Текст книги "Столовая гора"
Автор книги: Юрий Слезкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Глава пятнадцатая
1
А все-таки генеральша Рихтер настояла на одном: после записи в комиссариате «молодые» должны вернуться в квартиру родителей, где их будет ждать обед и кое-кто из наиболее близких знакомых. Уж если и поступаться своими убеждениями, то следует делать это открыто, не таясь, чтобы сразу зажать рот всем и не давать пищу лишним сплетням. Лизочка вполне с этим согласилась.
– Конечно, мамуся, я думаю, что Володя ничего не будет иметь против. Мы пригласим нескольких сослуживцев и двух-трех товарищей мужа из ревкома (имей в виду, что скоро состоятся выборы в исполком). Обручальные кольца и мануфактуру ему уже выдали. Частным образом одно лицо (я не хочу называть его тебе) обязалось достать бутылку настоящего спирта. Но главное – как можно меньше чопорности. Прошу тебя – подбодри отца.
И генеральша что-то жарит и варит, хлопает дверцами буфета, позванивает ключами от кладовой, где кое-что уже завелось, роется в корзине, достает пожелтевшую от времени, но настоящую голландского полотна с вензелем и дворянской короной столовую скатерть – ее когда-то расстилали на пасхальный стол,– такие же салфетки, мельхиоровые ножи и вилки (полдюжины серебряных зарытых она боится извлекать), накрывает на стол, торопится, кричит генералу:
– Котик, я выгладила тебе твой китель. Он совсем хорош – желтых пятен вовсе нет. Ты непременно должен надеть его. Слышишь?
– Угу,– мычит генерал, появляясь в столовой в помочах и рубахе, расстегнутой на груди, где вьется седое руно.
В руках у него икона и тряпка.
– Смотри,– говорит он,– почистил. Блестит, как новая. Я тебе всегда говорил, что зубным порошком лучше.
– Ну и прекрасно,– отвечает генеральша, оправляя скатерть, глазами считая приборы.– Поставь ее в угол на тот столик. Мы благословим. Ты не помнишь, сколько у нас хрустальных бокалов было? Три еще Дуняша в Бобруйске разбила, два в дороге раздушили. Все ты! Непременно с посудой хотел уложить. Должно остаться семь, а вот только пять.
– Пять? – переспрашивает старик.
Он прислоняет икону – Казанской божьей матери – к углу на чайном столике, покрытом украинским рушником, крестится и отступает на несколько шагов – посмотреть, как выглядит.
– Пять, не помню, может быть, и пять… Ее мне в день производства в полковники поднесли… Бу-бу-бу, бу-бу-бу… Звягинцев речь произнес. Чего-с? Не думал я, что придется вот так…
Он надувает щеки, борода топорщится ежом.
– Перестань,– говорит генеральша,– нужно забыть. Понимаешь – забыть…
Она подходит к мужу, смотрит на него снизу вверх, тянет себя за пальцы на одной руке, потом на другой – быстро-быстро, точно снимает перчатки.
– Но ведь согласись, что это незаслуженно,– виновато возражает генерал,– абсолютно незаслуженно. Чего-с?
– Молчи. Не нужно. Просто теперь другие люди – вот и все. Каждое поколение по-разному. Лизочка у нас клад. Что мы без нее? Ты вот бога благодари, что мы выжили, самое трудное пережили. Пойми ты!
Глаза у генеральши краснеют, краснеет кончик носа.
Генерал закладывает руки за спину, выпрямляет грудь, подымает голову, багровеет и кричит:
– Чего-с? Пережили? По какому праву? Зачем, позвольте узнать? Кто просил?
– Котик, да Господь с тобой, чего ты кричишь? Успокойся.
– Жить? Пережить? Разживаться? Дима умер как честный русский человек, а мы живем. Чего-с? Свадьбу справляем!
Генеральша бежит за водой, несет кружку, расплескивает ее на пол, мокрое полотенце прикладывает мужу к затылку.
– Котик! Умоляю тебя, Котик!
Генерал мешком сидит на стуле, глаза тупо смотрят на ножку стола. У ножки окурок. Он переводит взгляд на окурок, долго всматривается в него и, наконец, сосредоточив мысли, говорит с удивлением:
– Подыми. Вот видишь – лежит.
Но генеральша уже в передней – бежит на звонок.
– Ах, Господи! – вскрикивает она.– Да где же пшеница? Куда она девалась? Ах, господи!
Об этом генеральша думала все утро: нарочно приготовила в мешке фунт пшеницы, чтобы осыпать молодых. Совсем по-настоящему.
– Да вот она, возьмите,– говорит Ланская.
У нее усталое, замученное лицо, серые глаза глубоко запали и влажны от слез. В руках – цветы для Лизочки.
Генеральша схватывает мешочек, потом смотрит на Зинаиду Петровну, внезапно шмыкает носом и припадает к ее плечу.
– Родная, если бы вы знали…
2
Снова раздается звонок.
Они бегут вниз. Генеральша трясущимися руками снимает болт, цепочку, поворачивает ключ, открывает дверь и останавливается разочарованная. Перед нею Милочка.
– Зинаида Петровна дома?
Милочка тяжело дышит, говорит едва внятно.
– Да, я здесь,– отвечает Ланская.
Милочка смотрит на нее, молча переводя дух. Ланской кажется, что девушка молчит бесконечно долго, но сама не решается спросить.
– Халил,– наконец произносит девушка,– Халил просил передать вам…
– Что?
– Что сегодня… все готово… идемте… Я вам все объясню…
– Так,– говорит Ланская. Она до крови закусывает губу, пальцами цепляясь за косяк двери. Лицо ее серо, глаза полуоткрыты.
– Так,– повторяет она, будто далеко уйдя в своих мыслях.
Потом переводит глаза на генеральшу, закидывающую Милочку вопросами, и говорит спокойно и твердо.
– Передайте Лизочке мои поздравления, прошу вас,– я не могу сделать этого лично, я должна уйти. И если меня будут спрашивать, то скажите… Нет, не надо. Просто меня нет дома. Вот и все. Прощайте!
3
С того дня, как закрыли столовую,– а ее таки закрыли, Дарья Ивановна из дому почти никуда не выходит. Утром на базар – продать и купить, а потом – плита, уборка, стирка, штопка, хлопотливая возня в двух комнатах, заставленных всякою ветошью, накопленной за долгую жизнь и сваленной теперь в кучу.
Кое-кто из актеров, по старой памяти, продолжали обедать на квартире у Дарьи Ивановны и так же задерживали уплату, как раньше, но теперь это было ощутимее, потому что чем меньше столовников, тем дороже каждый из них стоит. И два раза уже Дарья Ивановна, краснея и волнуясь, просила дочь напомнить забывчивым о долге.
– Боже, до чего это неприятно,– говорит она, прижимая руки к пылающим щекам.– Но как же иначе, Милочка?
И Милочка бежит к знакомым и тоже, краснея и волнуясь, просит одолжить ей на несколько дней.
– Видите ли, нам должен Евгений Петрович, но у него сейчас нет…
А потом к матери:
– Вот, мамочка, получай.
– Ах, Господи,– беспокоится Дарья Ивановна,– как же это ты спросила. Он не очень смутился? Может быть, у него последние? Ты все-таки храбрая, а я никак не решилась бы. Так он ничего не сказал?
– Да, нет, мамочка. Что тут такого. Просто отозвала его в сторону и сказала, что у нас на завтра нет на рынок. Вот и все – он даже извинился. Не понимаю. Что тут неудобного? У тебя просто барские предрассудки.
И, смеясь, целует мать в седые виски.
После обеда самые близкие, милочкины друзья – а их большинство – остаются до вечернего чая. Переходят в другую комнату, забираются с ногами на оттоманку, курят, спорят, иные даже спят, как у себя дома. Дарья Ивановна идет отдыхать за ширму в угол Вахтина – он по обычаю занят и возвращается только к ночи. Рядом с ней ложится ее любимец, серый, вахлатый пес {94} Ромео.
Вечером – опять самовар, угли, примус, мытье посуды, объедки, чужие разговоры, гаданье и усталость, смертная усталость, которую во что бы то ни стало нужно скрыть от дочери.
Так в суете и на людях проходит целый день. Пишет стихи, рисует, читает, думает Милочка только ночью.
С одиннадцати все затихает, и у себя она, как мышь, шмыгнет, возится, шуршит бумагой, грызет какую-нибудь оставшуюся от обеда кость или сухарь (только тогда, чувствуя голод), живет для себя, разбирается в самой себе, хмурится или улыбается, иногда даже босая делает какие-то па, кружится и внезапно падает на ковер, беззвучно плачет. Эти часы она никому не отдала бы. Они принадлежат только ей.
