Текст книги "Частный случай"
Автор книги: Юрий Слепухин
Жанр:
Шпионские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Глава 13
Лето в этом году выдалось не по-ленинградски жарким; даже по ночам в «пенале» было душно, не работалось, и в середине июля Вадим уложил рюкзак и отправился путешествовать привычным способом – на попутках. Подбрасывали его обычно на короткие расстояния, от одного райцентра до другого, но он и не спешил, торопиться было некуда. Если удастся, доедет до Одессы или Николаева и обратно. Хорошо бы, конечно, покейфовать недельку на берегах Понта, но берега эти с каждым годом все менее и менее гостеприимны – спать где-нибудь на пляже строжайше воспрещено, заметут в два счета, а что остается: платить трояк в сутки за койку в курятнике? Спасибо, это уж пусть подпольные миллионеры так отдыхают.
Никуда не торопясь и не строя никаких далеко идущих планов, он добрался до Черниговщины, и вдруг так пленили его тамошние «широкошумные дубравы», что он решил дальше не ехать. Ему и раньше нравились эти места, он не раз проезжал ими в своих странствиях, но правились без особого восторга, без желания задержаться, пожить. А сейчас такое желание появилось.
С очередной попутки он сошел на шоссе Гомель – Чернигов, возле знака, указывающего проселочную дорогу; толстая вертикальная линия в треугольнике пересекалась тонкой горизонтальной. Пошел направо – просто потому, что было утро, солнце просверкивало сквозь кроны слева от шоссе, и пойди он в ту сторону – слепило бы глаза, а Вадим этого не любил, глаза у него и без того часто болели и воспалялись. А так оно грело в спину, осыпая шевелящимися пятнами света узкую лесную дорогу впереди и просвечивая чащу дымными косыми лучами, – ночью прошел дождь, и сейчас земля просыхала, курясь легким туманом. Пели птицы, и идти было легко.
Вадим подумал вдруг, что вот странно – считает себя писателем, а природы не знает совершенно, не умеет определить ни птицу по голосу, ни дерево – по форме листьев или фактуре коры. Ну кроме самых уж известных – березу там, дуб, клен. Конечно, он горожанин, писать о деревне не покушается, но все же… Хорошо бы пожить здесь подольше, подумал Вадим, до самой осени, если удастся найти пристанище. Пристроиться бы к какой-нибудь одинокой бабусе, чтобы кормила, а он бы ей всю мужицкую работу делал – вскопать что надо, починить, дров на зиму напилить да наколоть. А городская жизнь успеет еще в Питере осточертеть.
Уже после полудня, отшагав не менее трех часов, Вадим добрался до деревеньки, где искомая бабуся нашлась в первой же хате, куда он постучался попросить воды. Маленькая, ему по плечо, с ласковыми глазами на сморщенном личике, бабуся угостила его ледяным молоком из погреба, рассказала о своих сынах, вышедших «в люди» (один в Москве, другой в Витебске), и, узнав о планах гостя, сразу предложила и кров и стол. Сыны-то у нее добрые, объяснила она, грех жаловаться, и деньгами нет-нет да и помогут, и к себе жить звали – внуков нянчить; но сюда давно уж не наведывались, да и когда им – оба ходят в начальниках. Так что по хозяйству всегда есть чем заняться, и не только у нее, тут, почитай, по всей деревне одни жинки остались – старики вымирают, а хлопцев после армии маковой коврижкой домой не заманишь…
У бабуси Вадим прожил неделю. Починил крышу колодца, привел в порядок сколоченные из жердин ворота, выкорчевал и распилил на дрова две старые, переставшие уже плодоносить яблони; работал много, и все равно ходил отяжелевший от непривычно сытной домашней еды – борщей, вареников, каких-то особенно вкусных картофельных оладушек. По вечерам Катерина Гнатовна рассказывала ему разные бывальщины полувековой или сорокалетней давности – иные настолько интересные, что Вадим потом даже записывал кое-что для памяти. Места эти в войну были партизанскими, так что жители навидались всякого; впрочем, записи – или конспекты – он делал просто для очистки совести, чтобы потом не пожалеть: вот, мол, такой был материал… Материал и впрямь был богатейший, главное – что из первых рук, но использовать его Вадим все равно не собирался: война и предвоенное десятилетие были для него запретными темами, которые он дал себе зарок обходить. Сам до конца не понимая почему.
