Текст книги "Укрепленные города"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
8
Мы поехали в Ялту – где растет золотой виноград, где цикады звенят по ночам…
Аккорд, – переход на иной вариант гитарного боя. Бьет по струнам Гриша-певец из ресторана «Парк».
О, Ялта, красавица-Ялта!
Где хребты и отроги твои начинаются,
Крым, по шоссейной дороге летел комфортабельный «ЗИМ»…
О Ялта, где цветет золотой виноград, красавица-Ялта, где цикады звенят по ночам!
За курорт, за междузавтракообеденный шашлык из квадратного корыта с ножками на распорках, – точно в таком я перемыл в мазуте миллион тронутых коррозией частиц автоматика «Узи»: слыхали? стреляли?
– за трикотажные плавки с белою опояскою да с рыбкою золотою на бедре, за японское полотенце из синтетической махры с люрексом, за винишко березка из бочек с утра до вечера, за – дождались! – море с шести утра до полудня, за опять-таки – море с половины пятого до половины восьмого пополудни, за курзал, где стоит на постаменте в три обхвата шестилетний Лукич в натуральную величину, покрашенный медянкой, —
конец первой песни – припев:
так за все за это, за отдых, блядь, отдых! неужто не постараться подкопить к отпуску? Если с семьей, то ничего нет страшного: жена твоя подобреет, подзагорит, попка и сиськи у ней укрепятся, – можно, значит, и жене засадить.
А если ты одинокий или одинокая, в смысле – сам или сама едешь, так! – не стыдись, дорогой, своего ундинизма: приблизительно двадцать четыре рабочих дня и где-то пять выходных.
Тебя не осудит самый последний подлец – поймет тебя даже на ночном песке, на известной по литературе молодой супруге ядерного физика-импотента, между двумя скульпторами из Москвы, под лейтенантом с подлодки, в одурелой от стыда ручке преподавательницы средней школы Ленинграда, – как рада она, что сделала маникюр! – не осудит последний подлец лунный подтек из ротикового уголка студентки из холодного города Новосибирска, —
конец второй песни – припев:
двадцать четыре рабочих дня и где-то пять выходных.
А кто ж не захочет уехать в курорт – навсегда?
Что не натворишь, как не потрудишься за Вечный Курорт, чем только не рискнешь, во что только не влезешь? Да разве ж Иисус пошел бы на крест, кабы не знал, что воскреснет? Любое временное страдание – за Вечный Курорт! Все-все будем говорить правду, не убоимся кесаря, превратим воду в березку – и гвозди прибьют нас ко кресту без наркоза, и придут к нашей гробнице печальные Маши (и Вани!), и спросят: – А где ж Он?
– А Он очистился страданием от тридцатитрехлетнего стука на партсобраниях.
– Да ну?!
– Вот вам и «ну». Очистился и вознесся на Вечный Курорт. Пойдите и возвестите.
И они – Маши и Вани – пойдут и возвестят, что вознеслись мы во Вечную Ялту, Вечное Цхалтубо, Вечный Судак.
Я был уверен, что этим летом увижу город на цветущем берегу. И вдруг увидел, залитый светом, цветущий город – мою мечту. Ялта, где растет золотой виноград, где цикады звенят по ночам…
А здесь нас нет.
А – здесь – нас – нет.
А-а зде-есь на-ас не-ет.
Конец третьей песни.
…
Верста сидела такая злая, что я даже разговор переменить боялся. Обещал не говорить об умном?! Но кто ж его знал, что у нее в гостях – психиатр Старчевский Муля-Эммануил. Неужто, Верста, маленькая моя, запретишь ты мне наплевать душепроходцу в умное лицо?..
– Я с вами, Виктор, совершенно согласен: колоссальная безалаберщина, страшный бюрократизм… Тем не менее… Я вам говорил, Таечка (Верстаечка?), как мне мои коллеги предсказывали, что я буду в Израиле камни таскать? Ну, я уже имел кое-какие данные о здешних… штуках в психиатрии. Фрейдизм, разговорчики…
– Муля, – сказала свирепая Верста, – голова у меня не проходит. Оптальгин жрешь-жрешь и хоть бы х…
Старчевский внимательно повеселел.
– Хны.
– Если вы всерьез, – то оптальгин принимать не стоит, он изменяет состав крови: по новым данным. Я забегу к вам на днях – померяю давление. Или зайдите ко мне в клинику…
А домой вы меня не зовете, Муля?
– Вы правда так думаете, Тая (Верста – я?)!? как будто вы у нас никогда не были… В клинике – если хотите – я вас более-менее капитально исследую. Но по-моему вы тут с Виктором упорно вдаряете по бутылке, отсюда и голова дает о себе знать.
– Я не пью. Спаиваю. Пользуюсь одиночеством… как вы говорите? Таи?
– Что вы такой сердитый, Виктор? Хотите, я и вас обследую… Я пару месяцев назад был у вас в стольном граде Иерусалиме и видел… Аннушку, Славину подругу. Произвела на меня очень тяжелое впечатление. Страшно, страшно изменилась. Я ее приглашал домой, предлагал посмотреть – что с ней такое… Так, не в лоб, а интересовался, как ее самочувствие… Вы ее видите, Виктор?
– Примерно через день.
– И как она, по-вашему?
– По всякому.
– А Славу вы знали? По Москве… Я имею в виду, Славу Плотникова?
– Мало.
– Да… Я с ним время от времени переписываюсь – он занят необычайно. Там тоже идет неприятная грызня… Первых мест на всех не хватает. Но он, все же, в Лондоне, а основная масса демократов в Париже, в Штатах…
Верста – складная линеечка – распрямилась рывками и чухнула на кухню: лучше выпить кофея, чем не выпить ничего.
– …так он мне пишет, что волнуется – от Аннушки ничего давно не было. Я бы ей позвонил, но у нее, сколько мне известно, нет телефона. Если не трудно передайте ей…
– Что передать?
– Мои слова.
– Какие именно слова?
– Виктор, дорогой мой Виктор, можно я вам скажу кое-что? У вас есть одна неприятная черта – неприятная и, я бы сказал, нежизненная, мешающая жить, непрактичная: вы всегда почему-то считаете собеседника глупее вас… Я заранее прошу прощения, но – Тайка в кухне? Она не слышит – что вы выступаете передо мной? Я прекрасно понял, о чем вы говорили – и в этом вопросе с вами солидарен…
– Я вроде бы говорил о погоде.
– Можно я закончу? Речь у нас шла о разочаровании, общем разочаровании. Но хочу вам напомнить – каждый свое собственное разочарование носит с собой. Вот я: пришел в больницу, а на меня – как на дикаря!.. Конечно – они знают все тайны подсознательного, а я – советский коновал… Что я должен был делать? У меня буквально сердце кровью обливалось: множество больных, которых можно вылечить ме-ди-ка-мен-та-ми! Не болтовней, а определенными инъекциями…
– Серой под кожу?
– Дурачок вы. Причем здесь сера под кожу… А они – ведут свои психологические беседы! У человека – типичнейшая вялотекущая шизофрения, бред реформаторства, его лечить надо, а они ему потакают, лясы с ним точат! Невроз, фобия… Я ему на свой страх и риск дал восемь таблеток банального элатрола в день – и через три недели бред у него поблек! А по-вашему: надо было сказать – хрен с ним совсем, я никому не нужен, все пропало?!
Теперь, несмотря на все препятствия, я добился возможности лечить своих больных, как я считаю нужным!
– Молодое Государство; все находится… в движении. Надо как-то спокойней, уверенней относиться к происходящему… Слава Плотников мне пишет: «Качественного отличия степеней подавления свободы, которого мы ждали – не существует: только количественное…»! Английской свободы хватало всему миру, это – образец для всех западных демократий, а ему – все мало! Конечно, в Израиле еще сложнее. Но знаете – я циник-оптимист. Если все говно, то в этом говне лично для меня как-то проще, чем в советском. А будет еще проще – года через два-три…
Верста, стоя в дверях с подносом, корчила мне богопротивные рожи.
Я глядел под стол: у Старчевского – девичьи пальчики на ногах, размер обувки не выше тридцать седьмого! Отдельные, полупрозрачные, с умеренными ноготками, лежали пальчики в открытой сандалии…
Написать раз виденному Плотникову: «Приезжай, помянем»?.. А потом – сходим к Муле Старчевскому – он нас бесплатно каким-нибудь инсулинчиком накачает, и поблекнет наш бред, Плотников.
«Дорогой Святослав, я Вас почти не знаю, и Вы меня, вероятно, не помните… Я дружил с Вашей знакомой, а она почему-то повесилась… Это произвело на меня (и на Старчевского…) тяжелое впечатление.»
Уважающий Вас, Виктор!!!
Верста распространила чашки по столу.
Старчевский уже потрагивал ложечкой сахар.
«Судебная медицина». Раздел «Учение о смерти». Мозг превращается в грязнозеленую маркую массу, на правой голени – гнилостная сеть, кожа почернела и подсохла, отстает лоскутьями, матка выворачивается наружу – так называемые «посмертные роды».
Здравствуй, Анечка, как отдыхалось тебе на Вечном Курорте – между Эли Машияхом и Нисимом Атиэ, как грелось в приблудных солдатских носках из серой крученой шерсти, как плясалось в новом платье и с платиновой цепочкой на правой голени без гнилостной сети, как тебе купалось – всегда у бережка, москвички плавать, дуры, не умеют. Поедем с тобой для начала на Мертвое море, там проще плавать научиться: вода держит… Давай так: жду тебя в двенадцать у Дамасских Ворот – пойдем в «Иерусалимские сласти», поедим трефных тартинок – копыта нераздвоены и чешуи нет; сходим с Стенке – я там давно не был; если не устанешь – пойдем в Гефсиманию, потреплемся по-русски с монашками: арабки, свободно владеют. К семи-полвосьмого пойдет транспорт, сядем, Анечка, в комфортабельный «ЗИМ»…
…– вот отсутствие транспорта по субботам – это как раз чистейшая фикция. У меня есть машина – и я еду, не позволяю, чтобы меня насильственно обращали в иудаизм. В Америке по субботам в синагоги на машинах ездят – ну и что? Ничего. Зато бедный Виктор должен быть правоверным поневоле.
Потому он и сидит столь мрачно-ступорозный… Вы же знаете все психиатрические термины, так? Вроде «серы под кожу»… Иногда, кстати, ничего другого и невозможно применить… Когда хирурги вас кромсают ножами, вы на них не сердитесь, Виктор!? Да… Отсюда элементы религиозного засилья. Читали, они камни бросают в машины? Это можно. Если ничего не делать всю неделю, только комментировать Талмуд, то в субботу можно и дома посидеть, отдохнуть. А я работаю как проклятый, – и в субботу могу себе позволить съездить к друзьям, к морю… Пусть сделают два выходных дня: для правоверных – суббота, а для нас, грешных, воскресенье, как во всем цивилизованном мире… Да, Таечка? что вы на это скажете?
– Ничего, Муля, не скажу. Спросите у Вити.
Верста мне этот талмудический вечерок простит не раньше чем через полтора часа…
Старчевский допил кофе до уровня нижнего лепестка тюльпанной грозди, изображенной на чашке.
– Виктор, вас подвезти до Центральной Автобусной? – стал собираться, стал уходить…
– Верста, привет, – сказал я.
– До встречи, Таечка, милая, – сказал Старчевский.
– Приезжайте, Муля, – сказала Верста. Мы поехали в Ялту.
Через три четверти часа я вернулся к Версте, истратив на такси последнюю сотню – автобусы не ходили.
– Ты совсем охуел?
– Я так понимаю, ты желаешь сказать, что надо было мне остаться и дать твоему товарищу-психиатру возможность поговорить с остальными общими товарищами и друзьями о том, с кем ты спишь.
– Витька, не надо врать, противно! Ты же уехал из-за себя, а не из-за меня. Тебе забить, кто и что про меня скажет! Это ты, блядь, не хотел, чтобы Муля знал, где ты ночуешь!! Ты же гордый, ты суровый, ты скрытный, твоя жизнь – загадка для человечества!.. Скажи, зачем ты постоянно врешь, причем по пустякам? Ни в чем серьезном соврать не можешь, а по мелочам – врешь?..
9
…
– Спи, Верста, спи, тупая ты, как я не знаю что, спи, чего ты плачешь, что я тебе сделал, я просто так – пошутил, я ему не хотел говорить, что Анька умерла, а этому Плотникову я сам завтра напишу, ну не буду же я сейчас вставать и письма писать, у меня руки не двигаются, ну перестань, я тебе серьезно говорю – перестань, давай-давай, повернись на правый бок – дам овса тебе мешок, приходи к нам, тетя-кошка, нашу мышку покачать, ладно – не хочешь колыбельной песни, расскажу тебе колыбельную сказку, солдатскую, хочешь?..
Вся подушка была вывожена в мокром, разведенном слезами Версты, сигаретном пепле, одеяло комом выпирало из пододеяльника, а Верста рыдала и рыдала – столь горько, – что я вылетел прыжком из постели, – хрястнула под пяткой спичечница, – и прижимая ладонью к ребрам онемелое от грохота сердце, рявкнул:
– Заткнись, гадина!!!
И Верста, длиннючая, Коломенская, воздвиглась на кровати, трясясь крошечными дряблыми молочными железками, головой чуть ли не под потолок, удвоилась черною тенью -
– Пошел вон, подонок, сука ебаная, жиртрест…
Жиртрест, не чуяный двадцать лет без малого, мгновенно насел на меня раскаленным конусом – с головы до ног, – и я заплакал, бросился на Версту, повалил, смешав с одеялом, придавил кучу всем своим жиртрестом, отыскал личико Версты, сдавил по ушам руками и стал мыть языком, вылизывать, захлебываясь нашими общими слезами и соплями. Верста ворочалась, поджимала ноги, – а через десять минут сомлела…
…– Откуда ты знаешь это слово?
– Какое?
– Жиртрест.
– Ты обиделся, да? не надо, хорошо? Ты очень красивый…
– Нет, не обиделся. Откуда ты знаешь слово? Ты ж еще маленькая, даже когда я в школе учился, так уже почти никто не говорил.
– Братик мой старший научил – мне было лет шесть, а я помню… Видишь, я тоже гениальная, вроде тебя.
– Ты одна гениальная, а я мудак.
– Некоторые обещали солдатскую сказку.
– А кто спать будет? Жан-Поль Сартр?
– Гумилев с Ахматовой.
– Сказки бабушки Арины Красная Шапочка и серый волк.
– Он взял ее и натянул…
– Сначала сказку.
– Верста. Четыре утра.
– Хочу порнографическую сказку.
– Она не порнографическая, а мистическая.
– О, нет, ни хуя подобного! Тогда не хочу никаких сказок.
– А просила…
– А я не знала, что она мистическая…
– Мистически-бытовая.
– Витька, тебе Россия снится?
– Верста, объясни мне одну вещь: почему тебе все можно – и мистика, и сновидения, и все такое прочее, а мне ничего нельзя?
– Мне снилось, что я приехала в Ленинград и звоню с вокзала папе… В смысле, хочу позвонить, а у меня только израильские монетки, а двухкопеечной нет. И я боюсь попросить, чтобы не узнали, кто я такая… К чему бы это.
– К дождю.
– Мудак.
– Сказка.
Жил-был капрал Хаддад – родом из Йемена. В июне одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года по общепринятому летоисчислению был позван капрал Хаддад к ответственному шпыню армейской службы безопасности. Как и многие другие младшие командиры из восточных стран, получил Хаддад начальство над двумястами пленными арабами. Завел капрал Хаддад к себе в палатку главного по чину и образованию пленного и сказал: «Гляди, Махмуд. Я такой человек! Я вам и курево достану, и жратва будет, и вода, и душ заделаем для всех, и форменки. Но если я увижу… Не! Почувствую краем мозгов какое-нибудь шевеление, – всех блядиных сынов перестреляю без разговоров.»
Прошло сколько-то там времени. Хаддад и воду давал выше нормы, и еду… А блядины сыны желали жить, есть и пить, душ принимать, а не умирать по дурному.
Ночью пленные спали в специальных огорожинах без крыш, а Хаддад и два его солдата забавлялись игрой под названием шеш – беш: помесь шашек, лото и домино, чтобы вы знали. Один спит – двое играют. Но вскоре приелись капралу его партнеры – тем более, что он сам их играть научил. Начал Хаддад помаленьку приглашать на забаву пленных – сперва Махмуда, а потом и других. Солдаты только рады были – спали дольше. Хаддад и Махмуд играли в шеш-беш и разговаривали. Вполне можно играть без слов, но мозжила, просилась наружу жизнь – пленного и охранника. Застоялась в них судьба до войны, не всегда же они воевали… И был это единственный мыслимый в их положении невысказанный намек на: ты – человек, я – человек… Потому что обо всем можно поговорить, но о таком лишь, что не мешало Хаддаду быть стражем, а Махмуду – плененным.
Из всех инструкций безопасности, запомнилась Хаддаду одна – у пленных надо время от времени, мораль понижать: не давать им забыть, что почем. И капрал в любой беседе с пленными старался логично перейти на то, как арабы хотели всех нас в море сбросить, и как мы их за шесть дней раздолбали. И если б не американцы с русскими, то заняли бы мы Каир, Дамаск и столицу Хашимитского Королевства Рабат-Аммон. Пленные соглашались.
Когда играл капрал с Махмудом, то о морали забывал – не до того. Но однажды, под самый конец победоносной партии, сказал Хаддад: «Сделали мы вас на сухую!» «Нет, не вы!» – ответил пленный. «А ну, заткни глотку, – лязгнул Хаддад затвором. – Сейчас начетверо перерубаю!!» «Хаддад, – прошептал пленный, – позволь мне рассказать тебе… Многие в нашем отряде могут засвидетельствовать мои слова…»
И рассказал капралу пленный Махмуд, как во время главного сражения, увидел он на ближнем холме-джабеле трех бородачей-великанов в белых хламидах. Бородачи простирали руки то над арабами, то над нами. Когда вздымалась длиннопалая длань бородача над Махмудовым войском, в ту же секунду превращались арабы в черный прах, сносимый ветром. А когда над нашими – не брало их прямое попадение. Махмуд сам стрелял – и видел, как отпрыгивали смятые пули от хлопчатобумажных гимнастерок…
«Вы – воры и негодяи, прелюбодеи и обманщики, – Махмуд говорил так быстро, что капрал только головою мотал. – Вы не боитесь зарабатывать на братьях… Да, мы хотели сбросить вас в море, мы хотели истребить вас; но не дано это нам, не дано!.. Вы, низкие подлецы, стоите ближе всех народов к Богу: сначала вы, потом – христиане и лишь третьими – мы, мусульмане…»
И заплакал Махмуд от ненависти.
…
– Поняли, ребята, – говорит Хаддад, кухонный командир нашей базы. – Так оно и было… Араб – это тебе не наш. Он тебе Всевышним над брехней не поклянется…
Хаддад разваливается задумчиво на некоей рухляди и кресельного вида, им самим приволоченной на кухню, выволакивает из пачки сигарету и продолжает:
– А мы что?! Войну выиграли и Бога вспомнили? Хрена! Разврат, у девок ляжки напоказ, работать не хотим, только друг у друга воруем! Дети, чуть из мамкиной дырки выскочат, наркотики смалят… На молитву никого не затащишь, – Хаддад притрагивается к своей вязаной голубой шапчонке, размером с пятак, – а в кино с голыми жопами – будьте любезны! Вот арабы и задвинули в семьдесят третьем – во-от такой нам и задвинули.
Хаддад показывает – отмеряет по локоть – какой нам задвинули.
– Ты, русский, – обращается капрал ко мне, – Ты в Синае служил. Главную маркитантскую лавку знаешь? Ну, в Рефиддим? Так там перед последней войной египетские шпионы вместе с нашими солдатами в очереди стояли!
– Зачем?!
– А так. Шоколад покупали, сок апельсиновый. Свободно! Запросто через нашу линию переходили, чего надо – смотрели, в маркитантской закупались – и домой.
Ясно?
И Хаддад предупреждает:
– Не образумимся – нам еще и не так задвинут. Подмахивать не придется…
…
Пять часов утра. Сидит Верста на постели, коленями подбородок подпирает; шею Версте сгибать почти не приходится. Вот и еще одну ночь я хитро перебыл, обманул Анечку с Верстою: первая не пришла ко мне по холмам, вторая – не заснула.
Ни слова правды никому и никогда… А днем – посплю.
– Витя, а это – правда?
– Озвезденела ты по случаю бессонной ночи; спи. Есть у тебя время…
– Ты так… страшно рассказывал. Ты тоже думаешь, что это правда.
– Верста, ты же знаешь, что я ради красного словца продам мать и отца. А ради Красной Шапочки продам Дюймовочку.
…Бодрый я встает, гладит дремлющую Версту по спинке вдоль – с добрым утром, с новым счастьем, – бодрый я идет на кухню, где раковина завалена немытою посудой, где бубнит холодильник, где растет золотой виноград на картинке-календаре; бодрый я группирует на столе молоко, яйцо и пластинку черствой белой булки – гренку бодрый я готовит Версте на завтрак…
– Витька, – сипит Верста, – дай поспать, не громыхай…
Не громыхаю.
Лезу в шкалик, осматриваю жестяные шкатулки родом из Таллина – красные в белый горошек, мал-мала меньше. Надписи: «Соль», «Сахар», «Крупа», «Чай» – отсутствие содержимого надписям не соответствует. Несколько чаинок нахожу в «Корице». Сахарные остатки – в «Крупе».
Ни слова правды никому и никогда.
10
Из дневников Арнона Литани: «У мамы было две сестры… Отлично помню, что у тети Баси ее младшая – Мирка, вышла замуж в тридцать девятом. Уехала с мужем из Львова в Киев перед самой войной: учиться.»
Под началом войны понимал Арнон не тридцать девятый, а сорок первый.
«…мама мне писала – получил ее письмо за неделю до ареста, – что Миркин муж, Давид Розенкранц, послан во Львов советскими, человек хороший.
Мамины письма до сих пор могу наизусть: «послан советскими, человек хороший…» Вполне возможно, что Мирка с мужем выжили – эвакуировались из Киева…Скорее всего – у них дети: Мирка была, что называется, цветущая…»
Вчерашнее возвращение домой – около семи вечера. Арноновы флоксы орошаются автоматическими капельницами.
В это самое время прогуливался житель соседнего домика – от калитки семьи Литани, до своей – доктор Артур Эйлон. Настоящая фамилия – Шварцман. Тоже готовился к внешним сношениям, переименовался – но ничего не вышло: пробыл пять лет каким-то десятым атташе и на том стопнулся… Арнон называл его про себя Пи-Эйч-Ди, согласно надписи на столбике возле соседской калитки. Доктор философии Артур Шварцман-Эйлон.
Шварцман был родом из Харбина, выпускник сначала гимназии имени Федора Михаиловича Достоевского, а после – Сорбонны. Пиэйчдировал в Университете, знал бессмысленное количество языков. На языках он Арнона и подзуживал… Давно узнав, что «полковник Литани» – так Шварцман прозвал соседа – человек, принимающий решения по русским делам, он при каждой встрече разводил улыбкой точные морщины щек, делал руки караваем – и начинал:
– Доброго здоровьичка вам, батюшка мой, Ваше Превосходительство, Арнон Hayмыч!.. Что-то вы нешто с личика-то спали… Никак опять прострел мучит?
Арнон русский знал. Знал? Но он не Максим Горький и не Александр Невский!..
– Понемножечку себе, (что такое «прострел»?). Здоровье в порядке, немножечко-таки устаю на работе… (Блядин сын!)
Эйлон в России не был. Поэтому речь его была – из русских книг. Речь небывалых, надежно мертвых русских людей, словесников гимназии имени Достоевского; чье несуществование зафиксировано, подтверждено – и доктор Артур Эйлон своими придирками к тайному советнику Арнону Литани положения не менял. Нету! Да и не говорил так никто.
– Эх-ма, батюшка мой, Арнон Hayмыч… Служба, знать, корень точит! И я давеча у лекаря моего был: профессора Иерушалми Якова Соломоныча знаете, небось?
– Когда вы были?
– А давеча, Арнон Hayмыч. Третьего дня сынок меня к морю возил – косточки промять, а давеча – у Яков" Соломоныча, у профессора. Видный такой мужичище, хоть и годами постарше нашего будет…
– Я тоже заметил, что он еще без очок ходит, – попадался Арнон.
– Бог с вами, батюшка мой, – со скорбным добродушием сминались уста доктора Эйлона, белые его глаза палили на Арноне пеструю распашонку, бочкоподобную Арнонову шею. – Никак вы речений моих не уразумели? С просителями-то, Ваше Превосходительство, с просителями как изъясняетесь?.. А я-то, дурень, вас морю, от службы отдохнуть не даю… Нукося, на идиш, на идиш побеседуем, либо, коли есть на то ваша воля – на панском, на польском, то есть.
С женою Арнона – Товой, – Эйлон разговаривал на немыслимом – каком-то саддукейско-каббалистическом – языке: выяснил, что Това из древней династии богословов. Узнав у нее же, что Арнон две недели командировался во Франции, Эйлон чуть ли не месяц после пил Арнонову кровь французским приемом: умудрился прочесть ему какую-то поэму Рембо («Ее великолепно, кстати, перевела на русский Цветаева… знаете? Вообще, что там ни говори, а русская школа перевода – одна из высочайших. Возьмите хоть Пушкина: ранний его перевод из Парни. Гениально передан словообраз «клок летучий»)
…
Вчера Арнон проскочил благополучно. Не дав доктору издать очередной российский народный возглас, жестко припарковал машину – так, что доктор вынужден был даже отскочить в сторону, произнес «Мир вам, добрый вечер, как самочувствие» – и запер за собою калитку. Эйлон продолжил прогулку, как ни в чем не бывало.
Итак: Арнон – проскочил, Пи-Эйч-ди – продолжил, Това – действия, связанные с ужином; и не отдадим мы врагу ничего, тем более чай, заваренный по-человечески, а не онанистским опусканием бумажного мешочка с пищевой краской в горячую воду; тем более не отдадим врагу бутерброд с ягненком, сваренным в молоке его матери: булка с маслом и колбасою. Не достанется врагу любимый Арноном салат из помидоров, зеленого перца и лука, политый лимонным соком, гипертонически посоленный, канцерогенно присыпанный паприкою.
В девять вечера – программа телевизионных новостей «Взгляд». Политика, экономика, взрыв, кража, борьба за освобождение советского еврейства, еще кража, спорт, погода. В Эйлатском заливе и заливе Соломона – 45 градусов тепла. Грубые шутки и наглые намеки комментаторов – левая мафия, сволочи, никакой ответственности.
Утихомирил телевизор – до криминальной серии. Засветил радиоприемник, желая послушать политматериалы секции русскоязычного вещания – поскольку до последних месяцев заметки нашего обозревателя составлялись в Департаменте. Лишь недавно они там стали самостоятельно… Восемьдесят человек в отделе удалось устроить, а на ВВС – двадцать с небольшим едва держатся.
«…стояла ясная солнечная погода. «Заметки пропустил, – но те, кому положено, слушают. Надо будет завтра попросить отчет за две последних недели. Стояла погода… Фокусы в духе доктора Эйлона. Стоит не погода, а… Была ясная и солнечная погода – так будет правильнее. Но молодцы – голоса, почти как у московских дикторов – так легче воспринимается слушателями в России.
За освобождение: в месяц – раз, а то и реже. Зато все материалы поступают только от нас, никаких корреспондентов, случайных данных. Чуть ли не из военной разведки идет трепотня наружу – тянут-тянут, газетчики, сволочи безответственные, кого-то за язык! Не говоря уж о парламентских болтунах. Но не из наших – номер не пройдет! Большая школа – жизнь в Советском Союзе: Государственная Тайна не только в Букве, но и в Духе… Впрочем, особенно и не лезут. Активисты обижаются: мало к ним интереса проявляют. Во-первых и хорошо, что не проявляют – это не всегда полезно. Не понимают, дурьи головы, что прессе только палец дай, она и всю руку откусит. А во-вторых… Ты что думал, активист, Государству доброе дело делаешь, когда выезда добиваешься?! Нет. Это Государство тебя готово принять, невзирая на трудности. Героизм твой закончился на Венской пересылке – у нас за открытые письма не сажают. Научишься читать, возьмешь газеты – увидишь, как дают по мозгам. Но Государство от этого не слабеет. Говори-говори.
Из дневника: «Свобода слова – не может повредить Государству. Советы этого почему-то не поняли. Слово на своем пути не должно встречать никакой упругой среды, никакого сопротивления… Опасен только рикошет. Грубо выражаясь, пусть мочатся в вату – тогда не будет брызг… Забавно, что самый большой критик в газете «Последние Новости» зарабатывает жирнее всех. И это не подкуп – он, действительно, пишет здорово, читателей привлекает…»
Гов ори-говори.
А теперь – всерьез. Чего они хотят? Государственной силы? Вряд ли. Или они эту силу понимают иначе? Не думаю…
Ваше желание Государственной силы, к сожалению, неосуществимо, господа! (Когда-нибудь я соберу всю свору, запущу в Департамент самых едких ребят из средств массовой информации – вы ведь давно мечтали о внимании средств?! – и устрою им полный разрыв жопы!..)
Итак, ваше желание неосуществимо, господа. Исторически сложилось так, что Государственная сила дается второму поколению – я и мне подобные: всего лишь результат стечения обстоятельств… Не могли мы дожидаться второго поколения. Возможно, ваши дети. Тихо! Все поедут! Да, в агитационные поездки пошлем всех. В Европы, в Америки. И интервью у всех возьмут…
Чего они хотят, Ничего, кроме поездок? Нет. Поездки – это понятно, и я, полковник Литани, – человек восприимчивый и широкий, – согласен принять идею платы за героизм. Платы за работу. Не добровольствуй! Первая заповедь всякой настоящей армии. Плачу. Но у них – иное… Идею героизма за плату я принять не могу. Все? Нет. Героизм за плату? Ясно вижу их готовность. На что? На все… В России пионеры кричали: «Всегда готов!!» Я, директор Департамента Контактов, тайный советник Арнон Литани, – готов не всегда и не на все. Сам Провозгласитель Государства на все – готов не был…
Я боюсь их, я стараюсь не доводить их до крайности, где и начинается готовность на все… Я их боюсь. Твердо уверен: они могут разорвать на куски, если не дать им квартиру, на облюбованном участке. В этом случае они могут причинить вред Государству.
А Государственную силу – они растратят на выбор квартир и мебели. Того не знают, что самое сложное для обладателя Государственной силы – умение отказаться от слишком частого перебора квартир. Была бы сила – квартира найдется…
Таково мое мнение, господа. Никому не скажу, виду не подам. Сделаю все от меня зависящее, чтобы ваша активность ограничилась взаимными доносами и нежеланием жить с папами-мамами, мамами-папами. На телевизионном окошке по нью-йоркским закоулкам беззвучные машины: не рипели тормоза, не сопровождала сирена вращение вспышки на лбу «воронка», ведомого Коджаком и Хатчем, пистолет в руках уголовненького преступничка трепетал, лупил в Закон, – но молча, как бы со спецглушителем…
– Арнон, ты решил смотреть фильм без звука?
– Извини; я так много видел похожего, что был совершенно уверен, будто все слышу.