Текст книги "Укрепленные города"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Юрий Милославский
Укрепленные города
ЧАСТЬ 1. Собирайтесь и идите
Страшнее страшных пыток
и схваток родовых
меня гнетет избыток
познаний путевых.
Александр Межиров
1
Им, конечно, следовало меня убить. Или – оставить в абсолютном покое: какая-нибудь работенка со средней заработной платой, мелкие благодеяния, позволяющие прикупить жилье – и машину…
Нет, я не переоцениваю своей значимости, это они и себя, и меня переоценили, чему виной – избыток стремлений к идеалу: у меня к личностному, у них к державному. Иначе все давно бы кончилось: не там, так здесь. И я бы непременно заткнулся! Я бы, поверьте, никогда не открыл бы поганого клеветнического рта. Ничего не пишу – и не писал бы вовсе, ежели бы…
Ежели бы да кабы, да во рту росли грибы.
Мой знакомый фельдфебель Фридман рассказывал, что грибы во рту расти могут – он видел. Лежит в блиндаже труп, во рту у трупа – земля, а в земле – грибы. Фридман считает – шампиньоны.
Вот вам и сослагательные наклонения: овеществленная мечта автора поговорки.
Допускаю – может быть, она не поговорка, а пословица.
Разозлили они меня на свою и на мою голову… Кстати, если у кого-нибудь возникло впечатление, будто я душевно нездоров страдаю маниями величия и преследования моего величия, – впечатление придется изменить. Несколько раз я обращался к незаинтересованным психиатрам. Здоров. Даже нет у меня признаков нервно-психического истощения, которые признаки обязаны были проявиться, – принимая во внимание бытовые и семейные обстоятельства, трудности устройства на новом месте.
Так что повторюсь: разозлили меня, вовремя не утешили – значит, извергну я накопленную за последние десять лет информацию. Ей-то я постараюсь придать общественный интерес, но и свои творческие возможности – не ограничу. Я знаю силу слов, я знаю слов набат. То есть, на самом деле я не согласен с мнением поэта-футуриста: он полагает, что слова могут, а я уверен что не могут. Орфея-певца за его произведения даже в подземное царство впустили мертвую жену чуть было обратно не отдали! Но, скажем, Пушкину не разрешили полечиться за рубежом. Я уж не говорю о Мандельштаме. И лишь в этом, уничижительном смысле, я процитировал строки поэта. Сам же – пишу. Знаю, – а пишу.
Я намеревался сочинять нечто совершенно иное. Но как я давно занимаюсь словами и даже умею изредка обмануть вдохновение (оно мне про любовь, а я ему – о героических успехах всякого народа), – то пока из меня полезет, я спроворюсь рассказать об Анечке Розенкранц. Ее зовут не Анечка, а вдохновение мне на этот раз обмануть не удалось (оно мне – Анечку, а я ему – грязную политтайну… Да не тут-то было!). Неизбежно придет время для тайн, а если оно еще не пришло, то грех мне этим неприходом – да не воспользоваться…
2
Анечка Розенкранц была как бы литературный бабасик, а затем – сражалась за свободную репатриацию евреев из Советского Союза. Один психолог-популяризатор называет такие характеристики «грубым прогнозом поведения». Согласен – для Анечки это не подходит. Грубо.
Но как же ее аттестовать?
Дунька ли она Панаева, бросившая мужа, перешедшая к Некрасову, вводившая в эрекцию даже самого Добролюбова? И все это безобразие происходило на фоне гоголевского периода русской литературы, повестей из народного быта, разгула николаевских жандармов, наконец, на фоне сиреневой с картинкой парижских мод обложки журнала «Современник»… Да, разумеется. Но Анечка не такова, хотя насчет Добролюбова – это на нее похоже. Вводила.
Или какая-нибудь Жорж Занд в брюках, крикливая профура? Нет, никогда! Анечка терпеть не может брюк и очень-очень тихая.