Разделяемое многими непишущими мнение, что писать позволительно только о лично увиденном, он всегда считал вздорным: наполовину обеднела бы мировая литература, следуй она этому нелепому правилу. Пушкин, что ли, видел Белогорскую крепость в день ее взятия Пугачевым? Вздор, конечно. «Видеть» можно не только глазами.
Другое дело, что этим даром «внутреннего зрения» обладают немногие. И если его нет, тогда, конечно, пиши только об окружающей тебя реальности – так будет вернее. Вадим не знал, осчастливлен ли этим даром. Иногда казалось – да, осчастливлен, может видеть и видит. В заветной папочке в самом дальнем ящике стола лежал у него написанный года три назад рассказец, коего действие происходило в 1716 году, а героем был не кто иной, как царевич Алексей – фигура, как ему казалось, одна из самых противоречивых и загадочных в обильной загадками и противоречиями российской истории. Рассказ этот он не показывал никому, даже абстракционисту Димке Климову, который вообще-то был тонким ценителем; а показать иногда хотелось, – ему самому сей исторический опус казался удачным, но всегда ли можно доверять авторской самооценке? Дать почитать следовало бы именно для проверки наличия «внутреннего зрения», и именно поэтому было боязно это сделать. Тот же Димка мог сказать: извини, мол, за прямоту, старик, но эпоху ты не видишь, не чувствуешь, а может, не умеешь дать почувствовать читателю, поэтому кончай это дело и пиши лучше о зримом и осязаемом… Скажи Димка так, он бы ему поверил, согласился без спора, но разочаровываться в себе не хотелось.
И вот странно – забраться в такую даль, в начало XVIII века, он не поколебался; а история самая новейшая, недавняя, вторая четверть века XX, отпугивала. Не только его, впрочем; молодые вообще о войне не пишут – за редчайшим исключением. Но причины, наверное, у всех свои, разные. От иных Вадиму приходилось слышать и откровенное «неинтересно», эти считали, что о войне давно уже написано все, что можно было написать, до каких же пор можно эксплуатировать тему…
Сам он вовсе не считал, что о Великой Отечественной войне «написано все»; напротив, ему все время думалось, что главное-то как раз все еще не сказано, все еще ждет, чтобы кто-то наконец сказал. А многие романы о войне действительно уже начинали повторять друг друга, уже не открывалось читателю ничего нового: и мальчики-лейтенанты, командиры огневых взводов, через месяц после училища уже стреляющие по «тиграм» прямой наводкой, и непременные девочки-санинструкторши, и горькая фронтовая любовь, и подвиги, и смерть – все это была святая правда, но ведь обо всем этом уже писалось и раньше, писалось не просто очевидцами – участниками, и писалось многажды. Конечно, чтобы сказать наконец главное, еще не сказанное, для этого надо обладать или личным опытом участника и очевидца, или каким-то совершенно уж – до гениальности – безошибочным «внутренним зрением», способным разглядеть не увиденное другими. Иногда, позволив себе размечтаться, Вадим думал, что – чем черт не шутит? – вдруг и ему удастся когда-нибудь дорасти до того уровня постижения жизни, когда и военная тема перестанет быть запретной…
Может быть, поэтому и конспектировал он сейчас рассказы приютившей его бабуси. Понимать ее было не просто, Катерина Гнатовна говорила на причудливом русско-украинском диалекте с обилием белорусских слов, но это ему в общем не мешало; некоторые особенно красочные обороты Вадим даже выписывал отдельно.
Иногда заходили соседки, дополняли хозяйкины воспоминания своими. Вадим исчиркал половину толстой общей тетради, подумывал уже о том, чтобы задержаться здесь, собрать побольше материала для рассказа – не о войне, конечно, а о таких вот пощаженных ею старых женщинах, доживающих век в тихом лесном краю каждая наедине со своей горькой памятью.