Дарье Ивановне подолгу не спится, и она иной раз слышит мышиную дочернюю возню, сквозь приспущенные веки наблюдает за нею, но не подает виду. Боже сохрани. Разве можно тревожить чужую душу в ее одиночестве?
– Дай ей только, Господи, сил побольше,– думает Дарья Ивановна.– Ты можешь это сделать, а ей они очень нужны теперь. Очень нужны…
Милочка сидит в углу оттоманки, подтянув колени к подбородку, охватив их руками. Сидит недвижно, смотря перед собою на электрический глазок, обернутый бумагой и повисший над столом.
На стуле посреди комнаты Ланская – в черкеске, в мягких кавказских сапогах – тонкий, узкоплечий кинто.
– Вы умеете ездить верхом? – спрашивает Милочка, чтобы заполнить тягостное молчание.
– Умею,– коротко отвечает Зинаида Петровна.
И опять обе смотрят на лампочку, прислушиваются к стуку маятника, похрапыванию из-за ширм.
– Который час?
– Недавно пробило половину первого.
– Боже, значит, ждать еще полтора часа…
Молчание. Пять минут, десять, четверть часа…
Время точно остановилось. Но внезапно Ланская срывается с места, неслышно начинает ходить по комнате, неловко семеня ногами в своем мужском наряде.
– Нет, я чувствую, что не могу,– говорит она.
– Чего не можете? – спрашивает Милочка.
Ланская приостанавливается, смотрит на девушку с недоумением:
– Я что-нибудь сказала? Нет, простите, это я так.
И, помедлив минуту, собирая мысли, доканчивает:
– Право, мне лучше уйти. Я не даю вам спать. Ложитесь. А я пройду в садик и буду ждать.
Голос изменяет ей, последние слова она произносит еле слышно, делает два шага к Милочке и падает ничком – лицом в пыльный ковер оттоманки.
– Зинаида Петровна, Зиночка, не надо! – вскрикивает Милочка, ноги поджимает под себя и двумя руками притягивает голову Ланской к своим коленям.– Разве можно так волноваться? Все обойдется хорошо – я знаю. Все обойдется. Завтра вы будете уже далеко – счастливой и свободной.
Ланская перестает плакать – глаза ее совершенно сухи, когда она смотрит на Милочку.
– Вы говорите: завтра я буду…
– Далеко отсюда – в горах,– принуждая себя говорить спокойно, отвечает Милочка.– Там так красиво.
– Да, да, конечно…
Ланская встает, поправляет волосы, направляется к столу. Несколько минут она стоит спиной к Милочке, что-то торопливо делает, запрокинув голову.
– Там очень красиво,– помедлив, говорит она и садится на оттоманку,– я знаю, что там очень хорошо, и все-таки мне трудно. Вы не знаете, как мне трудно решиться туда ехать…
– Почему?..
– Потому что я трушу – понимаете? Я не верю самой себе, Милочка, я трушу, как запуганная, искалеченная, задерганная кляча. Разве я человек, Милочка?
– Это пройдет там, Зинаида Петровна!
– Пройдет? Не знаю. Нет, нет, нет, нет – это не может пройти…
Милочка смотрит на Ланскую почти с испугом. Она не понимает. У нее не укладывается в голове все, что сейчас происходит. Разве это не самое романтическое, самое изумительное приключение, какое только можно себе представить? Ночью, переодетой, тайно в горы с любимым человеком?
Она чувствует, как горят ее щеки, как срывается голос, когда она внезапно спрашивает:
– Вы же любите Халила?
Тусклые огоньки перебегают в глазах Ланской, жесткая улыбка ползет по ее губам. Она не сразу понимает то, что у нее спрашивают.
– Люблю?
Она повторяет несколько раз это слово, точно старается найти в нем смысл, разгадать его значение.
Люблю?
И внезапно ищет у себя на груди, достает клочок бумажки, разглаживает на колене, читает:
– «Нужно торопиться, последний раз приду в пятницу вечером. Жди». Вот. Какой сегодня день?
– Четверг,– отвечает Милочка, теряясь больше. Ей трудно дышать, сердце стучит больно и коротко.– Я не понимаю,– начинает Милочка.
– Это пишет Петр Ильич,– не слушая ее, перебивает Ланская глухо, покорно и беспомощно,– завтра вечером он хочет меня увидеть.
– Но ведь завтра вас не будет здесь?
– Не знаю…
– Но ведь вы условились. Ведь вас ждут. Ведь сейчас за вами придет Кирим.
– Да, и все-таки я не знаю…
4
Боже мой! Разве можно все знать? Разве можно решать все твердо и бесповоротно? Разве нас не кидает судьба как щепки, не распоряжается за нас как хочет?.. Разве она не забросила ее сюда, не заставила голодать и продаваться – да, продаваться каждому, кто кормил ее, устраивал в теплушке, выдавал удостоверение, кто просто соглашался говорить с ней по-человечески, кто не пристрелил ее как собаку? Каждому, каждому, каждому…
И вот сейчас она вспомнила, что завтра ее хочет видеть Петр Ильич. И она не может отказать ему. Больше не может. Думала, что сумеет, но не имеет сил.
– Но ведь Халил вас ждет.
Ланская смотрит на Милочку, собирает свои мысли, старается вникнуть в то, что ей говорят.
Халил? Он никогда ничего не требовал. Нет. Это единственный человек, ничем не пытавшийся купить ее. Разве только любовью. Ведь он любит ее? Правда? Он сумеет простить? Потом он даже рад будет этому. Нехорошо, когда сказка переходит в действительность. Что? Что? Вы хотите что-то сказать? Вы не согласны? Нет?
Она по-птичьи ширит глаза, рот у нее полуоткрыт. Она замерла на полуслове, не сумела произнести его. Грудь ее дышит все чаще, воздух вылетает с большим трудом, вызывая боль. Она стонет сначала тихо, потом все громче.
– А-а-а,– кричит она, кого-то отталкивая руками,– а-а-а…
Слезы мешают Милочке видеть. Глотая их, бежит за водой.
Дарья Ивановна решает, что ей пора вмешаться. Встает с постели, подходит к Ланской и пытается расстегнуть ее узкий ремень на талии, но одной ей не справиться.
– Разбуди Вахтина,– кричит она Милочке.
В окно кто-то ударяет три раза – тихо, но четко. Дарья Ивановна тревожно подымает голову. Милочка смотрит на нее, на Ланскую, говорит растерянно:
– Это Кирим… Что делать?
Потом бежит к окну и распахивает его.
– Кто там? – шепчет она, вытягивая шею, прислушивается.
За ее спиною глухие, звериные стоны… На дворе свежо, темно, безмолвно…
5
Халил-бек сидит у костра в саду Кирима. Вокруг по траве полегла роса. В темени густо пахнет сли́вным влажным духом. Сквозь древесную сеть глядят звезды, в безлунье они кажутся ярче.
Халил сидит, поджав ноги, и перебирает четки. Весь он подобран, спружинен – вот-вот готов вскочить и мчаться. Малейший шорох достигает его напряженного слуха. Он слышит и видит, как минует Кирим сады, въезжает в город, близится к цели. Он помнит каждое движение, каждое слово, сказанное Змейкой вчера и сегодня. Перед ним знакомые сакли…
Прошлое, настоящее и будущее живут в нем до боли ярко, заставляют слишком быстро биться сердце, слишком быстро перебирать четки…
Нет, он не в силах долго сидеть на месте… Он встает, протягивает руки над костром, точно произносит заклинанья. Он держит их так, пока есть силы выдержать,– испытывает терпение, которого у него недостает на то, чтобы ждать. Лицевая сторона его фигуры очерчена огненной волнующейся линией.
– Пусть будет как опаляющее пламя моя любовь,– повторяет он слова Гейлюна и тотчас же забывает сказанное. У него тонкие, длинные, очень прямые пальцы и только мизинцы чуть-чуть согнуты в суставе. Кажется, будто они ищут защиты у своих соседей, точно боятся выпрямиться,– так они малы и беспомощны. Каждое прикосновение причиняет им боль.
Он отходит от костра, исчезает во мраке, неслышно шагает по росе, между деревьями. Его все еще не оставляет впечатление того, что он видит сейчас лучше, чем днем. Может проникать взглядом неизмеримые пространства…
6
– Ты милый, милый,– говорит Змейка, касаясь пальцами его груди,– ты рассказал себе сказку и веришь ей. Даже меня заставил поверить в нее. Подумать только – какие мы с тобой дети…
Они стоят за кулисами в антракте между вторым и третьим действиями «Шута на троне» {95} .
Она в костюме Коломбины, с густым слоем грима на лице. Обнаженные руки ее остры, как у девушки, и белы под пудрой. Зрачки расширены. Сухой жар идет от ее худого, полуобнаженного тела. На минуту она закрывает глаза, вытягивает накрашенные, открытые губы – тянется к нему.
– Целуй.
Он чувствует на губах своих вяжущий вкус кармина {96} .
– Ты купил меня своей любовью,– через мгновение произносит она, оправляя оборки своей короткой юбки.– Знаешь ли ты, что это очень дорогая цена. За нее ты можешь потребовать больше того, что я могу дать. Тогда что?
Это было вчера вечером в театре. Она именно так и сказала, желая казаться совершенно спокойной, но он заметил, как сузились ее плечи, а лицо стало беспомощным и жалким, даже под гримом.
Но ведь ей всегда приходится играть – с этим ничего не поделаешь. И она тотчас же подняла голову и сжала губы. Ей предстояла сильная сцена с королем Боэмундом. Любовная сцена с человеком, которого она ненавидит.
А после спектакля, у двери своей квартиры, она закинула Халилу руки за шею, как это делают дети, когда хотят приласкаться к матери, и, глядя близко ему в глаза, сказала:
– Правда, Халил, лучше бы тебе уйти от меня. Ты – здоровый, цельный, светлый, а я – сбитая с толку, ни на что не способная женщина. Я замучаю тебя, вовсе этого не желая. Не думай, что я рисуюсь. Именно сейчас я хочу и могу быть искренней. Все хорошее, что было во мне когда-то, все вытравили последние годы. Мне иногда стыдно смотреть тебе в глаза, и не потому, что ты у меня не первый, а потому, что озлобление, которое оставили во мне другие, часто обращается и на тебя. Ты не можешь себе представить, как до боли ясно я чувствую себя конченой. Может быть, только обида заставит меня жить. И никакая трава не вернет меня на родину, потому что у меня теперь нет родины… Нигде нет… Это страшнее, чем ты думаешь… Я и сама не знала, как это страшно.
7
Никогда он не слыхал от нее таких слов и такого голоса. Это было в первый раз. Она говорила ему как другу, как самому близкому человеку, может быть, как самой себе. Но разве это меняет что-либо? Он такой, каков есть. И он не совсем дикарь. Нет, кое-что и он может понять. Сколько лет ему пришлось бродить по свету – всматриваться в лица людей, улавливать ту или иную черту, подмечать то или иное выражение. И вот он захотел вернуться к себе в горы, глотнуть свежего воздуха. Но не потому, что там его родина, не только потому. Он слишком далек от того значительного, что совершается сейчас, и слишком близко видит то мелкое, ненужное и умирающее, что копошится с ним рядом. А он не хочет умирать. Он любит жизнь. И теперь больше, чем когда-либо. Он чувствует, как у него растут крылья, когда он думает о ней и о ней.
Вот и сейчас – он может сказать, какого цвета запах, которым он дышит; руками он ощущает форму каждого дерева в этом саду, характер и рисунок каждого листа, каждой травинки.
Ночь эта совсем не черная, как думают все, у кого нет глаз, а глубокого-глубокого зеленого тона, каким бывает лесная чаща. Он свободно может идти вперед и не заблудиться, он чувствует под ногами убегающую вверх тропу – она отсвечивает, как полированная сталь, или нет – как чешуя гадюки, отвечающая скрипом на каждый его шаг.
Вот он протягивает руку вверх, он ищет среди листьев и срывает сливу. Кто помешает ему съесть ее, раз она в его руках, раз она созрела и ждет утра, чтобы упасть наземь?
Вот раздается протяжный свист паровоза – это поезд отошел от станции. В горах повторяется стук его колес, точно со всех сторон торопятся, догоняя друг друга, невидимые поезда. Пусть уезжают. С ними ему не по дороге.
8
Безлуние, тишина, ночь…
Халил-бек слушает. Потом опускается на колени, щекой прижимается к земле и еще яснее различает лошадиный топот.
Но может быть, это бьется сердце?
Нет. Теперь заржал его конь.
Халил вскакивает и бежит к костру.
Он видит приближающиеся высокие тени, уже стоит рядом, хватает коня за теплую морду, готов поцеловать его.
– Змейка!
Кирим молча прыгает с седла, разнуздывает свою лошадь, потом подходит к Халилу.
– Кирим,– говорит Халил и сам не слышит своего голоса,– почему ты один, а где же…
– Она осталась в городе,– отвечает старик бесстрастно,– она приказала сказать тебе, что больна и не может ехать.
Халил слушает его, но не понимает. Он точно на дне колодца. Холодный пот покрывает лоб. Он сразу ослеп и оглох.
– Повтори, что ты сказал,– шепчет он.
И внезапно, не дожидаясь ответа, нащупывает седло, находит стремя, с силой сжимает каблуками бока лошади.
– Бек,– кричит ему Кирим,– ты не должен этого делать! Подожди утра. С тобою оружие – сними его!
Но воздух холодной струей несется ему навстречу. Назад – в город.
К ней, к ней, к ней…
9
В комнате у Халила погром. Выдвинуты ящики; рисунки, бумага, письма разбросаны по полу. Малиновая с оранжевыми цветами чадра висит на спинке стула. На стене разлиты красные чернила.
– Целое утро искали,– говорит хозяин квартиры – армянин, все еще не пришедший в себя.– Меня будут таскать? Скажите…
– Да нет, при чем тут вы,– отвечает Ланская,– ступайте себе, успокойтесь. Мы возьмем белье и сейчас же уйдем. Ступайте.
Они сидят посреди комнаты – Ланская и Милочка – и молчат. Почему они здесь? Что им нужно? Что же это такое?
– Белье,– наконец произносит Зинаида Петровна.– Мы, кажется, пришли за бельем. Его нужно будет отнести тотчас же.
И она идет к кровати, снимает одеяло, складывает простыни, берет подушки. На подушке замечает темный волос, короткий волосок, зацепившийся за пуговку. Она снимает его и хочет бросить, делает движение рукой и останавливается.
– Смотрите, Милочка,– говорит она,– видите – волос. Это его волос. Как странно.
Милочка подходит к ней и смотрит на волос, глаза ее ничего не выражают, они прозрачны, до краев полны слезами. Она стоит и смотрит перед собою, потом поспешно отворачивается, идет в угол комнаты, опускается на ковер, съеживается в комок и беззвучно плачет.
Ланская продолжает складывать белье, ищет ремни, выдвигает ящики комода – сосредоточенно и обдуманно собирает необходимые для узника вещи.
– Сегодня,– говорит он ей,– сегодня мы уедем. В два часа ночи Кирим зайдет к Милочке и возьмет тебя с собою. Я буду ждать в саду.
– Хорошо,– отвечает она.
– Вот тебе платье, это праздничный костюм сына моего хозяина – ты наденешь его. Два джигита этой ночью покинут город и уедут в горы.
– Да.
– Ты не боишься? Скажи мне – счастлива ли ты? Ну, хоть немного.
– Да – я счастлива.
– Это самый большой день в моей жизни,– говорит он, и глаза его с ненасытной жадностью впитывают в себя весь видимый мир, все, что вокруг него и еще что-то, чего она не видит.
И она целует его в лоб. Берет его стриженую голову двумя руками и целует. В эту минуту она верит, что все будет так, как он хочет.
И они расстаются. С тем, чтобы больше не увидеться?
Это была их последняя встреча. Нет – не последняя. Нет.
– Милочка,– говорит Ланская.– Вы слышите меня? Милочка, я даю вам слово, что Халил будет освобожден. Я пойду на все. чтобы это сделать. Слышите?
– Да, Зинаида Петровна, я слышу,– отвечает Милочка и встает из своего угла.– Я тоже сделаю все, что смогу. У меня есть знакомые…
Она замолкает и внезапно кидается к Ланской, обнимает ее, все лицо покрывает поцелуями и говорит, задыхаясь, спеша, путаясь:
– Я гадкая, я гадкая – простите мне. Я ненавидела вас, я не могла смотреть вам в глаза. Я во всем обвиняла вас. У меня голова шла кругом. Вы знаете, была минута, когда мне хотелось пойти и донести на вас. Да, да, сказать, что вы тоже собирались ехать. Когда я увидела Кирима и он мне сказал, как все произошло, я готова была кричать. Он ехал к вам, он хотел вас видеть, он ни о чем не думал, кроме вас. Как могли вы так поступить? Как могли? Ему приказывали остановиться, но он не обращал внимания. Тогда в него начали стрелять, ему пересекли дорогу и ранили его лошадь. Его схватили как вора, как разбойника с оружием в руках. А он хотел только увидеть вас. Вы понимаете? Только увидеть вас.
Милочка смотрит на Ланскую, агатовые глаза ее высохли.
– Зинаида Петровна,– говорит она.– Скажите мне правду – вы теперь должны сказать мне правду: почему вы не поехали с Халилом?
– Я не могла.
– Значит, вы и раньше знали, что не поедете? Зачем же вы обманывали?
– Я сама хотела верить.
– Хотела верить?
– Да. Но в глубине души я знала, что этого не может быть. Никогда. Понимаете? У меня не достало бы на это сил.
Пауза. В открытое окно влетает шмель. Он мечется по комнате и гудит. Что ему здесь нужно?
Ланская отходит от Милочки, доходит до кровати, возвращается обратно. Одна и та же мысль преследует ее, не дает ей покоя, шмелем жужжит в ее мозгу.
– Милочка,– наконец говорит она.– Больше я ничего не могу сказать вам. Ничего.
10
На лестнице, ведущей в Кавросту {97} , Алексей Васильевич встречается с Милочкой. Он к товарищу Авалову, она – от него.
– Ну что? – спрашивает Алексей Васильевич, держит Милочку за руку и смотрит на нее снизу вверх, потому что стоит тремя ступенями ниже.– Есть какие-нибудь сведения?
Милочку трудно узнать – загар лица стал темен, опали щеки, глаза ушли глубоко,– отвечает, а думает о своем, ни на мгновение не может забыть.
– Дело еще не рассмотрено. Никто ничего не знает. К следователю не пускают. Это может тянуться месяцами. Я просила товарища Авалова.
– И что же он?
– Я просила поручительства за Халила. Ведь его же поймали в городе и нет никаких прямых улик, что он хотел бежать в горы и пересечь границу. «Я не знаю гражданина Халила,– ответил Авалов,– и советовал бы вам, как товарищу, не так часто вспоминать его. Он государственный преступник, дезертир, и вы можете повредить себе». Повредить себе! До чего это глупо.
Она смотрит на перила, мученическая складка ложится у края ее недавно еще ягодных, а теперь поблекших негритянских губ.
Алексей Васильевич крепче пожимает ее руку и пытается шутить:
– Это не так глупо, как вам кажется,– говорит он.– Товарищ Авалов предлагает следовать мудрому правилу адата: «Кто будет беречь рот свой, того и голова будет спасена». Нам всем следует помнить об этом – уверяю вас.
Он смеется, но тотчас же обрывает свой смех.
– А Халила мне все-таки жаль. Я, по правде говоря, не люблю всех этих детей гор, но он интересный, самобытный человек. Зачем только ему понадобилось… Впрочем, каждый находит свою судьбу, там, где ее ищет. Грешным делом, я сделал бы это с меньшим шумом. Нет, все-таки нехорошо с его стороны. Осторожность – великая вещь. Прежде всего и после всего – осторожность. Вы не находите?
Милочка медленно переводит глаза на Алексея Васильевича.
– Не знаю,– отвечает она.– Может быть. Но о Халиле этого говорить не нужно. Иначе поступить он не мог.
Теперь она смотрит прямо, в упор, в лице ее твердая уверенность. Все лицо ее освещается изнутри, яснеет, делается мужественнее и выразительней.
– Вы знаете, что пишет он оттуда? В подвале за решеткой: «Да будет благословенна жизнь». Потому что душа его высоко, а вы говорите – осторожность. Вам этого не понять.
В ее голосе нет ни обиды, ни укора. Только сознание найденной правды.
Алексей Васильевич, прищурившись, наблюдает за ней – из-под ресниц его взгляд холоден и остр, но тотчас же становится другим – морщинки бегут лучиками к щекам, в губах – сочувственная улыбка.
– Золотые ваши слова,– говорит он.– Увы, золотые слова – мне этого не понять. Я человек маленький и к тому же полураздавленный. Дай бог кое-как ползать на четвереньках. Ведь я теперь даже не завлито и не предирлитколлегия – я ничто, пария, червь – вот что я такое. Мечтаю устроиться суфлером: «с возвышенной душой» {98} и в будку – ничего не поделаешь. Но не ниже, упаси Бог, не ниже.
Он умолкает, оглядывается, добавляет шепотом:
– Это как корь, Милочка, поверьте мне. Боюсь, что все мы должны переболеть ею. Но каждый старается отдалить этот момент и предпочитает Васийя Ахат – всегда путешествовать – согласно правилу тариката {99} . Халилу не удалось – я не могу ему не сочувствовать. От всего сердца. Но благословлять жизнь…
Алексей Васильевич снова говорит громко:
– Увы, тут я могу повторить буквально то, что написал нам на анкете, разосланной нами от скуки, некий мужчина тридцати семи лет, образования низшего: «вследствии солидного возраста этим не занимаюсь. Астрономию же люблю ввиду глубины и премудрости мироздания». В слуховом окне с самоварной трубой. Вы представляете себе эту картину? И не смеетесь? – прекрасно. Я всегда жалел людей, у которых нет чувства юмора. Они слишком серьезны и многого не замечают. Но, ради Бога, хоть эти слова не примите всерьез. Умоляю вас.
Алексей Васильевич ерошит светлые свои волосы и кланяется.
– Бегу,– говорит он,– тороплюсь предстать пред светлые очи Кавросты, любезного собрата моего по перу. Если позволите, забегу вечерком за новостями. Всего.
Милочка молчит и медленно спускается по лестнице – снова вся ушла в себя. Но Алексей Васильевич уже ее не видит. Он перед дверью кабинета зава.
11
Тов. Авалов сидит за письменным столом. Перед ним ворох бумаг – ассигновки и корректура. Над ним – Ленин и Троцкий. У окна машинистка. На полу окурки и плакаты агитки Кавросты.
– Садитесь,– говорит тов. Авалов и чиркает гранки стенной газеты.
Алексей Васильевич приподымает плечи и садится.
Пауза. В окне видна Столовая гора и верхушки деревьев бульвара.
Стучит машинка.
– Я вас слушаю,– наконец произносит тов. Авалов и подымает черную свою бороду от гранок. Глаза из-под сросшихся бровей смотрят лукаво и выжидающе.
– Дело в том,– начинает Алексей Васильевич и в свой черед смотрит на зава,– что в настоящую минуту, как вам известно, я в положении крепостного, получившего вольную без надела и гражданских прав. Не сказал бы, чтобы это было забавно. Я просил дать мне разрешение на выезд, но мне его не дали. Дают только командировочным. Тогда я вспомнил о вас.
– Наш маленький диспут о Пушкине? – спрашивает тов. Авалов, и борода его ползет в стороны от улыбки.
– Какой там Пушкин,– отвечает Алексей Васильевич,– бог с ним, с Пушкиным. Он сам по себе, а мы сами по себе. Я вспомнил другое. Если не изменяет мне память – в первую нашу встречу. …
– В редакции «Известий Ревкома».
– Вот-вот, совершенно верно, в редакции «Известий» вы предложили мне…
Товарищ Авалов приподымается в кресле. Улыбка еще шире сияет на его лице, белые крупные зубы оскалены.
– Предложил вам работу в газете.
– Вот именно. Но тогда я едва оправился от болезни и потом… новые перспективы.
– А теперь вы ничего не имели бы против…
– Да, да, что-нибудь вроде хроникера, если это возможно. Что-нибудь менее ответственное…
– Прекрасно,– кричит Авалов,– превосходно. Они дураки, они ничего не понимают. Этот армянский поэт и его публика. Очень рад, очень рад.
Он смеется теперь полным ртом. Его откровенность не знает предела. Надо же было так ловко провести завподотделом искусств. И вообще, зачем существует такой подотдел, когда есть – РОСТа?
Алексей Васильевич встает в свою очередь. Признаться, он не ожидал такого неожиданно удачного конца их беседы. И ему неловко, где-то в глубине души терпкая обида. Он только руки, которые можно купить. В конце концов это так: все там будем. Но все-таки, какова политика у восточных мальчишек. И Алексей Васильевич улыбается в свою очередь – понимающе и многозначительно.