444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Милославский » Возлюбленная тень (сборник) » Текст книги (страница 10)
Возлюбленная тень (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:14

Текст книги "Возлюбленная тень (сборник)"


Автор книги: Юрий Милославский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

– Мамочка, – всхлипывает Габи, – мамулечка ты ж моя родненькая! Верующий я! Весь род наш истинную веру держал от праотцев. Батя – так он же старшой в молельне нашей!! В субботу – ни-ни!!! Еще когда на чужбине мыкался, и то всегда собачьего сынананимал в лавке сидеть, мамочка ты ж моя!!!

Габи норовит обнять старушку, прижать ее ко всем своим портупеям, но та уклоняется, отчего паричок съезжает ей на нос, – и улепетывает на ломких лиловых ножках.

– Так, – произносит Ави. – Руси́ (это я – по месту происхождения), ты сидишь здесь до вызова (час!), а мы продолжим обход вдвоем.

Имеет право, шмонька его сестры! Придется час нюхать канализационные работы и помогать дедам лазить по сумкам.

Ави и Габи уходят, а я ставлю винтовку между колен, берет снимаю – и под погон, сажусь на ступеньку. Стена внизу, и возле нее по случаю буднего дня человек десять: семеро с женской стороны и трое – с мужской.

Деды, сочувственно глядя на меня, предлагают закурить, пожевать лепешку с острой набивкой. Трушу с ними туристов и местных около получаса, дышу дерьмом. Мэра бы сюда на день, обормота жирного!

– Я пойду к Стене, – деды приятно удивлены: молодой, из красной России, а в Творца верит, а сколько ж ты времени в Этой Стране, а откуда, а лет тебе сколько…

– Так я пойду.

До Стены метров сто. Получаю при подходе шапчонку из черного картона, кладу винтовку наземь и прислоняюсь лбом и открытыми ладонями к пегому камню. Но понапрасну не размыкается Гроб Господень, потому что не верую я сегодня ни в Отца, ни в Сына, ни в Святого Духа, ни в здешнего Того, что сотворил небо и землю, сломал меня пополам, так что от хруста собственного станового хребта ничего другого не услышишь.

Но кто Ему старое помянет – тому глаз вон, где поставили – там и помолюсь, и потому нахожу я в кармане гимнастерки ручку и клочок писчей бумаги: пишу записку Сломавшему, Прошения, к Нему обращенные, положено загонять в щели меж камнями Западной Стены. Спаси, Господи, всех, кого люблю: и этого, и того, и пятого, и десятого, и Анечку Розенкранц.

10

– Слава, я вчера днем, когда тебя не было, читала воспоминания о Пушкине. Как ты думаешь, царь Николай все-таки трахнул его жену?

– Слушай, Аня, там что, больше ничего не написано?! Что за идиотский детский интерес – кто кого трахнул…

– Солнышко, не сердись, я просто так. Я думала, что ты знаешь, ты же все знаешь.

– Хорошо. Давай как-то поедим, придем в норму. Сегодня в семь придут Липский, Розов, возможно, Минкин.

– Слава, ты двинулся. Зачем тебе эти сионисты?! Нет, все правильно, надо уезжать, если чувствуешь себя евреем, но они страшно противные!

– Видишь ли, Аня, если всерьез, то это все не так просто. Тебе сегодняшнее ночное песнопение не дало разве толчка?! Национальное пробуждение – это не очередная выдумка. Мы как-то не сознаем, что оно – здесь, часть нынешней жизни.

– Слава, а что им от тебя надо?

– Они придут… в гости. Аня, я тебя как-то просил…

– Что, Слава, что?

– Сначала подумать, а потом – говорить.

Плотников знал Минкина по всяким учетным компаниям. Двух других – видел, но не беседовал. Вот и фамилии их завершали читанные по не рекомендованным к употреблению радиовещательным станциям письма со странным для Плотникова повтором: «Мы, советские евреи, желающие выехать в государство Израиль на постоянное место жительства…» И далее – что требуется. А что требуется?

Их, писем, вдруг стало так много – по всем адресам, по всем каналам шла невидимая Плотникову возня. Нет, не возня, но некие пертурбации, смещения, откровенный вызов полковнику Бонду – так, будто советские евреи, желающие выехать на это самое место жительства, и поддерживающие их сенаторы о существовании полковника не подозревали. Когда хотел Плотников признаться честно, что интересно ему во всем этом деле, то вылезал на поверхность вопрос, стыднее которого не придумаешь: «А почему их не сажают?»

Даже не зная ни самой игры, ни – тем более – ее правил, не прочтя ни единой лишней строчки, но лишь пребывая в мире, где человек три раза в день сам себя ест и приговаривает: «Ничего, вкусно», – нельзя было понять происходящего. А зная, участвуя и читая – тем более.

Здесь нарушался взаимоучет, этого не должно было быть, а уж если это и вправду существовало, то могло означать только одно: нечто существенное, едва ли – не важнейшее, в наше понимание – не попало то ли по их уму, то ли по нашей глупости, то ли под действием фактора X.

Плотникову, и никому другому, следовало выяснить, что происходит.

До семи часов вечера, до прихода гостей-сионистов, еще далеко. Плотников пошел давать урок английского языка – средство к существованию, Анечка утрамбовала покрепче новую порцию табачных останков возле тахты и прилегла.

…9 мая 1965 года праздновала страна двадцатилетие победы над фашистской Германией. Анечке было шестнадцать лет. Сегодня должна произойти вечеринка – поэтому до вечера предполагалось сидеть дома, чтобы не испортить прическу, не испачкать ноги, не вспотеть понапрасну. Но проснулась Анечка бессмысленно рано, так что сколько она ни возилась, опустел промежуток между тремя и семью – как сегодня. И она вышла пройтись на час, может быть, зайти к подруге.

Отпраздновали свое люди, отгуляли уличную часть дня победы. Закрылись все временные ларьки с бутербродами и ситро, неслись миллион миллионов бумажек, промасленных от съестного, тронутых помадой – поев, вытирали женщины губы, – обертки от мороженого и несколько бумажных флажков-наколок с цифрой 20 и артиллерийским салютом.

Прохожих – один на квадратные сто метров. Анечка зашла в сквер имени Скворцова-Степанова выкурить сигарету: дома ругались. И от дальнего края аллеи, при начале которой она сидела, направилась к ней группа из трех человек. Анечка восприняла их как двух мужчин, ведущих за ручки ребенка, и еще внутренне сострила: «Дружная семья гомосеков…» Но приблизилась тройка, и ничего смешного в ней для Анечки не осталось: мужчины были в черных костюмах без покроя, белых рубахах и пластмассовых галстуках. Промеж ними был инвалид, одетый так же, только брюк ему не требовалось: он был вправлен концом туловища в кожано-металлическую тележку на колесиках. Три бесприметные лица: два на одном уровне, третье – много ниже. И куча медалей на них, ни одного ордена. Молчали награды на мужчинах, но на инвалиде побрякивали: он был и для опущенных рук сопутников слишком глубоко расположен и при ходьбе, ходьбе в ногу, отрывался от асфальта, повисая, – отсюда и бряк.

Подошли к Анечке, расцепили руки. Один мужчина достал коробку папирос «Ялта», другой – спичечный коробок в позолоченном футляре. Дали инвалиду закурить-прикурить. Папиросу держать ему сложно: не рассчитано туловище на равновесие – и как только поднимал инвалид руку ко рту, тележка его грозила завалиться набок. Уцепившись одною пятернею за Анечкино колено, он быстро курил, а сопутники смотрели. Никогда такой руки на своем колене Анечка не видела: смуглая, с ровными пальцами, ногти розовые и прямоугольные. Но не цвет и не вес Анечку поразил, а объем. Рука была объемной, так Анечка почувствовала; без единого следа влаги, без дрожи. И по всему объему – равномерно теплой.

Папиросу инвалид докурил, но руку с колена не снял, полез выше: Анечка даже не то чтобы уклониться попыталась, а только чуть поджалась. Тогда взяли сопутники Анечку со скамейки, откатив в сторону инвалида, отвели на траву, положили и подняли Анечке юбку. Она лежала, не шевелясь. Один взял ее за руки, развернул вверх и прихватил неразжимной связкой, второй ноги ее за щиколотки принял и раздвинул. Инвалид подкатился к ней и стал выбираться из сиденья, что-то расстегивая и отцепляя. Не смог. Оставили Анечку сопутники и освободили инвалида: один приподнял его за лацканы пиджака от земли, а другой снял тележку. Вновь взяли Анечку за конечности, а инвалид разоблачился из тряпичных сатиновых закруток, веревочек. Обнажился и влез на Анечку…

* * *

– Спасибо, дочка, за день победы…

А вокруг – белый еще день, в любую секунду могли появиться прохожие. Но не появился никто. И они ушли.

– …Слава, Боже мой, мне такой страшный сон снился. Я тебе изменила во сне.

– Ну расскажи… Подожди, не надо, напиши здесь, что помнишь, я тебе потом объясню.

– Слава, я не помню… Там было, когда я маленькая гуляла в саду…

– А, все понятно. Сад, деревья – фаллические символы.

– Слушай, может быть, нам тоже подать документы?

– Как, как?

– Подать документы на выезд.

– Аня, в комнате не надо разговаривать.

– А что я сказала? Спокойно подать документы и уехать. Здесь все-таки невозможно жить – я на улицу боюсь выходить, видеть эти рожи…

– Помимо всего прочего – я не еврей, как ты знаешь.

– Фигня! Я еврейка, у меня даже родственники там должны быть.

– Ты же только утром говорила, что сионисты противные.

– А при чем здесь сионисты? Мы уедем и будем жить по-человечески. Я пойду работать и учиться, а ты будешь писать.

– Если уедем, я писать больше не буду…

– Ну будешь преподавать английский.

Расскажу невеждам все, что знаю, – и замолчу, а текущие события пусть текут без меня, или работать там по проблемам советологии, они же там ничего не знают, создать, наконец, методику, я английским свободно владею, но там же, в Израиле, национализм, но можно же в Америку, Германию, окурки только в пепельницу, в самом деле – жениться на ней и уехать, еврейская жена не роскошь, а средство передвижения, пусть они свои микрофоны туда протянут, подонки, убийцы…

– Мы еще обсудим, Аня, это не к спеху, это – последний звонок, пойми.

11

Как какой-нибудь Тургенев, пробуждая любовное чувство героини, сволакивает ее в весеннюю канаву с талою водой, так и слова Плотникова о звонке совпали со звонком натуральным – в двери. Звонят – пришли посторонние: агенты или сионисты. Агенты не приходят никогда – пришли обещанные Липский, Розов, Минкин.

Три табуретки принесены из кухни: на тахте могут сидеть только хозяин и Анечка. Но Анечка – не сидит, а заносит в комнату, путаясь и спохватываясь, некоторую посуду, сахарницу, сухарницу с полудомашним тортом: коржи из магазина «Полуфабрикаты», крем собственного верчения.

– Как ваши дела э-э-э, Михаил? Борисович? Никаких просветов?

– Михаил без отчества. В Израиле все по именам: министры, военное руководство… Есть даже один генерал, так его по прозвищу называют.

– Совершенно верно. Но насколько я знаю, фамилию там образуют из отцовского имени: такой-то ибн такой-то, как у братьев Стругацких… Нет, нет, без вашей подсказки! Я сейчас попытаюсь сам проникнуть в тайны еврейской ономастики… Михаэль… бен-Барух?

– Точно.

– И еще раз: Ханм бен?

– Нафтали.

– Анатолий значит Нафтали? Будем помнить… Арон Григорьевич, как вы расшифровываетесь? Григорий – это Цви? Ну, тут надо знать язык, на тыке не выскочишь.

– Для вас это вопрос года, вы языки схватываете на лету.

– Схватывал – в прошедшем времени… А если схвачу, произведете меня в евреи? По знакомству разрешите мне миновать обряд инициации… Гиюр, так кажется?

– Гиюр нам самим не помешает. Ахад-Гаам сказал, что Иерусалим сначала строится в сердце и лишь потом можно совершить восхождение на Землю Отцов.

– Гаам… Он же Ашер Гинцбург. Читал. Не скажу, чтобы это было слишком глубоко. Такой, знаете, наш простой советский Заратустра. А вы читали, конечно?