Перед сном Вадим обычно слушал радио – укладываясь в Ленинграде перед отъездом, вспомнил вдруг о подарке Векслера и сунул приемник в один из карманов рюкзака вместе с механической бритвой. Теперь «Филипс» пригодился: все-таки хоть какая-то связь с миром. Он обычно прослушивал последние известия, хотя и без особого интереса, потом находил какую-нибудь музыку. Аппаратик, даром что малогабаритный, принимал и в самом деле «как зверь» (здесь, правда, и помех никаких не было). Иногда натыкался на тот или другой «голос оттуда», но тоже ничего интересного услышать не доводилось до поры до времени.
И вдруг довелось. В этот вечер он послушал какую-то классику, а потом – концерт закончился, и он собрался уже спать – вместо того, чтобы выключить приемничек, машинально крутнул колесики настройки и услышал слова: «Солдатушки, бравы ребятушки», произнесенные по-русски с едва уловимым акцентом.
Позже он и сам не мог попять, почему испугался так, сразу. Мало ли в какой связи могли быть упомянуты слова старой солдатской песни? Но он почему-то сразу понял, что речь идет о его рассказе, о нем самом, – и так испугался, что вскочил на своем сеннике и приглушил приемник, как будто кто-то еще мог это услышать. Но услышать не мог никто, потому что, спасаясь от комарья, спал он на «горище» – попросту говоря, на чердаке, а приемник, экономя питание, включал на малую громкость.
Мгновенно сообразив все это (и устыдившись своего испуга), Вадим поднес аппарат к уху, чуть усилил звук и снова отчетливо услышал женский голос с акцентом:
– … хорошо известно нашим слушателям по повести «Чокнутая», которую мы также передавали в программе ваших литературных чтений. Трагедия талантливой художницы, задыхающейся в тисках советского идеологизированного искусства, раскрыта Егором Телегиным с огромной убедительностью, свидетельствующей о большом таланте и превосходном знании материала. Мы рады сообщить, что повесть «Чокнутая» будет опубликована в одном из ближайших номеров журнала «Материк».
А сейчас хотелось бы продолжить разговор о новом рассказе Егора Телегина, с которым вы только что познакомились. В нашей студии находится член редакционной коллегии журнала критик Марк Градский. Марк Борисович! Что вы можете сказать о рассказе и вообще об авторе?
Женский голос сменился мужским, говорившим совершенно без акцента, неторопливо, уверенно, с барским этаким эканьем и растягиваньем слов.
– Ну-у, э-э-э, вероятно, следует начать все же с автора. Я думаю, что Телегина можно смело назвать… э-э-э… одним из интереснейших советских писателей нового поколения. Это было видно уже по первой его повести, принятой нашим журналом. Да-да, вот этой, что вы назвали, – о художнице. Понимаете, Телегин не просто выделяет явление, он вскрывает его корни, анализирует, так сказать, его генезис. То, что художник, как творческая личность, не может не быть в постоянной конфронтации с обществом, это… э-э-э… аксиома, не правда ли? С любым обществом! Телегин убедительно показывает, что в обществе социалистическом, в условиях тотальной идеологизации искусства, этот изначальный конфликт неизбежно усугубляется, вырастая до трагических размеров… Теперь о втором рассказе, который мы только что прослушали. Он, конечно, проще, менее… э-э-э… масштабен, что ли. Но не будем торопиться с суждениями! О чем этот рассказ? Да вроде бы ни о чем: казарма, отупляющий армейский быт, муштра – все, казалось бы, уже много раз читанное. И у Куприна, и у Нормана Мэйлера, и у многих других. Но! Армия, так живо описанная Телегиным в рассказе «Солдатушки, бравы ребятушки», это не старая царская армия, не американская морская пехота времен второй мировой войны; это сегодняшняя Советская Армия, армия начала восьмидесятых, и вот в этом плане появление такого рассказа у молодого советского писателя представляется мне явлением глубоко симптоматичным, явлением, которое… э-э-э… трудно переоценить. Возьмите хотя бы образ того же старшины Загоруйко – тупого нерассуждающего служаки…
Вадим слушал все это, не веря своим ушам; ему действительно захотелось вдруг ущипнуть себя, убедиться, что не спит.
– Ну паразиты! – произнес он негромко, с таким угрожающим выражением, словно собирался закончить фразу чем-нибудь вроде: «Ну, доберусь я до вас, ох и доберусь! «
Хотя до кого он мог «добраться» – до Марка Градского? До Карен? До Сашки Векслера? Они были теперь неуязвимы, а вот он… «Егор Телегин», идиоты! Он же сказал этой дуре, что «Солдатушки» побывали в редакциях! Мало того – тут он застонал и взялся за голову – этот рассказ до сих пор лежит на Литейном у Бориса Васильевича! С одной стороны, это и хорошо: прослушав такую передачу, они просто перечитают рукопись и убедятся, что там все совсем не так… Да, но как доказать теперь, что не имелось двух вариантов? И что он вообще не давал этой стерве разрешения везти это туда!
… А может, она-то поняла так, что он разрешил? Постой, постой… Чем же, собственно, кончился тогда их разговор? Она уговаривала – ну не уговаривала, советовала – напечатать за бугром, чего, дескать, хорошей вещи лежать без толку. Если тут все равно не опубликуют… Ему бы в ответ сразу послать ее подальше, и чао; он же стал, помнится, что-то мямлить: не знаю, мол, вроде это не принято, у нас так не делается – словом, развел бодягу, не мычал, как говорится, не телился. А почему? Да в том-то и дело, что и страшновато было, и хотелось, – все-таки польстила мыслишка о европейской известности, что уж греха таить. И когда она, прощаясь, дала телефон – «позвоните, если надумаете», – он ведь не сказал прямо и четко, что, нет, думать не будет и звонить не станет, а опять-таки пробормотал нечто невразумительное – даже и не вспомнить теперь, что именно. Наверное, что-нибудь вроде: «Ладно, подумаю… «
Вот эту-то его нерешительность Карен и истолковала как внутреннее согласие, которое он только не отважился высказать вслух. Она ведь наверняка не дура, – дуры такими делами не занимаются, вот и расшифровала его сразу и до конца. Разобралась в нем лучше, чем разбирался он сам.
… Ну хорошо, это – ладно, с «Чокнутой» все более-менее ясно, сам, дурак, напросился; но «Солдатушки»-то, бравы ребятушки, они как тут оказались? Ведь говорил же, и ей говорил, и Векслеру этому, сукину сыну, что рассказ ходил по редакциям! Что они, совсем там ополоумели? На черта тогда эта комедия с «Егором Телегиным», прямо бы так и дали, открытым текстом, Кротов, мол, написал, Вадим Николаевич, проживающий по такому-то адресу… Ах, паразиты безмозглые!
А теперь, что ж, теперь надо ехать с повинной. Пожил, называется, на лоне природы… Вот так всегда – только настроишься на что-то, обязательно влезет какое-нибудь сволочное непредвиденное обстоятельство. Да, но уж настолько сволочного еще не было!
Или нешто плюнуть, сделать вид, будто ничего не знает, ничего не слыхал? А что, мог же он не слушать сегодня радио – не включил бы, так и не знал бы ничего. В самом деле, зачем пороть горячку, срываться? К осени приедет в Питер, тогда пусть Борис Васильевич сам и вызывает, если захочет. Он-то что? Его совесть чиста, это все они, провокаторы паразитские, вот уж истинно: отравители эфира, микрофонные гангстеры…
Но все это, конечно, Вадим так просто себе говорил, для понту. На самом деле он понимал, что возвращаться домой надо сейчас же, немедля. Чем бы там вся эта история для него не обернулась.
Глава 14
Передачу «Литературной страницы» с выступлением критика Марка Градского слушал и капитан Ермолаев. Слушал он ее со смешанным чувством досады и облегчения: загадочный визит Векслера в конечном счете обернулся довольно примитивной провокацией, шитой белыми нитками; но что Кротов перед этой провокацией все-таки не устоял, было досадно. Борис Васильевич винил в первую очередь самого себя – наверное, не так как-то разговаривал, не сумел внушить доверие. Но, с другой стороны, что значит: «не так разговаривал», «не сумел внушить»? Это подростки бывают трудновоспитуемые, к которым не знаешь, на какой еще козе подъехать, чтобы к тебе прислушались, поняли, поверили. А тут ведь взрослый, черт побери, умственно полноценный «сапиенс», да и предупреждали же его открытым текстом, без намеков и недомолвок, стоило лишь открыть глаза…
Так ведь не захотел, поддался, клюнул-таки на их приманку! С «Солдатушками»-то он влип помимо своей воли, это понятно: неужто дал бы мне читать этот рассказ, собираясь опубликовать его на Западе? Но в передаче шла речь и о какой-то другой его повести, о ней Кротов вообще не упоминал – потому, наверное, что уже отдал туда. Не ждал, видно, что так заложат его с этим рассказом.
Интересно, что он теперь скажет по поводу своих культурных связей с заграницей. Ермолаеву очень хотелось позвонить как ни в чем не бывало, поинтересоваться творческими планами, а заодно и спросить: намерен ли теперь автор пользоваться таким благозвучным псевдонимом и в наших редакциях? Но звонить не стал, будучи уверен, что «Егор Телегин» в скором времени объявится сам.
И тот действительно объявился. Позвонил однажды утром, стал бормотать насчет того, что вот был в отъезде, перед отъездом звонил и не застал – хотел свои рассказы забрать, а теперь возникло в связи с этим одно нелепейшее обстоятельство, наверное, надо бы поговорить…
– Ну приходите, поговорим, – сказал Ермолаев суровым голосом. – Послезавтра вас устроит?
– Устроит, конечно! А… раньше нельзя?
– Раньше не получится. Послезавтра в четырнадцать, пропуск я закажу, паспорт только взять не забудьте…
Он мог принять Кротова и сегодня, по нарочно решил выдержать его лишние двое суток – пусть поразмыслит на досуге, ему не повредит…
Через два дня, ровно в четырнадцать ноль-ноль, Кротов вошел в кабинет с таким унылым видом, что капитан невольно глянул на его потрепанный ученический портфельчик искусственной кожи – уж не сухари ли со сменой белья принес с собой?
– А-а, Вадим Николаевич, – приветствовал он его радушным тоном, – рад вас видеть, присаживайтесь. Как отдохнули?
– Спасибо. – Кротов бросил портфельчик на диван, сел. – А отдохнуть мне не удалось. Какой там отдых… У меня неприятности колоссальные, Борис Васильевич, вы даже представить себе не можете…
– Ну попытаюсь, если расскажете.
– Так я для этого и пришел… Понимаете, я тут недавно включаю радио – в деревне это было, маленькая такая деревенька где-то под Черниговом, я там пожить хотел, – так вот, включаю и вдруг попадается мне какая-то станция из этих… ну типа «Свободы» или «Немецкой волны» – я так и не понял, потому что на середине передачи включился. А передача обо мне, понимаете, то есть не вся, может, передача, но когда я включился, то разговор шел обо мне – вернее, о моих вещах, об этом вот рассказе, что я вам тогда передал, ну «Солдатушки», вы помните, и еще об одной повести, они ее, оказывается, уже раньше по радио читали…
– Так-так, – заинтересованно сказал Ермолаев.
– Ну вот, а автором называют некоего Егора Телегина. Ну псевдоним, понимаете…
– Телегин? Вроде бы слыхал. Восходящая, говорят, звезда на литературном небосклоне – там, у них. Позвольте, позвольте… вы сейчас сказали – «Солдатушки», это разве не ваш рассказ?
– В том-то и дело, что мой…
– Так выходит, вы и есть – Егор Телегин?
Кротов с убитым видом подтвердил и это, добавив, что сам впервые услышал о своем псевдониме.
– Что же это они, – посочувствовал капитан, – выходит, с вами даже не посоветовались? Да, вы про повесть что-то начали…
– Повесть мою они тоже передавали, о художнице. Я, правда, не слышал, но понял из передачи, что ее тоже читали по радио.
– Вы говорите «повесть тоже». А что еще?
– Да вот «Солдатушки» эти самые! Но в каком виде? Они же с рассказом черт-те что сделали – то есть сам я не слышал чтения, оно уже кончилось, но поело выступал один тип из «Материка»… Кстати, они у себя «Чокнутую» – ну повесть вот эту, героиня там художница, авангардистка, из непризнанных, – так они ее напечатать собираются…
– Да-а? Ну что ж, поздравляю, в одно прекрасное утро вы проснетесь знаменитым. Еще и гонорары станете получать в свободно конвертируемой валюте.
– Вам смешно! – с упреком сказал Кротов.
– Да нет, Вадим Николаевич, – возразил Ермолаев, – не смешно мне, совсем не смешно. Вам не кажется, что вся эта история плохо выглядит? И смеяться тут причин нету… Мало того, что вы, заверяя меня в обратном, все-таки договорились с этими господами о публикации ваших работ там, за кордоном…
– Не договаривался я, это все совершенно непонятно как получилось!
– … более того, – продолжал капитан, – я ведь к вам тогда как к серьезному, думающему человеку приходил, с очень доверительным разговором. И если хотите, с предупреждением! Я вас открытым текстом предупредил: учтите, Вадим Николаевич, Векслер этот, возможно, наш враг, неизвестно, какие у него задумки, поэтому будьте с ним осторожны. Так ведь не захотели вы прислушаться, восприняли небось как вмешательство в вашу личную жизнь – стоило, дескать, познакомиться с иностранцем, как уж тебя начинают выспрашивать, интересоваться, предупреждать…
– Да что вы, Борис Васильевич, и в мыслях не было!
– Но выводов, однако, из нашего разговора вы для себя не сделали?
– Почему… Я к Векслеру после этого стал особо внимательно присматриваться, мне и самому интересно стало – шпион или не шпион. Смотрел, смотрел – нет вроде ничего такого… Это уж потом, когда вдруг Карен эта объявилась и снова начала насчет публикации за рубежом…
– Снова? – переспросил Ермолаев. – Вы, помнится, говорили, что Векслер с вами эту тему не затрагивал. Или все-таки был такой разговор?
– Был, да, в последнюю нашу встречу – перед его отъездом. Но он так как-то, между прочим об этом упомянул… Ну, что есть, мол, такая возможность, если я захочу. Но настойчивости он не проявлял. Я тоже не проявил заинтересованности…
– Не проявили или не почувствовали?
– Да в общем и не почувствовал, наверное, по-настоящему… Ну а когда Карен об этом же заговорила, вот тут уже стало выглядеть настойчивостью такой, понимаете, цель какая-то проглянула. Тут я и подумал, что вы, пожалуй, правы были, подозревая Векслера.
– Понятно. Эта дама – она ведь представилась как знакомая Векслера?
– Ну да. Это мне еще Жан… ну приятельница одна, она нас с ним и познакомила, – она мне сразу сказала, что приехала, мол, тут одна от Векслера и хотела бы меня видеть… Это меня уже сразу как-то… насторожило, что ли. А когда она опять начала говорить насчет того, не соглашусь ли я на опубликование там, я и подумал, что, наверное, вы были правы.
– Вот как. Тогда совсем странно получается, Вадим Николаевич, нелогично выходит: приезд иностранки, говорите, вас сразу насторожил, потом, встретившись уже с ней, вы окончательно убеждаетесь, что Векслер через нее действует в каких-то враждебных нам целях, так? И тут же передаете ей свои рукописи. Зачем?
– Ну… она просто прочитать попросила, сказала, что интересуется. Да, и потом вот ведь что! Насчет публикации-то она потом уже заговорила, прочитавши, а в первую нашу встречу она не говорила еще об этом. Это уж после, когда снова она сказала, что почему бы вам, дескать, не опубликовать это на Западе, я почувствовал, что за этой их настойчивостью действительно что-то кроется. Я поэтому ей и не позвонил.
– А что, договаривались звонить?
– Да нет, просто я ей тогда сказал – ну насчет публикации, – что не знаю, мол, не думал об этом никогда… Ну она и сказала, чтобы я ей позвонил, если надумаю согласиться. Но я звонить не стал!
– Но и отказаться прямо не отказались?
– Да нет вроде…
– Понятно. Не сказали ни да ни нет. А вот как вы думаете – могла она эту вашу нерешительность, колебания ваши внутренние – ведь были же колебания, вы согласны? – могла она их истолковать как несформулированное, невысказанное согласие?
Кротов подумал, пожал плечами.
– Могла, пожалуй.
– Вот и я так думаю. Говоря иными словами, на публикацию повести вы почти согласились. Хотя и понимали, что на Западе история вашей непризнанной художницы будет обыграна в совершенно определенном смысле, как еще один пример отсутствия у нас «свободы творчества»…
– Да не думал я об этом! А получилось, конечно, нехорошо, что и говорить. Не знаю уж, в каком виде они передавали по радио «Чокнутую», но «Солдатушек» они же просто наизнанку вывернули, сделали сплошную антисоветчину! Я не слыхал, правда, но вот этот – Градский или как его там? – он такую нес ахинею! Да что я, псих, в самом-то деле, – послать рукопись на Запад, а копию принести вам сюда! Главное, смысл какой, не понимаю… Если им нужно было мое сотрудничество – это я могу понять, уже вот и псевдоним придумали, – то зачем же сразу меня и топить этими «Солдатушками»?
– Эх, Вадим Николаевич, – усмехнулся Ермолаев, – наивный вы человек. Сотрудничество ваше им нужно, как, я извиняюсь, прошлогодний снег. Вы что же думаете, мало у них там своей пишущей братии? Рассказ ваш видите как ловко обработали – сразу-то и не заметишь, что чужая рука прошлась. Они там, только мигни, такой антисоветчины насочиняют, что волосы дыбом, в этом плане вы их не переплюнете, как ни старайтесь. Мне думается, вы им не как лишний автор «Материка» нужны были, а как лишняя жертва «нарушений прав человека в Советском Союзе». Потому что расчет тут простой: публикуют от вашего имени злобный пасквиль, клевету на наши Вооруженные Силы, у вас из-за этого начинаются разные неприятности, вот и готов повод для очередной кампании: опять, мол, Советы преследуют инакомыслящих…
– Что ж, только ради этого? – В голосе Кротова прозвучало недоверие.
– А это, Вадим Николаевич, не так мало. Это ведь только частный случай, но он-то в общую картину вписывается, а картина обширная, всю целиком ее не сразу и увидишь. Мне сейчас последний наш разговор вспомнился – здесь же, в этом кабинете, когда вы мне вопрос задали: что, мол, такого, если автор опубликует за границей что-то, что «не идет» здесь. Помните? Так вот, к тому, что я вам тогда ответил, сейчас хочу добавить: а кому может быть польза от такой публикации? И какой в ней вообще смысл? Вы же для соотечественников пишете, для тех советских людей, которые живут здесь, в своей стране, живут ее жизнью! Думаю, что и для вас прежде всего важно их мнение о вашей работе, их оценка ваших взглядов. А что вам, строго-то говоря, да мнения и оценок зарубежных читателей? Да и все ли они в ваших рассказах поймут? Они – сами по себе, им наши проблемы чужды, там своих болячек хватает…
– Да кто же спорит, – закричал Кротов, – ясно, лучше бы здесь читали, свои! Но если все равно не печатают!
– Что не печатают – жаль, конечно. Я, честно говоря, не очень понимаю – почему; то, что вы давали почитать, мне понравилось… Кстати, вы можете их забрать, они у меня здесь. – Он достал папочку из ящика стола, протянул Кротову. – Конечно, в редакциях подход, наверное, другой, профессиональный…
– Вот-вот. – Кротов покивал, заталкивая рукопись в портфель. – Уже и вы готовы их оправдать, им, мол, виднее, они знают что-то недоступное простым смертным! Да с их «профессиональным подходом» – дай им волю – мы бы до сих пор Булгакова не знали, «Мастер» тридцать лет провалялся под спудом…
– Не горячитесь, Вадим Николаевич, я никого не оправдываю. Но и не осуждаю безоговорочно, для этого надо глубже разбираться в этом вопросе. Литература, мне думается, дело куда более сложное, чем может показаться на первый взгляд. Вы вот «Мастера и Маргариту» вспомнили, что, мол, прятали роман от народа, держали под спудом. Ну а представьте себе – тогда, в тридцатые, сороковые годы, – как бы читатели восприняли такую вещь, появись она в то время? Не задумывались? А вы попробуйте, попытайтесь представить. Мне все-таки кажется – хотя я сужу как дилетант, могу и ошибаться, – мне кажется, каждое произведение появляется в свой срок, вот как плод созревает на дереве… не раньше и не позже. Раньше появится – останется непонятым, никому из современников не нужным.
– Многие авторы опережали свое время, – сказал Кротов. – Нет, я не про себя, не подумайте. Так вот им как же тогда – вообще, значит, не издаваться?
– Нет, ну почему же. Но таким авторам, конечно, труднее. Не зря ведь говорят, что искусство требует жертв… Я так это понимаю, что от человека вообще большое требуется мужество им заниматься. Тут уж – ничего не поделаешь – надо быть готовым ко всему. И что не поймут тебя так, как ты бы хотел, и не признают тогда, когда признание нужнее всего… Но зато, как говорится, свободный выбор! Вы же не пошли работать в школу, не стали преподавателем, предпочли такое вот существование… этакого толстовца, что ли.
– Ну какой из меня толстовец.
– Да нет, я ведь приблизительно. Вспомнил просто, как те «опрощались», проповедовали возврат к физическому труду – столярничали, огородами занимались артельно. Вы, я вижу, тоже человек к жизненным благам нетребовательный, и терпения у вас хватает с избытком… Это уж господин Векслер тут явился, сбил вас с панталыку, а то вы и дальше пребывали бы в этакой буддийской, что ли, невозмутимости. Не печатают, и ладно. Оно, с одной стороны, вроде бы и хорошо, достойно, не лезете никуда, не суетитесь. Но это все-таки… как бы поточнее тут выразиться… ну, отчасти это поза, понимаете. А в нарочитой позе долго не высидишь, сами смогли убедиться. Я вам знаете что скажу? Писателю, наверное, мало быть терпеливым, ему еще и некоторая драчливость не помешает, в смысле – умение отстаивать свою точку зрения…
– Подсказали бы, как это делается, – сказал Кротов не без вызова.
– Э-э, нет, тут подсказки не помогут, Вадим Николаевич, мы не в средней школе. А вообще, жизненная позиция у вас пассивная, это даже и в тех рассказах чувствуется, что я прочитал. Неуловимо как-то, а чувствуется.
– По двум рассказикам судите? Это уж у вас просто накладывается на прочитанное ваше представление обо мне. Если бы вы меня лично не знали, то ничего «пассивного», я думаю, в них бы не обнаружили.
– Возможно, – согласился Ермолаев. – Зная человека, конечно, воспринимаешь написанное им совсем по-другому, тут вы правы. Но вот как бы вам объяснить… Рассказы ваши мне понравились, я уже говорил. И все же, вот тот второй…
Ермолаев замялся; не дождавшись продолжения, Кротов спросил:
– Подражательный, вы считаете? Немного есть, признаю.
– Не в том дело. Вы говорили, вас в камерности обвиняют… И я вот сейчас вспоминаю этот рассказ и думаю: ну хорошо, а что он даст читателю? Вы извините, что я так прямиком, может быть, в лоб.
– Ничего, мы привычные.
– Да не ершитесь вы, тут действительно хотелось бы разобраться. Может, я чего-то недопонимаю. Хорошо написано, тонко, убедительно, а все же – о чем? Ну, что-то у вашей героини в жизни не заладилось, чего-то ей не хватает…