Или, например, моя знакомая Лиля Ландесман. Ее изредка навещал милый друг Ванюха Разин – актер высшей категории, наволакивал за собою тучу поэтов-демократов, абстракционистов, тайных агентов и чтецов запрещенной к изготовлению литературы А муж Лили – человек обеспеченный – ставил много водки, тресковой печени и колбасы из мяса.
Я по молодости Лилю не оценил, хоть и обомлевал от Ванюхиных рассказов:
– Она мне говорит: ты, Ванечка, настоящий алкоголик. А почему? – спрашиваю – А у тебя даже сперма пахнет коньяком!..
Так.
Но Лиле Ландесман было за сорок и я – приведенный – стал волочиться за ее дочкой Светой – с мамиными линзовыми синими глазами.
Волочился-волочился, читал стихи смертельным голосом, сквозь который голос должна крепко проступать мужская сила боль и напевность. Почитал – и потопал в другую комнату, где заприметил зеркало: надо ж посмотреть, был ли у меня в чтении достаточно поэтский вид. Лиля пошла за мной: у нее свой подход к моему перемещению. Стою я возле зеркала, достал расческу, создаю на лбу непокорную прядь И чую что подошла сзади Лиля – я ее в зеркале увидел. Подошла и говорит: – Витя, вы гениальный поэт. Я продернулся весь, а Лиля продолжает:
Какая сила, какая музыка сколько аллитераций!
Да откуда ж она знает, что именно этим и прекрасны мои стихотворения? Как она понимает!
– Я вам почитаю…
– Витик, не надо на «вы»! Неужели я такая взрослая?
– Нет, я так… Я тебе почитаю то, что написал только сегодня, перед тем, как идти к тебе… Где-то так:
Завоет лес, встряхнется и завоет…
– Не надо сейчас, Витик… Я как-то уже ничего не воспринимаю…
– А я всегда воспринимаю стихи!
– Я не такая сильная, Витик…
И дышит на меня тресковой печенью. Я опять принялся за непокорную прядь – застеснялся.
– Ты очень красивый мужчина. Я повернулся к ней, собираясь сделать твердое и скорбное лицо – но не успел. Какое там лицо! Лиля стала разворачивать мне ширинку, приговаривая:
– О, я хочу взять тебя всего в себя…
Ширинка была готова. За слегка закрытой дверью в гостиную муж слабым голосом цитировал сто тридцать третий экземпляр запрещенной периодики. Ванюха, приветствуя мою негу, запел любимую песню «А дело было на бану». Петь-то он пел, но мужа прижал тяжким плечом к стулу, чтобы не произошло мордобития. Чтобы он, Ванюха, не оказался в необходимости мужа поколотить.
Лиля приспустилась на коленки… И тогда громко влетела в комнату любви дочка Света – вся темно-розовая. Не пропала моя волочильня даром, – вернее, пропала…
– Мама (даже не мама, а мама), иди туда… Папа очень нервничает.
3
Вдохновение начинает обманывать меня, а я категорически отказываюсь. Поэтому, уцепившись за что-нибудь, вернусь я к Анечке Розенкранц, так как не к кому мне больше вернуться: Лили – нет, Ванюхи – нет, тайных агентов… Нету, нет никаких агентов ни тайных, ни явных. Некому стихи почитать. Осталась одна Анечка и грязные полит-тайны. Так не угодно ли вам разоблачить перед нами эти замечательные тайны? Не угодно.
Вцеплюсь-ка я, пожалуй, в сто тридцать третий экземпляр запрещенной периодики. На нем уже ни хрена не видать – такой он сто тридцать третий, тусклый и сложенный и микроквадратики. Чувствует его обладатель скрытую радость, – а использовать ее не может: ничего не понятно, стерлись буковки. Знает, что кого-то вызвали и подвергли, а кого, куда и чему – не видит. Но догадывается…
Отвечал за периодику от первого до последнего экземпляра Святослав Плотников – первая Анечкина настоящая любовь. Он, Плотников, не один отвечал, а может, и не отвечал, но он защищал права человека и был – первая любовь. И, забегая вперед, путая милую мне паутину: «родился (ась) – жил (а) – умер (ла)», – вторгаюсь я поддельным мемуаром в Анечкину жизнь: у Плотникова я ее впервые увидел, а она – увидела меня, но не узнала…
Был Святослав Плотников жильцом московской однокомнатной квартиры с прихожей и полукухней-полуванной на Сивцевом Арбате угол Ново-Басманной, что по Кузнецкому мосту. Проминал след на след у его подезда один из трех постоянно прикрепленных к его делу тайных агентов. Тянулись к центральной аппаратной КГБ три кабеля – один потолще, два потоньше. Все три с плотитниковской стороны заканчивались микрофонами, а с государственной – магнитофонами. Через вечер, как закон, дребезжала под его окном машина с вращающейся антенной – записывала беседы по вибрации стекол…
– (И сам я не знаю, чего хихикаю. Завидно, что ли? Ко мне-то всего один кабель был прикреплен и агент – непостоянный. А машина, так та только разок подкатывала – да и то не уверен.)
…Мы уточнили у агента номер квартиры, поблагодарили, поднялись на второй этаж и постучали – звонок был для посторонних. Открыл нам кто-то невнятный дверь – и отступил в двадцатипятисвечовый сумрак. Посмотрел я на потолок – в зенит сумрака – и не увидел ничего. Очень высокий потолок. Осмотрел прихожую – и увидел большой шкаф без дверцы, но с полками. На полках стояли камни и кости вымерших животных. На каждом предмете – табличка; прочесть не смог. Посмотрел на пол – и развеселился: на вершок пепла и окурков, утрамбованных плотно.
Вместо невнятности появилась девушка – бледная, в черном прямом платье с вырезом, босая. Глаза. Рот. Нос… Крупный нос, не по моему, антисемитски-вульгарному вкусу.
Но такая трепетная, культурная, невесомая! Анечка…
– Проходите, ребята, – чуть-чуть присела она на звуке «р», но самую чуть – без провинциального карканья: москвичка, ироничная, грустная, колеблемая… Еще разок все вместе: Анечка!
В комнате табачных отходов по сравнениию с прихожей – вдвое, но лучше утрамбовано. Стоит тахта на десятерых. Над тахтой горит плафончик. На тахте сидит Плотников – в носках, полном пиджачном костюме, волосы вроссыпь. А вокруг, по всем по четырем стенам, – книги. Толстые, старинные, полуразрушенные: три или четыре советских энциклопедии – большие и малые, собрание сочинении В. И. Ленина под редакцией Н. И. Бухарина, предательской рожей к публике брошюра Л. Д. Троцкого «Уроки Октября» а возле самой тахты, чтоб рукою дотянуться полка с юридической литературой: уголовные, уголовно-процессуальные, трудовые исправительно-трудовые кодексы союзных республик, судебные медицины и судебные психиатрии, «Нюрнбергский процесс», «Процесс право-троцкистского блока», сборники административных актов и постановлений…
От непредставимой обычному незадействованному человеку жути постоянного присутствия посторонних говорил Плотников негромко и внятно, без интонаций, но выделяя напроруб все знаки нашего с вами препинания: даже точку с запятой от простой точки можно было отличить.
Еще не с нами он беседовал, но с неизвестным по телефону, время от времени учитывая коненектики в специальный одностраничный блокнот с исчезающим текстом. За это-то время и успел я разглядеть его библиотеку несытым оком книжника.
Поговорил, пробежал по конспектикам, запомнил и отодрал листок от блокнотной основы. Все исчезло.
– Здравствуйте, – сказали мы.
– Здравствуйте, – ответил Плотников.
– Мы пришли… – начали было мы.
– Я знаю– прервал Плотников. – За последнее время участились случаи попыток сталинистов помешать нормальному отправлению правосудия. Бюрократическая машина, нуждающаяся в коренной перестройке, не в состоянии по самой своей сути служить интересам граждан. Разумеется, никто из нас не занимается подрывной деятельностью (он препинулся и добавил) в кавычках. Мы лишь пытаемся помочь гражданам во всех тех случаях, когда их права ущемляются. Присаживайтесь – за стол, – добавил он.
Стол, поглубже в комнате, неосвещенный, был покрыт коврового типа скатертью. Лежал на столе обычный писчебумажный блокнот и тут же – узорное металлическое – серебряное? – блюдо, наполненное бумажной гарью. Написали мы в блокноте, что нам было необходимо. Плотников прочел и свое написал. Вот тогда из небытия снова вытворилась Анечка, с трудом открыла спичечный коробок и сожгла всю нашу переписку. А потом присела у самой тахты, изогнулась и положила головку на необутые ноги Плотникова – в носках с желтоватой задубелой пяткой.
– Восстановление норм законности не может в существующих условиях идти без изгибов и обочин, – говорил Святослав. – Однако важно вовремя заметить эти обочины, а не пытаться сделать вид, будто их не существует.
Девушка Анечка глядела снизу вверх в подвечья Плотникову – как положено. Использую я окончательно права поддельного мемуара и скажу, что Анечка по чистой правде слушала, – чего он, Плотников, первая любовь, говорит. А кроме нее и тайных агентов, этого никто не слушал: все посвященные читали и сами писали. Крутились пятисотметровые бобины в центральной аппаратной, мотали ихние кишки на ус выпускники специального факультета: сопоставляли, анатомировали, делили на установочную, текущую и оперативную части. Плотников-то для них и говорил, чтобы не расстарались сотрудники и выпускники на обыск или киноаппарат в потолке – из-за молчания, из-за грозных двусмысленностей. Потому что, если не давать работы выпускникам, то неизбежно заработает другой отдел – и придется Плотникова сажать. Найдут всякие книги, рукописи, гарь с блюда соберут, восстановят – и посадят лет на пять. Не хотели этого выпускники, не хотел этого Плотников. Никто этого не хотел. Он – говорил, они – записывали на бобины. Придет время – выпускников – на повышение, Плотникова – в Потьму. А пока – Анечка слушает.
4
Анечкина мама – районный врач, Анечкин папа – экономист со страстью к поэзии Иосифа Уткина.
Анечка, начиная с девятого класса, писала стихи, и те стихи обсуждались и зачитывались на занятиях литературной студии Дома Культуры работников связи, где руководил поэт Георгий Айрапетян, автор сборника «Родные причалы».
О Бог и Мать, студийная литература, корневая богатая рифма и бедная глагольная! Ругайте меня на все мои сухие корки, а я о ней, о студийной литературе, еще напишу – это только начало…
Айрапетян говорит: в поэзии главное – настроение, а я говорю – новизна.
Айрапетян говорит – Твардовский, а я говорю – Вознесенский. Пенсионер, что самого адмирала Колчака видел, согласен с Айрапетяном: Ленин, – шепчет пенсионер-очевидец, – Ленин и печник!.. Анечка со мной согласна.
Вечер поэзии: скоро в печать пойдем! Не пойдем. Пойдем в стенгазеты и в самиздат; никуда не пойдем, но уж в печать – это точно, не пойдем.
…И вновь лезет из меня поддельный мемуар – застудийный, позапрошловременной, из другого периода, – когда Анечка еще маленькая была и страшно худенькая. Тогда ее возили папа с мамой в Крым, на курорт. И купали ее голубые позвонки в зеленой прибрежной воде, – не обессудьте за цветовую гамму, – я сам из студии буду родом.
До четырнадцати лет Анечка в одних трусиках могла на пляже обитаться, без никакого лифчика… И подкрепляется мой поддельный мемуар конвертом со знаком всемирного фестиваля молодежи и студентов в Хельсинки. Обратный адрес: Садовое Кольцо, 144а, кв. 66. Розенкранц Ане. Вещественное доказательство № 1. Клянусь говорить правду и только правду, ничего кроме правды.
5
Если я скажу, что все девичьи беды и неурядицы начинаются с выпивки по чужим домам, то вы меня на смех поднимете.
Как поднимете – так и опустите. Я сказал.
Было на столе двенадцать бутылок сухого вина – потому что от водки юноши сразу начинали блевать, а девушки водку не пили. Сидел в уголке Абрам Ошерович Тираспольский, – автор неопубликованного романа «Гетто не сдается». («Немецкий оберштурмбанфюрер Отто Бауэр шел в комендатуру. Внезапно перед ним открылся люк канализации. – Руки вверх! – сказал Изя и спустил курок».) Абрам Ошерович практически ни одной буквы не выговаривал, но писал разборчиво… Так он и сидел – в студии, в редакции комсомольской газеты, на этой дурацкой квартире, где пили сухое вино из двенадцати бутылок: специфически полувоенный (френч), ростом – метр пятьдесят, мелкокурчавый – по прозвищу Хеминхуей.
А я – рядом с ним – читаю, напираю:
По томным раклам пробегает реклама хароновой охрой.
По темным регланам, срывая регламент, проносятся окна.
Хуже всего было с закуской: сухое вино зажирали селедкой и супом. Так Анечка на всю жизнь испортила желудок… Я, например, пил – не закусывая. Тем и спасся. «Половое чувство можно интенсифицировать острой и деликатесной пищей: черной или красной икрой, балыком. Неплохо выпить рюмку хорошего коньяка», – указывается в первой советской книге по сексологии. И далее: «Для того, чтобы прорыв девичьей плевы был как можно менее болезненным, рекомендуется подложить под крестец мягкую, но достаточно эластичную подушечку».
Анечке прорывали в подъезде – раз пять и все не до конца. О пище я уже говорил.
И началась какая-то дрянь: праздновала Анечка радость падения, пьянела от одной рюмки столового – нервы. Товарищи ее тоже праздновали: Анечка, как известно, блядьего вида не имела, оттого всякая мимолетная склонность ее расценивалась юношами как победа. А вскоре начал с нею жить прозаик Валя Чаговец – с шишкой на темени. Он много матерился и Анечку приучил: его Анечкины матюки возбуждали. Она сильно повзрослела, приходила на сухое вино в красном платье и черных чулках. Так ей было хорошо, трагично, бездомно!..
Обида? Что есть обида в приделах литературных?!
На дне рождения Абрама Ошеровича Валя Чаговец схватил Анечку за груди, что ее всегда оскорбляло, толкнул на стенку, поднял, опять посадил и ткнул лицом в винегрет с постным маслом. Анечка начала плакать, а Валя за волосы выбросил ее в дверь.
Гости Валю пристыдили. Тогда он вышел к Анечке в подъезд, где она валялась и рыдала, выбил Анечку на улицу, словил мигом такси – и отправил Анечку в неизвестном направлении.
Час-полтора допивали, скидывались на еще, посылали Абрама Ошеровича в круглосуточный аэродромовский ресторан: «Ты, блядь, именинник, блядь… Гости, блядь, хотят выпить!!!»
И вернулась Анечка: платье красное было частично черным, а чулки черные – красными: от разбитых вдребезги коленок.
– Вы тут пьете, еби вашу мать, а меня уже три раза изнасиловали…
– Так быстро? – спросил Добролюбов.
– А ты вообще молчи, импотент! Так на кого же обижаться?..
Ох, как бил Валю Чаговца Ванюха Разин – просто за подлость, за общее предательство, словами неопределимое, а Анечка его отдирала; собирала Валю с полу по кускам, складывала, подобно сказочной царевне, поливала живой и мертвой водою, – и он, наконец, оживал; еще лежа на полу, цеплялся жидкими руками за Анечкину шею: «Люблю тебя больше себя, сделай мне что-нибудь, я не могу так больше», и Анечка ему: «Валя, ударь меня, сильно ударь, чтобы мне было больно, укуси меня до крови…»
Спели? Спели. Кроме правды все ничего.
6
Марк Левин был первый русский поэт нашего времени. Он был Лермонтов, Марк Левин, – сосланный, выдавленный из жизни. «Собаке – собачья смерть» – повторено было и по его адресу, а он не умирал, – улыбался и писал, сотнями строк, легко и по-ночному, будто бы великим переводом с европейского, – а сам Марк в стороне: разве ж он виноват, что там почти в рифму не пишут и размера не соблюдают. Все было против Марка: вплоть до самой статистики российской, что, невзирая на массовый убой, лишь на день, на час, на минуту позволила Марку Левину стать первым… Нет, не стану об этом – сам на той же статистике въезжаю в русскую литературу нашего, извините за выражение, времени.
Он, Марк, только разок приехал из своего города в Анечкин город – навестить двух-трех друзей. И то было Анечкино вознесение. Вознесение то было Анечкино: сидел перед нею не Валя Хеминхуей, держа в зубах сборник «Гетто родных причалов», а два-три друга Марка Лермонтова – подписатели письма в ООН Центрального Комитета при Совете Министров, фрейдисты-неомарксисты – у вдовы несправедливо утопленного в параше. Пили растворимый кофе с коньяком (наконец-то коньяк!) – и Марк читал:
Был полон окоем ледяными конями…
И заводили в конюшне лубянской рысака для вибрации стекол, и труженики Череповецкого металлургического комбината сдавали народному контролю сверхплановые кабели – один потолще, два потоньше. Они, передовики, сдавали, но Анечка уже рассекречивала свое лучшее:
Осенняя капель, вели уйти в деревья, в российские деревни, в сквозную акварель.
Ночевал Марк Левин с Анечкой на квартире своего друга Плотникова, который Плотников ночевал у вдовы парашноутопленного, которая вдова Анечку на этот поэтический икс-о-клок пригласила и Марку сосводничала, – потому что видела в Анечке пародийное самое себя, а в Марке – мужа своего… И ничего больше не могла она сделать ни для себя, ни для мужа.
Тайный агент протелефонил контролеру своих действий: «Объект у тети, санкционируйте смену местопребывания», отключили в целях экономии электроэнергии все кабели, машину вибрационную усыпили – только осень била в стекла. И учила Анечка Лермонтова всему, чему довелось ей научиться на Абраме Ошеровиче Добролюбове по прозванию Чаговец.
Пора, пора закруглять круг – дабы начать новый.
Как только рассвело, ушел Марк на вокзал, оставив Анечку во сне. Проводил его временнообязанный тайный агент – и вернулся к подъезду, ждать смены. Давно проснулись труженики Череповецкого металлургического, но спала Анечка на будущей своей тахте, спал Плотников на раскладном диване – через комнату от вдовы…
Не желая окончательно впасть в литературно-студийную прозу, я не стану их всех будить, умывать, водить в нужный чулан и кормить яйцами в мешочек. А то я совсем было собрался привести рано встающего Плотникова в утренний сизый дом – и предъявить ему Анечку непокрытой: с двумя коричневыми точками и одним черным равнобедренным треугольником.
Что мешает мне рассказать о их знакомстве? А не знаю я, как они знакомились… Поблагодарила Анечка Плотникова за ночлег – и удалилась. Через неделю опять они встретились: послушали вместе оркестр «Мадригал». И еще через неделю составил главный куратор дела Плотникова небольшое извлечение из оперативного материала – специально для отдела, принимающего решения: «Розенкранц Анна Давидовна, ПЕРВИЧНЫЙ ПОДБОР.»
– Аи да Слава! – сказал принимающий решения по данному вопросу. – Он у нас как, может?