– Как в одном анекдоте – местами. Приедем – там прочитаем. А пока приходится все время что-то писать. Без глубины…

– Понятно. Хорошо, что вас всех с работ поувольняли. А так как у вас на одни жалобы три четверти суток уходит… Кстати, Михаил Борисович, я ваш последний коллективный протест слушал: очень характерно… как там? «Мы готовы на все, чтобы вернуть себе право жить со своим народом».

– Мы хотели, чтоб знали: никакие семафоры нам не указ.

– Ага. Так в чем заключается гиюр, кроме обрезания крайней плоти?

– Вам надо побеседовать с Терлецким или Ханыкиным.

– Ханыкиным?! Он что, тоже теперь еврей? Такая, я бы сказал, старославянская фамилия… Ханыка, ханыга: напоминает арго.

– Он еврей по матери, значит – настоящий еврей. Кстати, прошел все дела: обрезание, Библию. Ходит всегда в шапочке, с кистями, молится в синагоге и дома.

– Занятно. Вот я ему Аннушку отдам на краткосрочные курсы, а она мне потом преподаст иудаизм своими словами. Аннушка, хочешь сделать обрезание?

– А ты не боишься, что я от тебя уйду: честным еврейкам нельзя жить с инородцами.

– Аня, ты превосходишь своей… э-э-э евреистостью наших гостей. Это невежливо.

– Гости, в смысле – Слава, я больше не буду.

– Ладно, все будет хорошо. Скажи же мне теперь, не раздумывая, как ты будешь на еврейском, а?

– Хана. Я буду Хана, дорогой Слава.

– Очень даже. Я знал, но как-то не среагировал. Хана… Например, Хана Ханыкина. Давай, Аня, мы тебя отдадим Ханыкину в жены…

– Он теперь не Ханыкин, а бен-Ханукия.

– Ханукия? А, знаю, такой праздничный светильник. У меня есть великолепнейший альбом с иудейскими древностями… Аня, дай, пожалуйста…

– Что?

– Чем писать.

Не прикоснулись сионисты к Анечкиному пирогу, чаек лишь помешивали: неголодные пришли, покупали пищу в продуктовом сертификатном магазине на Большой Грузинской – голландский куриный суп с мерными грибами, вырезку, пепси-колу.

Их появление было неотъемлемой частью нашей борьбы за права человека. Плотников их действиям готов был помочь. Свобода эмиграции? В этом смысле они часть процесса. А до максимализма ли теперь… Часть так часть. И они – выезжанты, отказники, по-настоящему интеллигентные люди. Им удалось найти единственно возможную точку несоприкосновения с Лешиной кирзой и полковничьим бейсболом: наука, техника! Они давали Леше свою техническую мысль, что все равно не спасет Лешу от распада и развала в 1984 году. И недальновидные и тупые Леша с Бондом платили им зарплаты, присваивали почетные звания во всех областях знаний, печатали для ученых альбомы Пикассо в финских типографиях. В научные библиотеки отправлялся Альберт Швейцер и Тейар де Шарден; сионисты могли никуда не ехать, разве что из кооперативной квартиры в закрытую лабораторию. И то, что они все-таки едут, само по себе достойно уважения.

Ученые нашли в себе силы отказаться от Лешиной поддержки – и повели за собой многие тысячи других. Понятно, не все эти тысячи таковы, как наши уважаемые гости. Есть, понятно, люди, стремящиеся улучшить свое материальное положение и избавиться от дискриминации, что совершенно естественно. Есть люди, не вошедшие в русскую культуру: из Прибалтики, Грузии. Но авангард – здесь. Да и в провинции именно научно-техническая и гуманитарная интеллигенция приходит к одному и тому же – необходимо выехать в Израиль на постоянное место жительства.

Так, по имеющимся сведениям, в крупном южном городе подал заявление в Отдел виз и регистрации заведующий кафедрой марксизма-ленинизма.

Боевики, демонстранты – будем же откровенны! – сели слишком рано и поспешно: результат отчаянности и непонимания происходящего. Он, Плотников, знал кое-кого: была у боевиков ненависть, а национальную идею они не схватили в достаточной степени.Национальные движения, разворачивающиеся во времени и пространстве, не по балласту своему характеризуются. Хоть это и смахивает на марксизм, что еще недавно преподавал сиониствующий завкафедрой, можно сказать, что именно количество участников национального движения говорит о его качестве и силе. Нравится, нет ли, но именно массовость нацборьбы и создает макроисторические метаморфозы.

Плотников пообещал найти способ представить для кружка отказников свой альбом древностей Иудеи, о котором альбоме упоминалось. Вынести его просто так нельзя: агенты засекут, могут задержать. Криминала в альбоме никакого нет, но не стоит заводиться… Так же и гости считали важным не дать КГБ возможности обвинить еврейское движение в сотрудничестве с «антисоветчиками».

– Самое опасное теперь – придать нашему делу антисоветскую окраску, – написал на гостевом блокноте один из бенов. – И у нас есть такие Александры Матросовы… Прут грудью на танк!

Договорились, что альбом принесет Анечка, затаив его в широком пальто.

…Жечь, жечь, наговорили полное блюдо, а стекла не дребезжат, дело плохо кончится…

– Аня, ты меня слышишь?

– Да, солнышко…

– Право на свободную эмиграцию – важнейшая составляющая демократии. В целом можно сказать, что власти постараются избавиться от большинства тех, кто изъявил желание уехать, воссоединиться с родственниками. Вопрос в так называемых отказниках – прежде всего крупных ученых. «Утечка мозгов» нежелательна для государства, и в этом смысле его можно понять, но не простить. Конституция недвусмысленно говорит о праве каждого гражданина самостоятельно избирать место своего проживания. Уважайте собственную конституцию!

– Слава, давай я выброшу…

– Что?

– Бумажки. Надоело жечь.

– Аня!!

– Я же ничего не сказала!Жечь, жечь, жечь.

12

Жгли. А гости спустились по лестнице, обошли почти заставившего двери тайного агента – и позалезли в Михаила Липского «Волгу». Михаил Липский, тридцати пяти лет, был кандидатом технических наук, один из создателей неизвестного мне заказа № 4. Только одно знаю – заказ этот ездил, и потому представитель заказчика после успешных испытаний сказал: «Дали колеса Родине – значит, Родина даст вам колеса». И дала.

– Он приятный парень, Слава Плотников, – немножко с шизом, – сказал Розов, человек добрый и полный.

Минкин радостно засмеялся. Он вел себя дурносмехом, прыскал на одному ему смешное слово; даже научные доклады зачитывал, растерянно улыбаясь. Его смешила забавная тугота и сложность, с которой люди писали и читали книги, делали чистую науку и примитивные заказы под номерами. У них, людей, были такие серьезные уморительные рожи, такие важные жизненные обстоятельства – вроде демократии и сионизма.

В шестнадцать лет Минкин кончил школу, в двадцать два – институт. Пошел в аспирантуру, начал клепать диссертацию по теоретической физике. Мог бы и не по физике, а по химии, зоологии, гистологии. Он в неделю-две вникал в самозамкнутое сплетение любого вида знания, усваивал его язык, манеру – и начинал смеяться, придерживая ухваченное за хвост-корень. Минкина веселило то обстоятельство, что людям, дабы войти в свое дело, надобно было провалиться в него целиком: не только головой и руками, но и чуть не гениталиями. Преподаватели буддизма сами становились буддистами, исследователи и любители икон переходили в христианство. То была советская национальная черта, от которой черты он, Минкин, был свободен – не из принципа, а за ненадобностью.

Вот только вчера он беседовал с философом-персоналистом, собирающимся уезжать. Дал Минкин философу повысказываться минут сорок, потом ухватил его за хилый корень и потянул на себя! Персоналист побрыкался и перестал.

– Вы бы, Леонид Моисеевич, написали что-нибудь для нашего журнала (Минкин с приятелями литературного толка выпускал время от времени машинописное обозрение «Евреи». Тираж – пять экземпляров, а литераторам лестно.), – обосновали бы необходимость и неизбежность выезда в Израиль с точки зрения персонализма, – сделал Минкин приятное человеку.

Жена Минкина – поэтесса Елена – как-то сказала в легком раздражении:

– Тебе, Арик, любопытно и ясно все, кроме моей жизни. Я – поэт, пишущий на языке, который не может найти себе применения там, куда ты меня решил увезти. Там нет базы – ни культурной, ни бытовой – для моих основных интересов!

– Я, Леночка, создам тебе действующую модель русской литературы на берегах Средиземного и Красного морей, – по-обычному как бы дураковато и небрежно отозвался Минкин.

– А то не поеду.

Друзья-литераторы, сами об этом не вполне подозревая, – есть мягковатое, но ядро того будущего, которое получит Леночка в утешение. Найдется место и философу-персоналисту, и сотне-другой подобных персонажей. Все это должно и можно закомпоновать, подвергнуть воздействию системного подхода, и тогда – вы просите песен? их есть у меня!

И Минкин прыснул, а философ глубоко задумался:

– Я, пожалуй, не смогу сейчас… Это работа на месяц, а я заканчиваю всякое неотложное. Перед отъездом хочется привести в порядок рукописи… Писанина и писанина. А вы сами напишите! Я вижу, что вы в курсе дела, а я в еврейских специфических проблемах не разбираюсь, как-то не дошла голова…

И Минкин написал статью в два вечера, прямо на машинке – печатать на ходу научился. Называлась: «Параметры и функции еврейского национального движения в СССР – пределы свободы выбора».

Едет «Волга» через всю Москву – по двум новым районам надо развезти пассажиров и возвратиться к себе, в центр. Большая Москва, только в метро это незаметно: ориентиры назад не отходят. В наземном же транспорте едешь на короткие расстояния, такси – дорого. Только пешим ходом ночью или таким чувством, как у одного моего приятеля, можно воспринять московские размеры:

– Я часто иду с пьянки в шведском посольстве часов в двенадцать и думаю: Господи, какая она гигантская, а я такой маленький и не умираю!

(Куда, куда я вылез со своими приятелями и мемориями?! Под самую их машину… Скорость в Москве повышенная, собьют – и будешь сам виноват… Езжай, шеф, езжай!)

Липский вел внимательно, небыстро: любое нарушение – и спровоцируют все что угодно: под колеса сунут кого-нибудь, столкновение со смертельным исходом, врублюсь в ихний спецгрузовик.

– Когда ты машину думаешь продавать, Миша? – интересуется Розов, свою давно загнавший и теперь завидующий осмотрительности Липского. – Потом получишь на сборы десять дней, отдашь задаром и купить ничего не успеешь.

– Фима, держи свой оптимизм в руках! Ты продал, а я тебя теперь вожу. Если и я продам, кто тебя будет возить, гебисты? Еще минимум год, до приезда Президента, будем сидеть как миленькие.

Минкин, машиной никогда еще не владевший, представил себе, как Мишка и Фимка заставляют гебешников везти их к синагоге, в противном случае угрожая написать жалобу в американский конгресс, – и захохотал.

– Арон, ты – самый веселый еврей СССР! Тебя можно использовать в фильме для Брюссельской конференции: как радостно живет отказник, терпеливо дожидаясь конца срока секретности! И никакого Вергелиса не потребуется: все наглядно и документально.

– Суровый ты, Миша. Настоящий вождь многомиллионных масс израильского народа. Миша – это Герцль сегодня! Прочим между, Слава пришлет к тебе свою наложницу – звезду русской демократии: не вздумай ей у себя микву устраивать, а то она увидит, что ты тоже необрезанный!

– Я еще не окончательно озверел. Это явные стукачи, разве ты не понял?

– Миша, ради меня, перестань, – стонет Розов. – Бред! Плотников столько делает сам, что стучать ему не на кого, только на самого себя! Как тебе это в голову пришло?!

– Он стукач! Я еще никогда не ошибался.

Минкин заржал так, что Розов, прервав стон, пискнул: он, Минкин, представил себе Славку Плотникова и его наложницу в форме, с погонами, но, как обычно, босиком, с этим их параноическим блюдом, загнуться можно! Они стучат в это блюдо…

– Миша, я умру от тебя! Миша – это майор Пронин сегодня! Миша, какие у тебя усталые глаза…

13

Они все стучат: Фимка и Арон, кусок дерьма, остряк-самоучка, и Ханыкин, которого КГБ назначило евреем, Терлецкий и те, что приезжают из Киева, из Минска, и все эти провокаторы, что устраивают демонстрации, а демократы – вообще настоящие работники ГБ. А те, кто звонит из-за границы, на самом деле не звонят, все организуется здесь, на Лубянке. А эта Сонечка Мармеладова, Анна-Хана, блядища, спит по заданию: стучат друг на друга.

Как она вообще может общаться с такой вонючкой? Вонючий борец за свободу вонючего русского народа: ближе к земле спустился и перестал мыться. Надо им внести новый пункт в Декларацию прав человека, специально для местных условий: «Каждый гражданин имеет право не принимать душ и не ходить в баню».

Он был чувствителен на человеческие запахи: пот подмышек, пот ног, женская и мужская слизь, неделю не мытая голова. Час без малого не мог Липский войти в нужник после жены, с ужасом принюхивался к детям. Благо, квартира была большая. Боялся, что приблизится к нему кто-то, заговорит – и рванет кариесом изо рта.

Полковник Джеймс Бонд прислал к Михаилу Липскому людей пять лет назад.

Они приперлись в полвосьмого утра – в такой час Липский последний раз вставал в день защиты дипломной работы. С тех пор день у него был ненормированный. Они, сволочи, знали из результатов оперативных разработок, что утром он никуда не годен! А сами были свежие и плотные, с университетскими значками; небось ложатся в десять вечера и усыпают без книги.

Они ровненько вошли в его кабинет, где он и ночевал – за редкими сексуальными исключениями. Один – Есенин такой моднячий, с допустимо удлиненными волосами, в мохнатом пиджачке под твид из народной Польши – нагнулся над его, Липского, раскаленными глазами, вытащил из нагрудного карманчика удостоверение – а Липский-то без очков ничего не видел! Но по запаху определил их, гебистов, бесплотную вымытость: не пахло, даже утренней зубной пастой, даже комбинацией здорового стула и молочного завтрака – чистота, кто понимает! И это подлое протягивание удостоверения незрячему (знают!), без стекол человеку – как только потянулся за очками, удостоверение спряталось, – Липского разозлить не могло, ибо ничем не пахло. Протягивающий завис над кроватью, не давая приподняться, а второй, склонив голову на плечико, переступал вдоль книжных полок.

– Вставайте быстренько, Михаил Борисович, – сказал удостоверивший личность. – Мы из Комитета государственной безопасности. Хотим с вами побеседовать.

Ежели бы он сказал что-нибудь грозное, знакомое по ненапечатанным запискам жертв произвола, какое-нибудь «попался, который кусался», или насчет веревочки, которой конец приходит! А он сказал свою банальную кагебистскую пошлость. О подобных рассказывали Михаилу знакомые, с присовокуплением своего блестящего, иронического, оскорбительно-смелого ответа. Ну, например: «Если вам угодно побеседовать, то я предпочитаю беседовать у себя дома! Если же речь идет о задержании или аресте (забыл, какая разница…), будьте любезны предъявить ордер».

Ага, а потом – придраться к ордеру: не подписан, не указана причина задержания или ареста (какая разница?!), пойду только в случае вынесения меня на руках, применяйте насилие, коли есть у вас на это право…

– Я не могу идти, не позавтракав…

– А вы думаете, мы позавтракали? С половины седьмого на работе. Ну, мы вас угостим – в наших краях: там у Петра Андреевича полный термос кофе, а у меня – бутерброды в портфеле… Петр Андреевич, у тебя кофе на всех хватит?

Петр Андреевич – книголюб, интеллигент гебешный! – кивнул:

– Там литр взял, не меньше.

– Ну, быстренько, по-солдатски, вы в армии были? Там на сборы дают от одной до двух с половиной минут; попадете – придется трудно, будете вечно взыскания получать, а в вашем возрасте и положении будет вам неудобно перед молодыми бойцами… Идите, идите умойтесь, мы подождем.

Какая армия?! Гниды, твари, какая армия!!! Я никуда не пойду, они не имеют права, там все спят вместе – в одной большой комнате, срут вместе по команде, мне говорили, ах, так вот что они решили со мной сделать, и за что? За разговоры…

– Видите, когда хотите – можете быстрее нашего. Наденьте пиджак. Может быть, придется вечером домой возвращаться, будет прохладно.

– Я должен что-то сказать жене.

– Скажите. Что-нибудь сочините: на работу срочно вызывают.

– Ай, да что вы выдумываете! У меня так не бывает.

– Что значит – не бывает? Вам жена не доверяет? Так по утрам на любовные свидания не ходят, да и мы на девушек не похожи. Пришли знакомые – иду гулять! Не надо ее волновать.

Петр Андреевич вытащил с полки последний полученный том «Библиотеки всемирной литературы», полистал.

– Это только что вышло? А я еще не выкупил… Надо зайти в подписные. Вы все тома получаете? Нет, у вас же и в других изданиях… А я все: только недавно начал библиотеку собирать.

Удостоверитель юмористически кивнул в его сторону:

– Надо идти, а то Петр Андреевич нас с вами замучает! Пока все книги не пересмотрит – не уйдет. Я очень люблю читать и читаю довольно много, но вот этой страсти книжной – нет! А он ползарплаты выкидывает…

Сказал жене – смрадной и бледной, – что идет гулять. К ней утром, пока она не надушится, совершенно подойти невозможно.

Сели в машину. Своей у Михаила тогда еще не было, но он-то отлично знал рвотную смесь носков и бензина! В этой, серой и матовой, не пахло ничем. Ничем. В машине, оказывается, дожидался шофер.

Сели на заднее сиденье, стандартно. Михаила – в середину. Сейчас. Сейчас он воспримет их спортивно-палаческий дух! Нет. Михаил уставился на в меру сверкающий полуботинок Петра-библиофила, на его японский узорный носок; заранее поганясь, потянул ноздрями. Ничего. Есенин тоже не чувствовался. Как это у них получалось?

Они сидели впритык на заднем сиденье. При движении должна была начаться мерзостная стыковка ляжками – с мужчинами для Михаила непереносимая. Но Библиофил и Крестьянский Поэт сверхъестественно сохраняли микронное расстояние, учитывая повороты, торможения, развилки.

А это как получается?

Ехать было – семь минут, не более того. У ворот – не главных, а каких-то боковых – Есенин и охранник махнулись не глядя бумажками: белую на белую. В пути сквозь вестибюль, до лифта, в самом лифте, в коридоре – ничем не пахло. У конечных дверей Петр Андреевич, шепнув нечто на ухо Есенину, смотался – пошел выкупать «Библиотеку всемирной литературы». Есенин пропустил Михаила в комнату, сказал: «Я изиняюсь, минутку, доложусь… А вы располагайтесь».

Кабинет?

Отражало стекло на письменном столе. Под ним – открытки: виды городов, с Первым мая, с Восьмым марта, фотография плачущего годовалого толстячка. Обои: желтые цветочки и золотые листики – туманные. На стене, против окна, – портрет Сергея Мироновича Кирова. «Ах, огурчики да помидорчики, – завыло в Михаиле: он даже притопнул, заездил плечами, – Сталин Кирова пришил в коридорчике!!!» Едва удержавшись, остановив песенку, продолжал осмотр. Киров был нестандартный: вместо коричневого с тусклым маслом реалистического товарища висел акварельный с подмывкой и подтушевкой, обвод – штриховой. Экспрессионистический, почти условный… Ах, огурчики!!! В коридорчике!!! Нет, что я смотрю, идиот, это же психологическая атака, оставить одного, они наблюдают каким-то образом, надо не дать им понять, вернее – дать им понять…

Но пришел Есенин.

– Сказал начальству, что мы с вами поладили отлично, спокойно приехали, поговорили о литературе. Сейчас, говорю, будем кофе пить. Так он нам дал домашнего печенья. У него жена готовит – сказка. Я был у него на дне рождения – не мог оторваться от стола. Ничего покупного, все свое, и какое! Сейчас сопрем у Петра Андреевича его знаменитый кофе – я знаю, где термос, – и все выпьем сами. А что, пусть не опаздывает!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю