долину Кахетии к трусливым грузинам. Там они похищали лучшую добычу и, отягченные, пьяные вином любви, снова подымались ввысь, в орлиные свои гнезда. Потому что они были рыцарями гор. Так сделал бы и он – Халил-бек, если бы остался простым пастухом и воином из аула Чох. Но он художник, он европеец, и он только просит.

– Змейка, я хочу увести тебя в горы. Позволь мне сделать это…

И женщина смеется. Женщина всегда смеется, когда ее о чем-либо просят…

Вот что рассказывают семь ковров Халил-бека.


4

Генерал открывает дверь из столовой, глядя на ушедшего в свои мысли художника.

– Бу-бу-бу, бу-бу-бу,– бубнит генерал, поглаживая седенькую свою бородку. На ногах у него зеленые чувяки и синие брюки со споротыми лампасами. На плечах пиджачок из купального полосатого халата.

Курит он махорочную вертушку и поплевывает на пол.

– Бу-бу-бу, бу-бу-бу, мое почтение, молодой человек, мое почтение. Как ваши дела, как ваше художество? Долго мы с вами будем сидеть в бесте?..  {46} Чего-с?..

Он плохо слышит, бедный генерал. Махорка заставляет кашлять. В конце концов, если бы не маленькие неприятности, не фантастические цены – девятьсот рублей фунт хлеба – девятьсот рублей! – не отсутствие белья – жить можно было бы и при этой власти. У Лизочки связи. У этой девчонки голова – я вам доложу. Она далеко пойдет, уверяю вас!

– Управляющий делами совнархоза, представьте себе, был у нас вчера. И весьма мил. Принес Лизочке заготовки на ботинки. Презент. Чего-с? Заготовки-с! Беседовали… Ком-му-нист!

Генерал кашляет, таращит глаза, плутовски по-детски улыбается.

– Ничего не поделаешь. Время, батенька мой. Сидели, представьте себе, и беседовали. Просил захаживать. В конце концов…

– Котик! – кричит ему из дальней комнаты генеральша.

– Что, сударыня?

– С кем это ты?

Генерал подмигивает Халилу и басит в ответ:

– Так, с одним коммунистом, пришел по делу, на заседание зовет.

Слышно, как бежит взволнованная генеральша – шлепают туфли, дзинькают ключи от пустых шкафов.

– И вечно ты с глупостями,– говорит она, увидя Халила,– пригласил бы к нам! Сейчас Лизочка придет со службы. Милости просим!

Она в капоте, в рыжеватеньком, сильно вылезшем, свалявшемся паричке. Птичий носик озабоченно нюхает воздух, тонкие губы поджаты раз и навсегда, испуганно и виновато.

– Сейчас Лизочка придет,– повторяет она значительно,– без пяти четыре.

Ведь теперь у них Лизочка все, и все для Лизочки. Разве они могли бы жить, если бы не Лизочка?


5

У Ланской целое общество.

Она лежит на кровати в японском халате, с распущенными волосами, устало, успокоено, по-детски улыбаясь. Все кажутся ей необычайно милыми и добрыми, всех хочется благодарить, как спасителей. Генеральша и Лизочка сидят на стульях у ее изголовья, Халил-бек смущенно и радостно перебирает подвернувшийся под руку альбом с фотографическими карточками актеров, театральными программами, открытками. Милочка хлопочет у примуса, накачивая его, зажигает, ставит на огонь жестяной чайник.

Генерал бубнит – бу, бу – и то входит в комнату, то выходит – покурить «махрец»  {47} .

Лизочка рассказывает о перемещениях, сокращениях, развертывании, реорганизации всевозможных отделов, подотделов, секций и подсекций. Она знает, кто из завов женат, кто холост, кто из них «ловчится» и «шамает», а кто перебивается на одном пайке. У нее точные сведения о том, когда и где будут в ближайшие дни производиться обыски, когда будет объявлена регистрация техников, пекарей, как следует толковать последний декрет. Она в курсе всех новостей, сплетен, политических событий, обо всем имеет свое ясное, точное и безапелляционное мнение. Речь ее спокойна, уверенна, гладка. Лицо строго и убежденно.

– Смешно отрицать то, что существует,– говорит она.– Каждый интеллигентный человек должен участвовать в общей работе, чтобы повести ее по верному пути. Всякая власть требует себе подчинения. Это закон.

Она спокойно оглядывает всех, зная, что никто не может ей возразить.

– Бу-бу-бу,– бубнит генерал, выходя на балкон. Он стоит там, отбивая ногой какой-то марш. Конечно, Лизочка – умная голова. Ей и карты в руки. У нее военная складка. Никаких фиглей-миглей, строгое подчинение начальству. Но…– Бу-бу-бу, бу-бу-бу!

По улице проезжает арба. Оборванный ингуш везет хворост. Мысли генерала отвлекаются в сторону. Он уже заинтересовался ингушом и хворостом.

– Эй, как тебя, киш-мыш! – кричит он.– Почем продаешь?

Солнце медленно свершает свой путь. Оно на склоне, но все еще огненно. Прожженный воздух неподвижен и глух. Поджарые псы бродят, высунув язык, вдоль забора, обманывая себя тенью. В окнах домов закрыты ставни, спущены жалюзи. Столовая гора в парно́м облаке, Казбека не видно вовсе.

«В Тамбовской губернии в такую пору в былое время я квас пил – хлебный, с изюмом,– думает лениво генерал, докрасна раздувая свою вертушку, чтобы не задремать,– в купальне пил, со льдом… Вот кабы опять туда. Что, в самом деле…»

Но тотчас же встряхивает упавшей было на грудь головой, видит перед собой Столовую гору, вспоминает, где он, и испуганно, виновато семенит в комнату.

– Бу-бу-бу, бу-бу…

– Чай готов,– говорит Милочка, звякая разнокалиберными чашками.– Халил, помогите мне придвинуть к кровати стол.

Халил встает, берется за один конец стола, а Милочка за другой. Лицо ее внезапно заливается краской. Она смотрит на Халила, краснея все больше, даже глаза краснеют и перестают видеть. Должно быть, этот маленький стол не особенно легок.

– Нет, Елизавета Борисовна,– взволнованно шепчет Милочка,– вы не совсем правы. Вы меня извините, но мне так кажется. Я не знаю, как объяснить. Конечно, всякая власть требует подчинения и каждый интеллигент должен участвовать, как вы говорите, но тут еще что-то, что-то большое, необычайное, такое, чего мы никогда не увидели бы без революции. И это есть, потому что этого не могло не быть. Вот почему стоит работать.

– Да вы коммунистка, Милочка,– удивленно возражает генеральша.

– Какая же я коммунистка, разве нужно быть коммунисткой, чтобы это чувствовать? Ведь это русское, Россия, все мы…

Милочка, не находя слов, поднимает руку. Стол стукается об пол. Чайник выплевывает из носа чай. Халил-бек смеется, глядя на Ланскую. Ланская улыбается ему и Милочке.

Лизочка смотрит на часы. К сожалению, она не может остаться дольше. У нее вечерняя работа – переписка доклада в ревком по оборудованию сушильных заводов,– ей платят за нее сверхурочно, по часам.

– Поправляйтесь скорей, Зинаида Петровна! Я хочу вас видеть на сцене. На следующей неделе мне обещали для комслужа билеты. До свиданья.

Вслед за дочерью уходит генеральша, уводя с тобой генерала:

– Можешь идти спать,– говорит она старику.– Я не позволяю ему спать днем больше двух часов.


6

У постели больной – Халил и Милочка. Они садятся за стол, пьют фруктовый чай с сушеной айвой и болтают. У Милочки тысяча вопросов, тысяча художественных планов. Она сейчас увлекается акварелью, цветной иллюстрацией, а Халил мастер в этой области. Она решила иллюстрировать свои стихи. Как его «семь ковров»? Нравятся ли ему иллюстрации Бенуа к «Пиковой даме»?  {48} Видел ли он детские игрушки, воспроизведенные в «Аполлоне»?  {49} Что он может сказать о Тугенхольде?  {50} Правда ли, что в Париже в большой моде русские художники и балет?  {51} Где лучше работать – в Мюнхене или Риме?

Ланская смотрит на них обоих, и ей начинает казаться, что она старая, старая, а они еще совсем дети. Ей хочется ласково пошутить над ними, увидеть их смущение.

– Славная моя Милочка,– говорит она,– вы никогда не думали над тем, что вы с Халилом прелестная пара? Оба восторженные, правдивые, наивные и милые.

Милочка поднимает на Ланскую глаза, на мгновение они широко и испуганно смотрят на нее; все лицо девушки, как тогда, когда она несла стол, заливает кровь горячим своим потоком. Милочка сидит, пылая, слезы щиплют ей глаза. Она вскакивает, бежит на балкон. Кажется, чай попал не в то горло.

Она хватается за чугунные перильца, глядя на небо, закидывает голову, чтобы кровь отлила от нее.

Небо уже сине и звездно.

Ланская приподымается, протягивая Халилу руку. Он ждал этого весь день, он знал, что так будет…

– Халил, голубчик,– шепчет Зинаида Петровна,– я согласна… слышите, милый, я согласна ехать с вами в горы… Слышите?

Он опускается у ее изголовья на колени, припадает губами к ее руке.

– Зинаида Петровна,– кричит с балкона Милочка,– пришел Алексей Васильевич, спрашивает, можно ли ему зайти к вам?

– Конечно, можно,– отвечает Ланская, радостными глазами глядя на Халила,– конечно, можно.

Глава восьмая
1

Алексей Петрович зашел только на минутку. Он хотел узнать, как чувствует себя больная, что сказал доктор. А потом он побежит домой, наденет на голову старый женин чулок и засядет за работу, постарается кое-что восстановить в памяти, кое-что записать для будущего, если только придет такое время, когда можно будет писать и печататься… Ах, вы не звали доктора? Напрасно, всегда следует быть осторожным. Хотя позвольте, дайте руку. Так, так… ну что же, пока все благополучно… До первого волнения, да…

И Алексей Васильевич смотрит на Ланскую с улыбкой – любезной, многозначительной, лукавой улыбкой.

– Пожалуй, я немножко устал,– говорит он,– и не откажусь от чая. Мы работали, мы строили новый мир. Я вертелся весь день, как белка в колесе, не примите это за иронию. Утром я заведовал Лито: написал доклад о сети литературных студий и воззвание о сохранении памятников старины.

Во всяком случае армянский поэт – наш завподискусств – остался доволен. Потом состоялось заседание большой коллегии подотдела. Обсуждался вопрос о взаимоотношении уездных подотделов искусств и областного, нашего. Решили, что первые должны быть в строгом подчинении у второго – нашего. И тут же была оглашена телеграмма из Пятигорска – командированный нами туда завподотделом сообщает, что ему прежний зав не желает сдавать дела, попросту посылает его к черту. Картина. Далее мы переходим к регистрации роялей. Это наше больное место. Завмузо возмущен. Воинские части получают по ордерам инструменты, расколачивают их, а детям – ученикам Народной консерватории – не на чем играть. Вообще, он большой контрреволюционер, этот завмузо. Бог с ним. Мы докладываем, обсуждаем, голосуем, постановляем. Так проходит три часа. Наконец завподотделом вспоминает, что ему нужно на другое заседание, и отпускает нас. Областное Искусство вздыхает свободно. Завкиноком рассказывает очередной анекдот Бим-Бома  {52}  – политический. Смеются все, за исключением меня, вы понимаете сами. Глупый анекдот, бессмысленный анекдот, подрывающий основы. Потом тайная контрреволюция расползается по домам. Я захожу к Халилу, с ним вместе – в театр, подымаю с одра болящую, на скорую руку обедаю у Дарьи Ивановны в счет будущих благ – благодетельная Дарья Ивановна – и становлюсь по очереди историком литературы, историком театра, «спецом» по музееведению и археологии, дошлым парнем по части революционных плакатов – мы готовимся к неделе красноармейца – и ходоком по араке  {53} . Ваш товарищ по оружию, Зинаида Петровна, актер Винтер разнюхал изумительный подвальчик в кавказском духе, где черный, как бес, персюк подает в самом заднем чулане горячую араку и шашлык.

Алексей Васильевич отпивает глоток холодного чая, кивает головою – у него привычка дергать головой, когда он говорит, и смотрит на Милочку.

– А вы еще говорите, что я индифферентен и не захвачен волной событий? Напротив – захвачен, можно даже сказать – захлебнулся ими.


2

Милочка сбросила чувяки, забралась с ногами на кровать и, сцепив руками колени, смотрит из своего угла, наблюдает за всеми. Она сейчас тихая, тихая. Ей хочется сжаться в комочек, чтобы ее никто не видел, никто не обращал внимания, предоставил бы ее самой себе. Может быть, сегодня ночью она придет домой и будет писать стихи. Очень может быть. Сегодня у нее такое настроение. Заберется вот так же, как сейчас, с ногами на диван, возьмет тетрадку и будет писать,– может быть, напишет что-нибудь о цирке…

– Скажите, Алексей Васильевич, были вы когда-нибудь искренним? – спрашивает Ланская.– Я смотрю на вас, и мне всегда кажется, что вы в маске. Вы, точно, все время чего-то боитесь, от чего-то прячетесь, что-то хотите скрыть, затушевать. Вы говорите и оглядываетесь. Я тоже боялась, но я все думала, как бы укусить, и это все видели. И вы мягкий, странный вы, Алексей Васильевич!

На минуту лицо его делается настороженным, собранным, он точно весь сжимается и глядит на актрису прищуренными, пытливыми глазами. Но тотчас же улыбка расплывается по его лицу – открытая, совершенно простецкая улыбка славного деревенского парня. Ну как можно ему не верить?

– А вы умная женщина,– говорит он, точно вот только сейчас убедился в этом и от души обрадовался,– право, умная, проницательная женщина. Так вот взяли и разгадали меня. Вынули мою душу и поднесли мне ее на ладошке. Я потрясен, мне даже неловко. Право. Я когда-нибудь поговорю с вами об этом. Наедине. Раз уже так, то мне перед вами нечего скрываться. Мы поговорим, и вы поймете…

Да, да…


3

Да, да… В конце концов, чего ему бояться? Он еще, слава богу, жив, питается, работает, рядом с ним живут так же, как и он, другие милые, культурные, гуманные люди… Кстати, он хотел как-то рассказать об одном гуманном человеке… Не правда ли? Хотя, может быть, это и некстати. Однако раз он теперь вспомнил, то почему же не рассказать?

Собственно, это не он слыхал, а ему передали как некий психологический анекдот. Один из серии анекдотов о человеческой душе. А вы еще, кажется, заметили, что люди просты. Нет, это не совсем так, а впрочем…

Дело в том, что его приятель-врач, собственно даже не приятель, а так, знакомый, случайно разговорился в дороге с одним молодым человеком, особистом. Как врачу ему интересно было знать, как ведут себя те, которых должны расстрелять, и что чувствуют те, кому приходится расстреливать. Конечно, доктор подошел к этому вопросу осторожно. Ему кое-что было не совсем ясно. Но особист отвечал с полной готовностью и искренностью. Лично ему пришлось расстрелять всего лишь пять человек. Заведомых бандитов и мерзавцев. Жалости он не чувствовал, но все же было неприятно. Стреляя, он жмурил глаза и потом всю ночь не мог заснуть, не привык еще.

Но однажды ему пришлось иметь дело с интеллигентным человеком. Это – бывший кадет, деникинец; застрял в городе, когда пришли красные, и, скрываясь, записался в комячейку. Конечно, его разоблачили и приговорили к расстрелу. Это был заведомый, убежденный, активный контрреволюционер, ни о какой снисходительности не могло быть и речи. Но вот, подите же. Особист даже сконфузился, когда говорил об этом: у него не хватило духу объявить приговор подсудимому. Он не был настолько жесток: интеллигентный юноша – не простой бандит с канатными нервами. Особист пригласил к себе приговоренного и объявил ему, что приговор вынесен условный, что ему нужно только подписать его и через день он будет освобожден. Потом вывел его на лестницу и, идя сзади него, выстрелил ему в затылок. «Я нарочно выбрал лучший кольт и целил прямо в затылок, чтобы убить наповал,– сказал он врачу.– Что поделаешь, как ни сурова наша служба, все же я гуманный человек».

Алексей Васильевич на мгновение замолкает, из-под бровей наблюдая своих слушателей. Предательская улыбка бродит по его губам.

– Вот, собственно, все, что я хотел сказать,– добавляет он.– Я продаю за то, за что купил, не посетуйте, если это окажется вздором.

Все сидят неподвижно, все подавлены, точно в комнате стало темнее. Но внезапно Милочка вскакивает из своего угла, становится на пол босыми ногами и кричит со слезами в голосе, блестящими агатовыми глазами глядя на Алексея Васильевича.

– Это гадко, гадко! Подло! Слышите – подло! – кричит она.– Об этом не говорят с улыбкой. Нельзя улыбаться! Слышите, нельзя! Это ужас, это тяжелый крест, но это не все! Нет, не все! И если ваш особист не гуманный, а больной, несчастный человек, то вы сухой, слепой, скверный и тоже совсем не гуманный. Вы не понимаете, вы не видите – и вы должны молчать, а не смеяться! Слышите – молчать!


4

Милочкина выходка крайне расстроила Алексея Васильевича. Правда, после того ее успокоили, а Халил рассказал одну из своих аварских легенд, но все же у всех остался неприятный осадок. Алексей Васильевич меньше всего любил оставлять по себе у кого бы то ни было неприязненные или хотя бы неловкие чувства. Боже сохрани, это отнюдь не входило в его расчеты.

Напротив, он старался избегать всего, что могло бы вызвать споры, трения, объяснения, что называется, лицом к лицу. Прежде всего, никогда не знаешь наверное, что можно ожидать от твоего собеседника, какие чувства или больные привязанности скрываются в его душе, чем вызовешь внезапное раздражение, которое в свою очередь породит еще более внезапное действие. Каждый человек – это целый мир, скрывающий в себе, как елочная хлопушка, совершенно неожиданные сюрпризы. А в настоящее время лучше быть подальше от всяких сюрпризов.

Правда, Милочка только лишь взбалмошная, бестолковая, шалая девчонка, и вряд ли от нее можно ждать чего-нибудь дурного. Но она, как все сангвиники, при всей своей доброжелательности чрезмерно откровенна и искренна, а следовательно, болтлива.

Нет, Алексей Васильевич больше всего не терпел болтливости. Говорить можно помногу – он сам был не прочь поговорить и порассказать кое о чем, но болтать… выкладывать себя целиком, бегать нагишом при всех… это и бесстыдно, и глупо.

Как много дураков на свете!.. Нет, вы подумайте только, как много глупых людей, готовых вам рассказать о себе все, изложить вам всю свою глупую биографию и все свои идиотские убеждения – это, по-моему, так, а это – вот как,– и потом еще обижаются, когда вы в свой черед не разденетесь перед ними или скажете им тоже вполне чистосердечно, что они дураки.

Нет, все-таки и приличнее и безопаснее ходить одетым.

Мы, слава Богу, живем не в раю, а в культурной, передовой, социалистической стране, где костюм играет далеко не последнюю роль… О, далеко не последнюю.

Алексею Васильевичу довелось однажды… собственно, даже не ему, а одному его знакомому, видеть такого обнаженного человека: он нисколько не стеснялся своей наготы. Он даже – наивный человек – гордился ею. Просто пришел и заявил – я такой и такой и иным не желаю быть и костюма не надену… Да, просто так и сказал, с полной искренностью, от чистого сердца. И представьте себе – ему поверили. Его приняли за того, кем он был на самом деле, потому что он и не собирался казаться кем-нибудь иным… Вот и все. Вы не верите, чтобы на этом кончилась его история? Но представьте – это так. С тех пор его уже никто не видел. Аминь.

В конце концов у каждого из граждан РСФСР весьма пестрая биография. И одной пестрой биографией больше, одной меньше… в конечном счете для историка наших дней это не имеет никакого значения.


5

Нет, положительно, Алексей Васильевич не стал бы писать своей автобиографии. Он скромен, он не любит шума вокруг своего имени, он делает свое маленькое дело, не ища славы. Бог с ней – с этой славой. Единственно, что он хотел бы написать, так это – роман. И он его напишет – будьте покойны. Роман от него не уйдет. Он будет-таки написан. Во что бы то ни стало.

Все эти заметки, фельетоны, рецензии – все это кусок хлеба, не более. Даже столь плодотворное дело, как заведование Лито и преподавание в студиях… дело первейшей важности, он не спорит, но все же роман будет написан.

Всегда можно урвать минутку, надеть женин старый чулок на голову, снять американские ботинки, подложить на венский стул диванную подушку и сесть за стол. Чернила и бумагу не трудно позаимствовать в подотделе искусств – не всегда, но можно.

Роман будет называться… впрочем, дело, конечно, не в названии. Его он назвал бы «Дезертир», если бы только не эта глупая читательская манера всегда видеть в герое романа – автора. Издать роман он хотел бы за границей… Пожалуйста, не улыбайтесь… пожалуйста, без задних мыслей. За границей издают лучше, опрятней, чем в России, и, кроме того, там есть бумага… Только и всего.

Алексей Васильевич ходит по своей комнате туда и обратно; он думает, кое-что припоминает, собирает свои мысли, изредка бормочет сам с собой. Задает вопросы и отвечает на них. Шагов не слышно, потому что он в носках. На голове черный фильдекосовый  {54} чулок, обрезанный и завязанный на конце узлом.

На столе – книги, папки, рукописи, электрическая лампа завешена наволочкой, стакан холодного жидкого чая, тарелка с вареной картошкой, оставленная женой на ужин.

Два часа ночи. В открытом окне черное звездное небо. Табачный дым не рассеивается, не уплывает в сад. Жена спит без одеяла – ей жарко. Алексей Васильевич видит ее худое, усталое тело, плохо стиранную, заплатанную рубашку и отворачивается, водит глазами по стенам, где висят афиши, портрет Маркса, женины платья. Опять опускает глаза на картонку, желтую, дорожную, с оборванными ремнями картонку, где лежит его сын, и поспешно идет к столу, садится, думает и пишет.

Так проходит час. Черный узел чулка равномерно покачивается, скверное перо скрипит по скверной бумаге, но внезапно Алексей Васильевич подымает голову и слушает. Раз, два, три, четыре. Это там, за садами у Столовой горы.

Он морщится, точно от физической боли. Голова его уходит совсем в четырехугольные, плоские плечи. Перед глазами плывут красные круги. Он чувствует безмерную усталость и тошноту.

Поспешно встает, захлопывает окно и торопливо начинает раздеваться. Потом вспоминает о рукописи, оставленной на столе, берет ее, снова прислушивается и прячет за портрет Карла Маркса.

Тишина.

Алексей Васильевич снимает рубашку и по привычке осматривает ее. Он делает это каждый вечер – из страха, животного страха перед вшами, которые мучили его не один месяц. В эти минуты он чувствует к себе омерзение и жалость, в полной мере ощущает свое бессилие.

Потом тушит свет и ощупью пробирается к жене на узкую кровать.

Тишина.

Слава Богу, сегодня они, кажется, уже не придут.


6

Базар.

Конные красные – ингуши изредка врезаются в толпу, машут над нею нагайкой, восстанавливают порядок, напоминают о том, что есть строгая власть, карающая спекуляцию, что все эти люди – граждане великой Российской Социалистической Федеративной Советской Республики. И снова круг замыкается, и снова люди продают и покупают, покупают и продают, как много лет назад, когда еще не было красных звезд и буденовок, когда еще не знали, что такое коммуна, продовольственные заставы, чека, и умели считать только до десяти.

Теперь меняют лишь тысячные комунки, питают особое пристрастие к «керенкам», прячут на «всякий случай» «ленточки» и «донские»  {55} , многие товары продают из-под полы в обмен на другие товары, советские служащие день ото дня худеют, и костюм их становится легче, но базар все тот же муравейник, каким он был раньше. Его разгоняют один раз, и другой, и третий, а он вновь возрождается, как феникс из пепла.

Ничего не поделаешь, ничего не поделаешь – меняются идеи, рушатся государства, перестраивается политическая жизнь страны, власть сильной рукой направляет корабль по новому пути, а люди все еще остаются теми же – продают и покупают, покупают и продают, меняют одно на другое, исподволь строят свою личную жизнь – питают свое бренное тело, выращивают своих детей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю