Текст книги "Возлюбленная тень (сборник)"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
От непредставимой обычному незадействованномучеловеку жути постоянного присутствия посторонних говорил Плотников негромко и внятно, без интонаций, но выделяя напроруб все знаки нашего с вами препинания: даже точку с запятой от простой точки можно было отличить.
Еще не с нами он беседовал, но с неизвестным по телефону, время от времени учитывая конспектики в специальный одностраничный блокнот с исчезающим текстом. За это-то время и успел я разглядеть его библиотеку несытым оком книжника.
Поговорил, пробежал по конспектикам, запомнил – и отодрал листок от блокнотной основы. Все исчезло.
– Здравствуйте, – сказали мы.
– Здравствуйте,– ответил Плотников.
– Мы пришли… – начали было мы.
– Я знаю, – прервал Плотников. – За последнее время участились случаи попыток сталинистов помешать нормальному отправлению правосудия. Бюрократическая машина, нуждающаяся в коренной перестройке, не в состоянии по самой своей сути служить интересам граждан. Разумеется, никто из нас не занимается подрывной деятельностью (он препинулся и добавил) в кавычках. Мы лишь попытаемся помочь гражданам во всех тех случаях, когда их права ущемляются. Присаживайтесь – за стол, – добавил он.
Стол, поглубже в комнате, неосвещенный, был покрыт коврового типа скатертью. Лежал на столе обычный писчебумажный блокнот и тут же – узорное металлическое – серебряное? – блюдо, наполненное бумажной гарью. Написали мы в блокноте, что нам было необходимо. Плотников прочел и свое написал. Вот тогда из небытия снова сотворилась Анечка, с трудом открыла спичечный коробок и сожгла всю нашу переписку. А потом – опала у самой тахты, изогнулась и положила головку на необутые ноги Плотникова – в носках с желтоватой задубелой пяткой.
– Восстановление норм законности не может в существующих условиях идти без изгибов и обочин, – говорил Святослав. – Однако важно вовремя заметить эти обочины, а не пытаться сделать вид, будто их не существует.
А девушка Анечка глядела снизу вверх в ноздри и подвечья возлюбленному – как положено.
И на сомнительных правах поддельного мемуара, использованных едва ли не до предела, позволю я себе сказануть, что она, Анечка, единственная изо всех нас и вправду, воистину слушала плотниковскую речь-монолог – слушала и сопереживала.
Посвященныеже только следили за строками, вносимыми на страницу-исчезалку, отвечали репликами на клочках бумаги, ждущей огня, – и ни в грош не ставили слова произносимые.
Зато в центральной секретной аппаратной – както мнилось нам – безостановочно вращались тысячеметровые бобины; мотали ихние кишки на ус практиканты-выпускники специального факультета: сопоставляли, анатомировали, делили на установочную, текущую и оперативную части.Вот для них-то Плотников и говорил внятно и общедоступно. Чтобы не раздражать людей по-пустому зловещими двусмысленностями или издевательским молчанием. Потому что, если не давать выполнимой работы выпускникам, то неизбежно заработает другой отдел: установят какой-нибудь портативный киноаппарат в потолке, замучают обысками и задержаниями, а в конце концов – придется Плотникова сажать. Обнаружат всяческие книги и рукописи, гарь с блюда восстановят, и повлечет это за собою приговор со сроком года на три за нарушение правил перехода. Не желали этого выпускники, не желал этого Плотников и потому действовал в соответствии с внесловесным общественным договором, который договор если нарушается, то – как известно, с обеих сторон бесповоротно. Придет время – пойдут выпускники на повышение, и в полной взаимной тишине и незнакомстве состоится торжественный пересмотр прежнего договора. А пока – Плотников говорит, выпускники – записывают, Анечка Розенкранц – слушает.
4
Анечкина мама – районный врач, Анечкин папа – экономист со страстью к поэзии Иосифа Уткина.
Анечка начиная с девятого класса писала стихи, и те стихи обсуждались и зачитывались на занятиях литературной студии Дома культуры работников связи, где руководил поэт Георгий Айрапетян, автор сборника «Родные причалы».
О Бог и Мать, студийная литература, корневая богатая рифма и бедная глагольная! Ругайте меня на все мои сухие корки, а я о ней, о студийной литературе, еще напишу – это только начало.
Айрапетян говорит: в поэзии главное – настроение, а я говорю – новизна.
Айрапетян говорит – Твардовский, а я говорю – Вознесенский. Пенсионер, что самого адмирала Колчака видел, согласен с Айрапетяном: Ленин, – шепчет пенсионер-очевидец, – Ленин и печник!.. Анечка со мной согласна.
Вечер поэзии: скоро в печать пойдем! Не пойдем. Пойдем в стенгазеты и в самиздат; никуда не пойдем, но уж в печать – это точно, не пойдем.
…И вновь лезет из меня поддельный мемуар – застудийный, позапрошловременной, из другого периода, когда Анечка еще маленькая была и страшно худенькая. Тогда ее возили папа с мамой в Крым, на курорт. И купали ее голубые позвонки в зеленой прибрежной воде – не обессудьте за цветовую гамму, я сам из студии буду родом.
До четырнадцати лет Анечка в одних трусиках могла на пляже обитаться, без никакого лифчика…
И подкрепляется мой поддельный мемуар конвертом со знаком Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Хельсинки. Обратный адрес: Садовое кольцо, 144а, кв. 66. Розенкранц Ане. Вещественное доказательство № 1. Клянусь говорить правду и только правду, ничего кроме правды.
5
Грязно-серебряная, в цементной размазне, уже почти безлиственная, пристально смотрела погода в дрожащие окна.
Было на столе двенадцать бутылок сухого вина – потому что от водки юноши сразу начинали блевать, а девушки водку не пили. Сидел в уголке Абрам Ошерович Тираспольский, автор неопубликованного романа «Гетто не сдается». («Немецкий оберштурмбаннфюрер Отто Бауэр шел в комендатуру. Внезапно перед ним открылся люк канализации. “Руки вверх!” – сказал Изя и спустил курок».) Абрам Ошерович практически ни одной буквы не выговаривал, но писал разборчиво. Так он и сидел – в студии, в редакции комсомольской газеты, на этой дурацкой квартире, где пили сухое вино из двенадцати бутылок: специфически полувоенный (френч), ростом – метр пятьдесят, мелкокурчавый – по прозвищу Хеминхуей.
Хуже всего было с закуской: сухое вино зажирали селедкой и супом. Так Анечка на всю жизнь испортила желудок. Я, например, пил не закусывая. Тем и спасся. «Половое чувство можно интенсифицировать острой и деликатесной пищей: черной или красной икрой, балыком. Неплохо выпить рюмку хорошего коньяка», – указывается в первой советской книге по сексологии. И далее: «Для того чтобы прорыв девичьей плевы был как можно менее болезненным, рекомендуется подложить под крестец мягкую, но достаточно эластичную подушечку».
Анечке прорывали в подъезде – раз пять и все не до конца. О пище я уже говорил.
И началась какая-то дрянь: праздновала Анечка радость падения, пьянела от одной рюмки столового – нервы. Товарищи ее тоже праздновали: Анечка, как известно, блядьего вида не имела, оттого всякая мимолетная склонность ее расценивалась юношами как победа. А вскоре начал с нею жить прозаик Вася Чаговец – с шишкой на темени. Он много матерился и Анечку приучил: его Анечкины матюги возбуждали. Она сильно повзрослела, приходила на сухое вино в красном платье и черных чулках. Так ей было хорошо, трагично, бездомно!..
Обида? Что есть обида в пределах литературных?!
На дне рождения Абрама Ошеровича Вася Чаговец схватил Анечку за груди, что ее всегда оскорбляло, толкнул на стенку, поднял, опять посадил и ткнул лицом в винегрет с постным маслом. Анечка начала плакать, а Вася, взяв ее за волосы, выбросил плачущую в дверь.
Гости Васю пристыдили. Тогда он вышел к Анечке в подъезд, где она валялась и рыдала, выбил Анечку на улицу, словил мигом такси – и отправил Анечку в неизвестном направлении.
Час-полтора допивали, скидывались на еще, посылали Абрама Ошеровича в круглосуточный аэродромовский ресторан за добавкой: «Ты, блядь, именинник, блядь… Гости, блядь, хотят выпить!!!»
И вернулась Анечка: платье красное было частично черным, а чулки черные – красными: от разбитых вдребезги коленок.
– Вы тут пьете, вашу мать, а меня уже три раза изнасиловали.
– Так быстро? – спросил Добролюбов.
– А ты вообще молчи, импотент!
Так на кого же обижаться?
Ох, как бил Васю Чаговца Ванюха Разин – просто за подлость, за общее предательство, словами неопределимое, а Анечка его отдирала; собирала Васю с полу по кускам, складывала, подобно сказочной царевне, поливала живой и мертвой водою – и он наконец оживал; еще лежа на полу, цеплялся жидкими руками за Анечкину шею: «Люблю тебя больше себя, сделай мне что-нибудь, я не могу так больше», и Анечка ему: «Вася, ударь меня, сильно ударь, чтобы мне было больно, укуси меня до крови…»
Спели? Спели. Кроме правды – все ничего.
6
Марк Левин был первым русским поэтом нашего времени. Он был, как Александр и Михаил, как Осип и Марина – возлюбленный, сосланный, выдавленный, словно угорь, из государственной кожи, и едва ли не по его адресу было произнесено: «Собаке – собачья смерть», но он и не думал умирать, странно улыбался бескровными, даже на вид ледяными твердыми устами и – писал: легко, по-ночному, как бы великим переводом с европейского. Но негромкое мрачное бормотание его стиха, полное подземной, проницающей кости, стонущей ритмосилы, той самой, от которой самцы понуро уходят в темный угол, а самки влажнеют в промежности, – это все было нашенским, неотвратимым, вопреки самой статистике российской, что, обалдев от потрясений, на день, на час, на минуту, но позволила Марку Левину стать первым.
И уже все: как палехскую, гоголевскую, махновскую тройку – ХРЕН ДОГОНИШЬ!
Он, Марк, только разок, по особенной просьбе двух-трех друзей, приехал из своего городав Анечкин город. А то ведь его и погулять не выманишь: поглядит, – хоть бы даже и на милую девушку! – темно-желтым глазом и скажет: «Я ненавижу природу». Но тогда он приехал – и то было Анечкино вознесенье, введение во храм то было Анечкино. Сидел перед нею не Вася Хеминхуей, держа в зубах сборник «Гетто родных причалов», а два-три друга Марка Левина, несколько подписателей письма в ООН Центрального Комитета при Совете Министров, а еще фрейдисты-неомарксисты и религиозные философы – в квартире вдовы несправедливо утопленного в параше. Пили посылочный растворимый кофе с армянским коньяком (наконец-то!) – и Марк читал…
А в ночную напряженную смену труженики Череповецкого металлургического комбината сдавали народному контролю сверхплановые кабеля – один потолще, два потоньше. Они, передовики, сдавали, но было уже поздно, потому что Анечка успела рассекретить самое лучшее из написанных ею стихотворений:
Туманом кольца
синевы
уйдут в опаловую
осень…
Ночевал Марк Левин с Анечкой на квартире своего друга Плотникова, который Плотников ночевал у вдовы парашноутопленного, которая вдова Анечку на этот поэтический икс-о-клок пригласила и Марку сосводничала, – потому что видела в Анечке пародийное самое себя, а в Марке – мужа своего. И ничего больше не могла она сделать ни для себя, ни для мужа.
Тайный агент протелефонил контролеру своих действий: «Объект у тети, санкционируйте смену местопребывания», отключили в целях экономии электроэнергии все кабели, машину вибрационную усыпили – только осень била в стекла. И учила Анечка Лермонтова всему, что довелось ей научиться на Абраме Ошеровиче Добролюбове по прозванию Чаговец.
Пора, пора закруглять круг – дабы начать новый.
Как только рассвело, ушел Марк на вокзал, оставив Анечку во сне. Проводил его временнообязанный тайный агент – и вернулся к подъезду, ждать смены. Давно проснулись труженики Череповецкого металлургического, но спала Анечка на будущей своей тахте, спал Плотников на раскладном диване – через комнату от вдовы.
Не желая окончательно впасть в литературно-студийную прозу, я не стану их всех будить, умывать, водить в нужный чулан и кормить яйцами в мешочек. А то я совсем было собрался привести рано встающего Плотникова в утренний сизый дом – и предъявить ему Анечку непокрытой: с двумя коричневыми точками и одним черным равнобедренным треугольником.
Что мешает мне рассказать о их знакомстве? А не знаю я, как они знакомились. Поблагодарила Анечка Плотникова за ночлег – и удалилась. Через неделю опять они встретились: послушали вместе оркестр «Мадригал». И еще через неделю составил главный куратор дела Плотникова небольшое извлечение из оперативного материала – специально для отдела, принимающего решения: «Розенкранц Анна Давидовна, ПЕРВИЧНЫЙ ПОДБОР».
– Ай да Слава! – сказал принимающий решения по данному вопросу. – Он у нас как, может?
7
– Ты знаешь, я думаю, что уже жила раз на свете, совершила что-то страшное: может, убила кого-нибудь. И поэтому теперь так мучаюсь…
Молчит Плотников.
– Домой не вернусь – это точно. Если ты меня выгонишь, пойду спать на вокзал… А когда полностью расплачусь за прежнюю жизнь – все будет хорошо… Да, Слава?
Молчал Плотников; не мог он заставить себя говорить что-то такое, стыдное, не для бобинного употребления. Но нельзя же все проклятое время молчать. И нельзя писать в темноте – тихо согретому, сверху донизу утешенному легкими Анечкиными руками. Более того! Нельзя никак объяснить ей, почему надо молчать, ничего настоящего не говорить, а писать на фантомном блокноте с одним листом или, в крайнем случае, на блокноте реальном, для гостей.
– То, о чем ты говоришь, – так называемый метемпсихоз. На четвертой полке, справа стоит древнеиндийская философия – утром посмотришь, если тебе интересно.
– Ой, мне интересно!..
Идут-шуршат тысяча магнитных метров с одной бобины на другую. Завтра утром проснутся выпускники (нужный чулан и яйца в мешочек) – да расшифруют весь Анечкин древнеиндийский метемпсихоз. А вибрационки сегодня нет – не ее день.
Молчит Плотников, молчит, угрелся. И как всегда после второго часа ночи задышала над ним сука-Мнемозина…
Ни за что не лежал бы он так, как теперь лежит, не молчал бы, страшась заговорить – и признаться во всем, и блокноты, скорее всего, использовал, как все люди.
– Компромиссы никогда не окупаются, – цитировал он прежде, как будто говоря свое.
…Той подлой зимой судили плотниковского друга в народном суде Октябрьского района за распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский общественный и государственный строй. И, как обычно бывало, стояли единомышленники подсудимого у перегороженных мусорами дверей, ведущих на открытый процесс, и пытались заглянуть в окна.
Мусора получили строжайший приказ: никого не пускать, но и ни в коем случае не применять физического воздействия! Этот приказ не их личный капитан издал, а сам полковник Джеймс Бонд – в дакроновом костюме, банлоновой сорочке и при часах фирмы «Бом и Мерсье».
Но на третий час процесса ушел один мусор внутрь, в зал – охранять мать подсудимого от проявлений справедливого гнева присутствующих граждан. Тотчас вызвали по рации заменителя – только приказ о неприменении ему не Бонд объявил, но капитан. А это совершенно другое дело. Капитан сказал: «Ты там, Леша, трындюлей не выдавай, а то будет провокация», тогда как полковник Джеймс произнес: «За малейшее повреждение эпителия – утоплю в параше».
Схватил Леша невесту подсудимого за шиворот и завалил на асфальт.
– Как вы смеете так обращаться с женщиной?! – взволнованно спросил Плотников. И сразу ударил его Леша кулаком в лицо, обрушил и, не давая подняться, начал обрабатывать сапогами по почкам – как учили старшие товарищи. Остальные мусора подумали, что приказ переменился, сунули Плотникова с разгону в рафик – так, что посыпались у него из карманов копеечки да ключики, – и повезли в районное отделение – привлекать за хулиганство и тунеядство.
Только через сорок минут прикатил туда на особом «остине» (который «остин» в случае Государственной Необходимости превращался в подлодку типа «Русалочка-6» с ядерными боеголовками) полковник Бонд: под его мускулистым розовым языком дотаивала секретная облатка, позволяющая сохранять любую мину при любой игре.
– Я надеюсь, Святослав Александрович, вы не в обиде на организацию, которую я здесь представляю, – полковник деликатно выплюнул облатку на КПЗэшный пол: ему было неудобно перед Плотниковым.
– Как вы могли убедиться, ненависть и отвращение к перевертышам-диссидентам настолько велики, что никакие приказы не в состоянии погасить пламя мести народной.
Плотников сидел в торце камеры, возле отключенного радиатора, прислонясь к нему спиною и поджав ноги к животу.
Бонд поговорил минуты три-четыре, затем покинул помещение еще на одну минуту, возвратился, помог Святославу подняться и вывел его сквозь клокочущую от человеческого движения, вида и духа дежурку во двор, отпахнул заднюю дверцу «остина». Диванное сиденье было застелено полиэтиленовым мешком лилового цвета с надписью «Диберти сэйл».
С той поры только в полной темноте решался Плотников раздеваться догола и вообще предпочитал не включать без особой нужды свет; раз в неделю ездил в Малеевку на дачу к прогрессивному литератору – там принимал душ, ибо в собственном доме он опасался звука льющейся воды: ни единого лишнего движения сделать не мог – ни подмести, ни помыть посуду; ел, оборотясь к стене, зато в нужник ходил только дома, когда оставался один.
В два часа ночи лизнула его желтым языком сука-Мнемозина, и бил его Лешин сапог, а он уделался, как маленький, цеплялся за голенище, как последний декабрист, – и смотрел на него полковник светловолосый, Джеймс Бонд, покуривая сигарету «Кент» со знаменитым микронитовым фильтром.
* * *
– Аня, сделай кофе, пожалуйста. Там, на кухне, ты знаешь…
Поднялась, не одеваясь пошла на кухню, уронила с лязгом ложечку, надбила чашку. Убью, убью, всех убью, сначала всех – потом себя, сапогами по почкам, по процессу правотроцкистского блока…
– Аня!!! Не шуми! Зажги свет… Нет!!! Сначала закрой дверь в комнату, потом зажги…
Господи, что случилось? Ничего не случилось. Господи, что случилось!!!
Неведомо откуда прошли по противоположной окну стене медленные белесые световые квадраты – троллейбус? Служебный автобус? – скорее всего. В такое время троллейбусы не ходят.
8
Исторический фон, исторический фон, как много дум наводит он.
Не могу без гнусной шутки, плачу, мешаю собственному художественному процессу, процессу правотроцкистск…
Заткнись, сволочь, в параше утоплю. Вы здесь пьете, а меня уже три раза изнасиловали!
Сняв дакроновый костюм, банлоновую сорочку, Бома и Мерсью, оставшись в одном нейлоновом исподнем, полковник Джеймс Бонд играл сам с собою в бейсбол на закрытой площадке общества «Динамо». Неожиданно мяч выскочил из полковничьих рук и заговорил:
– Полковник Бонд, полковник Бонд, вас вызывает шеф!
Полковник оделся и пошел к шефу.
– Чего делаешь? – спросил шеф.
– Служу Объединенному королевству Великой Британии и братской Ирландии.
– Есть особое задание. Время – конец шестидесятых – начало семидесятых. Место – известное. Шифр – Россия. Не справишься – в параше утоплю.
– …Добрый вечер, дорогие друзья, гости нашего ресторана! Я уверен, все вы довольны нашей фирменной национальной разблюдовкой. А сейчас перед вами выступит эстрадный ансамбль под руководством заслуженного артиста Узбекской ССР Дизигиллеспиева! Композиторы: Ян Френкель и Оскар Фельцман!!! Слова Лифшица! Солист – Муслим Магомаев!!! РОССИЯ.
Я люблю тебя, Россия…
– Да что ты мне рассказываешь, я там был – на Даманском! Они нас так засрачили, что мы не знали, куда деваться… Да что ты мне говоришь?! Ты приказ № 2 знаешь? Ну, первый – мобилизация всеобщая, угроза непосредственного атомного нападения, а второй знаешь?! Это значит – всех младших командиров сменить к брежневой матери!! А то дашь солдату патрон, а он его в сержанта зафенделячит, понял? И – открыть немедленно склады со спецпайком. У нас охраняли ребята, так их приводили к допприсяге о сохранении государственной тайны СССР! Там, понял, семга, курва, балычата, сырокопченая колбаса, марокканская сардина, с шестьдесят восьмого – чешское пиво! Ну, так это, когда приказ номер один, а когда ни хера, никакого, курва, приказа, а они поперли – сытые, в дублях, в треухах ондатровых, понял?! А я второй год на комбижире, у всего полка – язва, кровью серут, понял?!! А командир – сержант Запырыч, у него только утром на «губе» инцидент – он солдату арестованному сказал лед скалывать: пока, говорит, не сколешь – никакой еды, никакой теплой одежды. И дал ему специальный такой лом – мы его «радость» называли: он его для нас держал на складе – ни хера острия нет и тяжелый, как падла… Говорит: «Так работай, чтобы лом у тебя в руках поплавился!» Ну, он лом тот закинул и пошел курить. Запырыч приходит – лед весь на месте. «Солдат, где лом, почему не работаете?» Лом, говорит, поплавился!..
Дорогая моя Русь —
(и все это в ритме слоу-рока, солист Энгельберт Хампердинк)
Нерастраченная сила,
Неразгаданная грусть.
– Гусак – он полностью за нас! Там так: напишет, блядь, студент какую-нибудь мудянку демократическую на стене – сразу приезжает немецкий танк из демократической Германии и дает снарядом вдоль улицы, понял?!
Ты вовеки непонятна
Чужеземным мудрецам.
– …Тому объекту – тридцать лет, с конца войны, блядь, стоит. Ночью звонит телефон, солдат докладывает: «Товарищ командир, застрелил нарушителя, проникшего в запретную зону». Все законно – стреляет без предупреждения. Ну, все вольтанулись – там такого вообще никогда не было. Солдату сразу отпуск на месяц без дороги. Через две недели другой в карауле – обратно нарушитель! Ну, стали следить, что за херня прекрасная маркиза. Стоит наш с автоматом – идет по той стороне дороги немец. Солдат автомат навскидку: «Ганс, ком, сука!» Немец мандражирует: «Найн, найн…» – «Ком!!!» Тот подходит, куда, блядь, денешься. «Ком!» Как тот чудик переступил через полосу – солдат в него полмагазина.
Я б в березовые ситцы
Нарядил бы белый свет. —
…Они к вечеру набухаются в общагах – и сразу драка. Умывальник – драка, туалет – драка, со второй смены придут – драка. А мы поставили им такой аппарат экспериментальный – и сразу тихо, как в гробу. Все ласковые, сонные, вялые – сцы ему в морду, ничего не скажет, понял! Скоро пустим в массовое производство. На «бис»:
Я люблю тебя, Россия!
Полковник Бонд за отдельным столиком (без микрофона в столешнице) ел блины с малосольной икрой.
Я б в березовые ситцы…
Поет Шурочка-ненормальная с непоправимым повреждением головного и спинного мозгов: на вечере художественной самодеятельности больных психоневрологического диспансера. И Яков Яковлевич Лишенин включил Шурочкино бытие в свое неадекватное отношение к действительности. «Выдать, – написал он на имя Ленина с копией главврачу, – товарищу Шурочке сто миллиардов валютных рублей за талантливое исполнение патриотической и прекрасной песни. Я. Я. Лишенин, Герой Мира и Директор Вселенной». А на прошлом вечере, когда Шурочка песню покойного композитора Аркадия Островского «Пусть всегда будет солнце» пела и танец маленьких лебедей танцевала при этом – ничего такого выдать не хотел!
Сколько раз тябя пытали —
Быть России иль ня быть.
Сколько раз в тябя пытались
Душу русскую убить?
Порученный полк. Бонду проект под шифром, выполнялся – раскручивался поэтапно, шел с бобины на бобину – медленно, да уверенно.
– Господи, какая гадость! Слава, я больше не могу это говно слушать! Как они могут петь в три часа ночи?
– Мы все равно не спим – в те же самые три часа ночи…
– Поцеловать тебя тихонечко? – и ты заснешь…
– Не надо, я встану, мне надо записать что-то…
– Ты же утром будешь больной совершенно!
– Аня, спи, я не буду света зажигать.
Нащупал Плотников в темноте фантомный блокнот, ручку.
«Попытка использования властями жупела национализма и шовинизма в сочетании с официальной марксистской идеологией не нова: в годы Великой Отечественной войны и сразу после нее к этому же методу прибег Сталин. И теперь – налицо стремление направить возмущение населения…»
Кончилась фантомная многоразовая страница. Отодрал – и все, сами понимаете, исчезло.
9
Поздно просыпается торговая улица, идущая от Ворот Друга Божия и до подступов к Храмовой Горе. Уже много лет профаны зовут ее именем Пророка и Псалмопевца Давида, хотя люди постарше хорошо знают, что такой улицы вовсе нет, а есть – три неравных отрезка со множеством наименований, да только на те наименования память у всех давным-давно отшибло.
Некогда здесь процветали Овощные Ряды, и еще лет шестьдесят тому назад иерусалимский военный губернатор его высокоблагородие полковник Сторрз утвердил проект по ремонту и реконструкции средневековых арок, перекрывающих Давидов Рынок со времени рыцарей-госпитальеров.
А потом Овощные Ряды съехали, сместились поглубже в переулки, а большинство лавок на улице Давида перешло к торговцам поддельными сокровищами Востока, так что по-настоящему просыпаться оказалось незачем. И никакой камень, никакую деревянную балку не отличишь: новая? старая? Ибо все вокруг светло побурело, стало хрупким и ноздреватым, накидалось временем и вырубилось.
Первым очнулся старый человек – владелец пролома в глухой тысячелетней стене у самого исхода Давидовой улицы. Пролом зовется кофейней «Сильвана», а человека имя утеряно: прозвище ему Абу-Шукран. Шукран на его языке – спасибо. Проснулся – и сказал старый человек «спасибо». Спал одетый в приросший к нему то ли пиджак, то ли сюртук, черные узкие портки. Только туфли парусиновые пришлось надеть – и можно идти разжигать примус под ведерным медным чайником, закладывать в стаканы листья свежей мяты: на каждый такой стакан по мятному пучочку, по три ложки сахара, четверть абу-шукрановой горсти черного чая. А второй примус – для кофейного дела, основного в «Сильване»: пьется кофе из малых стаканчиков; берет Абу-Шукран жестяной ковшик с длинной ручкой – финджан, засыпает туда обильно кофе, сахар – так что остается место на ложку-другую воды. Теперь надо не дать смеси вскипеть: лишь только тронет ее жар до первого взбаламута – готов кофе. Пей и спи.
Стоят в проломе плетенные из обрывков каната сиденьица на низких деревянных ножках – всего числом пять. Но есть еще и приступка из кирпичей, так что для посетителей места хватает: не все садятся, некоторые пьют стоя. Сидят только мужья вон тех женщин в черных с золотом достигающих грунта платьях, что привезли из окрестных деревень продавать в Иерусалим овечий сыр и овечье же кислое молоко. Мужья жительниц Иерусалима еще спят, а сами жительницы, в платьях того же покроя, но цветных, расшитых красной, желтой и синей ниткой, несут к своим лоткам, прилавкам, навесам или к таким же самым проломам зелень, фрукты, огурцы, коренья. Несут на головах, не прикасаясь руками. Тяжесть, а им ничего – привыкли, не гнутся, только наплывает на глаза надбровный излишек кожи.
И всему этому наперерез идем мы – я, Габи и Ави, – глотнуть кофейку в пролом по имени «Сильвана».
Повыцвела на нас темно-зеленая форма, но ботинки еще без пылевого упека в прострочках. Матерчатые ремни в полном комплекте, патронташи и фляжки, американская винтовка М-16, с которой могущественные союзнички продули вьетнамскую войну, и прочее тому подобное – все при нас, и работа наша пусть в чем-то скучнее войны, но уж много веселее любого позорного мира.
Абу-Шукран нашу тройку выучил за неделю, что мы здесь без смены с шести до четырнадцати: я – кофе, Габи и Ави – чай с мятной травою. По сигаретке: вчера набежали на нас восхищенные американские туристы, фотографировались, обнимались – и подарили по пачке «Парламента». С кофе отлично идет, как полагает жандармский нижний чин я; зато жандармский нижний чин Габи, напротив того, считает, что лучше оно – с чаем. Жандармский унтер-офицер сверхсрочной службы Ави свои вкусы и пристрастия не обнаруживает.
– Допили? – спрашивает он нас. – Тогда двинулись.
На первых лавках вдоль по улице Давида хозяева возвели железные шторы, распахнули двери в ожидании утренних дураков.
– Шведка блондовая, отпад! – восклицает Габи. – На русскую похожа, да? не?
– Только если ей «Плейбоем» морду прикрыть, и чтоб полная темнота.
– Свяжись, – бормочет Ави. – Время.
Я, радист, выволакиваю пол-антенны из американского передатчика в облупленном алюминиевом кожухе.
– …второй обход, порядок, будем сейчас у Стены, все, прием…
– …порядок, все.
Западная Стена – Стена Плача – часть каменного забора, ограждавшего по внешней линии гигантскую паперть Иродова Храма, еще в собственной тени. Рядом с нею чуть ли не полгода чинят канализацию. Стену на нашем участке стерегут два деда из местного ВОХРа с автоматами без магазинов. Резервисты в собственных туфлях и носках – вместо армейской шерсти и кожи.
Проверяют деды сумки, изредка – карманы. В случае тревожном – зовут нас: для этого есть в ихней будке полевой телефон.
– Как дела?
– Порядок, – отвечает младший дед.
Приближается давешняя шведка – в шортах, без лифчика, с огромным красным мешком-палаткой. Скорее всего, была в Нуэббе у Красного моря, загорала и перепихивалась на нудистском пляже, а теперь осматривает Стену и прочие мечети и церкви.
– Слышь, задержи ее, слышь, дед, – не выдерживает Габи. – Мы ей организуем личный досмотр… мисс, плиз, опен ер прайвет фор зе секьюрити чек!
– Заткнись, – говорит Ави.
Шведка проходит. Деды только потолкли пальцами ее мешочище, а возиться заленились.
– Надо смотреть как положено. – Ави злой как собака со вчерашнего вечера: баба не дала. – Я за вас проверять не обязан, ясно? А то ты только когда какого-нибудь Махмуда видишь в галабие, с Кораном, так работать начинаешь. А проносяткак раз вот такие давалки, вроде бы туристки!
Деды расстроились. Один даже борзо порывался догонять прошедшую куда-то в сторону Магрибских ворот необысканную телку.
– Куда с поста?! – робкий щекастый вавилонянин, повинуясь моему взреву, останавливается и, переступая на полусогнутых, начинает рассказывать о зяте, что имеет отношение к Системе Безопасности.
– Ладно, вяжи, – Ави ненавидит, когда вокруг него нарушают тишину. Но компанейский Габи размыкает широкие уста и говорит:
– На днях это. Обеспечивали. Там чего-то за немедленные переговоры по урегулированию конфликта. Ну, демонстрация. Товаров там, правда, много хороших было. Студенточки, сисечки, попочки.
Внезапно Габи переполняется либидинозной энергией, пронзительно-звонко всплескивает в ладоши и громко запевает популярную песню:
Нету, нету у меня любви.
Нету, нету и нема!..
– Не надо, солдатик, не надо, нехорошо, – останавливается перед нами старушка в дешевом паричке из нейлоновой пакли. – Не надо эдак-то. Свято место сие, да и перед язычниками неудобно. Увидят они, что наше воинство себе такое здесь позволяет, и возомнят в сердце своем: курить начнут, фотографировать, а то еще голые сюда припрутся…