Текст книги "Укрепленные города"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
…
Четыре дня подряд ходил Михаил Липский в есениново обиталище – без будильника вставал в семь. Два раза свои бутерброды принес, а два раза – Есенин опять угостил Он, впрочем, только позавтракать и поощрить забегал: дела, дела, совсем замотался. А Рэм Тихонович ел домашнее печенье у себя в кабинете – больше не угощал, обиделся на Михаила. И Петр Андреевич ни разу не появился: как ушел в магазин подписных «зданий, так и пропал навсегда…
(Все у нас по три раза – как на спартакиаде народов СССР. А у Бонда-полковника трех попыток не дают. И двух не дают. Одну. В лагерях тоже все с одной попытки: первая, она же последняя. Не знаю, возможно, в жизни и не так, но в гебухе и лагере – так. С первого взгляда, с первого разговора…
Знают они нас, знают, а мы и себя не выучили за длительный и неприятный период. Брезгуем? И после первого, горького, раза – строим по всем правилам броню и ждем: «Ну, троньте теперь!»
А никто не трогает. Никто не играет с нами в остроумную любимую нашу игру, никто над нами умственно-моральную победу одержать не хочет. Такая победа – наша с вами ценность – в других местах не котируется.)
…
Кто читает те слова, что написал он, Михаил Липский, в заявлении? Что узнать хотел полковник Бонд? Кого наказать, кого словить, кого упредить? Кто учил Сергея Александровича и начальника его Рэма Тихоновича?
Выполнил Михаил заказ № 4, получил от родины колеса. И аж до самых колес пешком колесил по городу – искал Есенина, Библиофила, Шпроту, чтобы увидеть их не на работе, понять, как они живут теперь – когда он свое заявление уже написал. Но так никого ни разу и не встретил. Нет их…
Зови меня по второму разу! Зови, подлец!! Не зовет.
Готовясь ко второму разу, перестал встречаться с упомянутыми в заявлении, – чтобы не о чем было более упоминать. Нашел других, подал с ними за компанию документы в Отдел Виз и Регистрации, получил отказ, подписал сотню обращений черт знает куда, полтора года не работал, беседовал по домашнему своему телефону с Нью-Йорком, Лондоном и Амстердамом, ходил по неизбежности на демонстрацию к Приемной Верховного Совета – и ждал. Ждал, чем кончится эта страшная провокация в масштабе всей страны: они поумнели со времен расстрелов собственных маршалов и директоров промышленных предприятий. Фимка – завербован, Арон – тем более, никто на самом деле к самолету в Ленинграде не подходил: они пытались организовать панику, чтоб мы все поддались на их спектакль, ни одного звука – только выезд. К родственникам, к дядям, тетям, бабушкам – нате вам характеристику с места моей последней работы и вызов от моего двоюродного брата из сельскохозяйственного поселения «что-то такое Ям», хуже всего, что я никак не могу запомнить его имени, а если вспоминаю, то не понимаю – кто брат, а кто – поселение… И вроде это не я Миша Липский, но другой человек, которого человека никакой Есенин не решится угостить своим приплюснутым бутербродом: я, советский еврей, желающий выехать в Государство Израиль на постоянное место жительства, вашего едова жевать на стану!
А если позовут – я знаю, как с вами, скотами, разговаривать.
14
Анечка, Анечка, давай мы с тобой присмотрим под пальто заальбомированные иудейские древности – полное оханукение, никуда они не лезут. Сгибать – жалко, да и не сгибается альбом. Но сколько там идти, пару метров, пока агенты смотрят, а в метро зайти в туалет – и достать, спокойно нести в руках, он же завернут. От метро до дома Липского идти придется пешком – остановка от дома в пятнадцати минутах.
– Аня, иди спокойно. Задержат – я тебе говорил, как себя держать. Напоминаю: не вздумай сопротивляться, но сама не иди. До тех пор, пока не начнут тебя толкать, тянуть.
Запомнила?
– Запомнила, запомнила, все запомнила, солнышко. А если б ты вез патроны?
– Ты когда-нибудь так пошутишь – и к мам придут с обыском на предмет обнаружения складов оружия. Шути понятней для народа.
– Славка, у тебя хорошее настроение! Я вижу. Это надо отметить – за два года знакомства я тебя впервые воспринимаю в хорошем настроении!
– У меня всегда хорошее настроение, уважаемая Аня. Это я кокетничаю – делаю мрачный вид.
– Да-да, я ж тебя совершенно не знаю…
– Аня, большой привет тебе – и передай примерно такого же размера привет знакомым.
– Большое спасибо. Имей в виду: на обратном пути я покупаю бутылку. Если твое притворное хорошее настроение сохранится до моего прихода, – мы будем пить. Я накидаюсь и буду к тебе приставать!
– Точняк – он же верняк. Ну все, солнышко, иди, а то будет поздно…
Садиться в метропоезд надо с умом. Чем больше пересадок – тем больше ума. Но и безо всяких пересадок надо рассчитать, в какой вагон садиться, чтобы при остановке оказаться ближе к необходимому выходу При обилии пересадок эта раскидка еще тоньше и многослойней. Московская ловкость, никому более не доступная. Мне, по крайней мере.
Анечка – профессиональная москвичка, точно сочла и сэкономила около шести секунд… Вот я смеюсь, но сейчас перестану, ибо вижу Анечкину слабую спинку под конспиративным пальто, альбом тяжелый в газете «Труд», токмо моему бесстыдному и внимательному взгляду заметный скос высоких Анечкиных каблуков – чинить надо? А походку Анечкину не опишу: мастерства не хватает. Так дайте же мне мягкую куклу, я, не забывайте, бывший актер кукольного театра имени Клары Цеткин, – я надену куклу на руку (внутри горячо и сыро), надену, говорю, и покажу. Лучше, извините за выражение, один раз увидеть, чем сто раз услышать. Я расслаблю кисть так, чтобы ее костяное присутствие зрителям не мешало, и, перемещаясь вдоль сценической грядки, буду покачивать ею – продольно и поперечно, стараясь, дабы покачивания, совпадая, переходили одно в другое. Время от времени нужны мелкие подрагивания, но это требует не меньшего умения, чем описание: должно учитывать пропорции куклы. На четверть миллибалла сильнее дрогнешь – ив соотношении кукольно-Анечкиных размеров возникает эпилептическая отбойная шатка.
И таким образом доведу я Анечку до искомого дома и подло покину, сведя с кисти, и громадном бетонном дворе с гаражами, с малыми лампами у множества подъездов; и только издалека смогу сочувствовать ее поискам: как она тыкается от дверей к дверям, засматривает на бумажку, где у нее записан номер квартиры, прикидывает, в каком подъезде да какие номера, и так минут десять, сведя на нет достигнутый в метро Выигрыш времени.
Дверь – на двери три замка разного типа и никелевая табличка: «М. Б. Липский, канд. тех. наук», а свободное место занято недавно нанесенными вавилонами; это, Анечка, то же самое, только на языке иврит.
– А, добрый вечер, вечер добрый… Хана, да? Прошу, – и на Михаиле голубой с широкими белыми дополнениями спортивный костюм из посылки, сандалии на босу ногу, ногти блестят – педикюр. – Это сюда повесьте, пожалуйста, а это возьмем в комнату, вперед, не оглядывайтесь, здесь не убрано, когда жены нет – я не убираю, лентяй патологический. Жена? Она с детишками уехала в Лазаревское, чуть отойти, страшное нервное напряжение, – мы прямо сюда, ко мне, что вы пьете, когда пить не хотите, кофе у меня здесь, из кофеварки, варить по-всамделишному так и не научился. Это? Приемник «Хитачи», пришлось купить – иначе невозможно Израиль слушать, – значит, так: сейчас посмотрим, что у нас есть, так – есть у нас с вами, дорогая Хана, самая немножечка настоящего вермута, Фимка, черт, выпил, вы помните Фимку? Толстый такой, – и еще у нас с вами, дорогая Хана, есть французский коньяк и – виски. Хотите виски с пепси-колой?
15
…Об уборке не думать. Относительность идеи чистоты и порядка ясна всем непредубежденным. Пример: если я всегда буду ставить ботинки, скажем, на стол, но только всегда, а не в качестве исключения, то вскоре этот так называемый беспорядок превратится в разновидность порядка. Это будет мой порядок – и не более того. Другой пример – пыль. Если никогда не вытирать пыль ниоткуда, то постепенно пыль органически войдет в структуру предметов, на коих она располагается и – образуется порядок. Таким образом, если я сейчас поддамся странному желанию вытереть пыль с книг, то вместо того чтобы навести порядок, я существующий уже порядок – нарушу. Ведь не полезу же я подметать за тахту! Туда и добраться невозможно. Или стол вытирать – безумие…
Итак, если я уберу пылинки только с одного места, а в других местах их родственников оставлю нетронутыми, то, разрушив порядок существующий, создам беспорядок. А беспорядку придется бороться длительное время, чтобы снова превратиться в порядок. А может и не превратиться: я не проводил структурный анализ обстановки в моей комнате. Кто знает, возможно, уничтожение пыли на книгах приведет к непоправимому разрушению структуры – и все-все рухнет, превратится в хаос…
Отсюда мы можем вывести тщету всех нерадикальных революций и прочих недостаточно насильственных изменений. Они правы: либо все, либо ничего.
Что-то я шутлив не в меру. Анька всегда замечает – женская наблюдательность, связанная с большей активностью подсознания. Женщины живут более рефлекторно, бабья система запретов легче поддается снятию: легкомысленные, ветреные, резвушки – как говаривали в прежние времена. Ну, Анька, мягко говоря, не резвушка. У меня здесь особенно не порезвишься. Уехать с ней – дать развернуться? Ничего не выйдет. Внешней смены обстановки будет недостаточно. Все говно, кроме мочи…
Плотников пропустил визит к профессору с душем, но решил – то есть, что значит – решил? – согласился выкупаться дома: отметить празднично приличное настроение. Но в ванной, отделенной от кухни ситцевой шторой, среди двух разлохмаченных зубных щеток, трех Анечкиных трусиков телесного цвета, полотенца с потемневшей бахромкой, полупустой пудреничной баночки с надписью «Фармацевтические заводы Закопане» и почти полного отсутствия мыла, – запели ноги тоской. Тотчас попалось зеркало над умывальником: зарос и волосы жирные. Как там у Ходасевича: разве мама хотела такого, желто-зеленого, полуседого и мудрого как змея? Мама пропала в больнице – маразм и смерть, а мудрость – наврал Ходасевич: плохой цвет лица не есть свидетельство мудрости. Несчастный дурак из колодца двора завывает сегодня с утра. И лишнего нет у меня башмака, чтобы бросить его в дурака. Все башмаки заняты и стоят на столе. Все черненькие и все прыгают. Поток сознания, известный также под именем «цепи ассоциаций» – высшая мера западной литературы. Никогда я не мог этого всего читать: все говно, кроме мочи российского происхождения. Сколь не примитивно, а так оно и есть. «Проснувшись, Грегор обнаружил, что превратился в насекомое…». Тоже мне, передовая мичуринская агробиология!
Из ванной уходить было нельзя – такое жесткое поражение превратило бы Плотникова на месяц в калеку. На улице раздалось три автомобильных сигнала подряд, и Плотников вошел в полный ужас. Делая вид, что ничего не произошло, он зажег колонку, открыл душ, переступил через бортик ванны, зажмурился. С год назад он погасил бы свет, но в последнее время это было еще хуже. Что-то вывернулось в Плотникове, и нормальная боязнь темноты заменила прежние дурости; лучше всего – комнатный вариант сумрака, но в ванной лампочка без абажура.
Облился, намылил подмышки и лобок. Затем напитал мылом мочалку, – а мыла осталось! – протерся. Смыл медленно. Вылез. И наклонном зеркале промелькнул его, Плотникова, мелко пупырчатый бок. Вытерся, но от ванного пара опять стал скользким. До двери – далеко. Просеменил по мокрому полу – открыл. Пар вытянуло, а пол – мокрый? Половая тряпка – отставное полотенце с дырьями – туточки!
На цыпочках сделал шаг – и вступил в тапки. Зачем же к двери шел босиком? Начал осушать пол, но получилась какая-то гадость: по мере работы пол обрастал мелкими спрессованными грязевыми лепешками, из которых торчали волоски и раздавленные обгорелые кусочки спичек. Что за скотство?! Оказывается, сходила прибухшая к тапкам лажа – смокла и липла к полу. Собрал лепешки пальцами, стал сбрасывать в отлив. Одна присобачилась, он тряс пальцами, пугаясь отброса, как паука. Долго держал кран открытым, пока не проникли все кусочки; по полотенцу-тряпке прошел, нагнулся – ноги в кухне, все остальное в ванной, – скомкал воглую ткань, бросил ее обратно в тамошний таз. Все? Нет, еще одеться. Забыл заготовить чистые трусы и майку, а выйти голым – ни за что, умру, потом при случае предъявят мне мое ню в народном суде Октябрьского района: вот как развлекаются предатели, вот до чего можно дойти в своей ненависти к первому в мире государству… Пришлось возвращаться с полдороги, увлекать из другого – бельевого – таза то, что было направлено в стирку. В комнате разжился чистым, сунулся туда-сюда – и решился: выключил свет (это же секунда!), содрал одно, судорожно надел другое. Еще мгновенное хлопанье по стенке, возле выключателя (где он, гаденыш?!) – и теперь уже окончательно все. А голову помою завтра. Одному нельзя: глаза по необходимости закрыты, открыть их, пока не смоется мыло, плохо. А мыло смывается с шумом, закладывает уши – неизвестно, что вокруг тебя творится. А там – профессор стоит у полузакрытой двери и расспрашивает о произволе: думает, что за шумом водяным ничего не слышно. Господи, Господи, он не знает, как я ему благодарен…
И сразу благодарность на Анечку перешла: Плотников сообразил, что первый раз за два совместных года он так долго остается один – без нее. Он-то никогда не отвыкал быть один, он, Плотников, всю свою дорогу один, но один с Анечкой и один без Анечки – иное, иное. Самые поздние магазины закрываются в десять, а без четверти закрытие – никого уже не пускают. От Липского до Плотникова при любых замедлениях – тридцать пять минут. Где-то в пол-одиннадцатого быть ей дома. А сейчас – пол-десятого. Она, конечно, купит вино; он, Плотников, вина бежит, а водку пить Анечка не может. Собственно говоря, какое там питье – так, чисто символически, главное – по стаканам разлить. Осталось еще два маминых стакана: соединение красного и белого хрусталей, золотая каемочка. И один бокал с тусклыми цветами – от жены, неполная порция чешских рюмок, нестроевые чашки в разных одеждах.
Стучат. Два года, если кто приходит, Анечка дома…
Пришел Володя Полторацкий советоваться. На самом деле не советоваться, а спорить. Спорить с Полторацким Плотников не мог: Володька был автодидакт, доперший, так сказать, своим умом до инакомыслия. Плотников знал таких человек десять – все почти в лагерях и дурдомиках. А Володьку уже выпустили на время – он сел в шестьдесят шестом: психуха общего режима, криминальная зона, тюрьма, политзона, сто первый километр… Опять он в Москву прорвался!
…
Что там ни говори, система взглядов вырабатывается на отталкивании от системы предыдущей: сначала ничего, затем один день Ивана Денисовича, потом – самиздат и так далее – вплоть до самостоятельного поведения. На неизбежной базе Ремарка, вообще литературы, импрессионистов и постимпрессионистов, Андрея Рублева, Марлена Хуциева, «Свингл Сингерс». Володька же Полторацкий был наоборотник: девятнадцатилетним слесарем после школы рабочей молодежи он раздобыл у соседа коллекцию ресторанных карточек-меню за 1915 год: сосед был какой-то недорезанный, пенсию получал и подхихикивал:
– Бывало, выйдешь на перерыв с капиталистического предприятия (соседу было семьдесят пять), зайдешь в торговую точку и купишь на завтрак булочку с колбаской. Булочка беленькая, мягенькая, под пальцами пружинит, на зубах корочкой хрустит, а колбаса – вку-у-усная, а капитализм – гнетет!..
Два месяца шлялся Володька по ресторанам высшего и первого разрядов – воровал меню. Набрал, сел дома и сравнил – цены, выбор и покупательскую способность (способность он добыл в библиотеке). А сравнив, написал синтаксически-примитивную заметку в заводскую многотиражку. Многотиражка называлась «Тепловозник», а заметка – «Прежде и теперь». На шестой день после отправления заметки в «Тепловозник» Володьку прямо из цеха забрали к Есенину: пришли с ордером, который ордер он, Володька, не потребовал – не знал о таких делах.
Кабинет был другой. Сергей Александрович стихов не цитировал. Он привел Володьку к себе для пятиминутного разговора о рабочей чести русского парня:
– Вовчик, – сказал Сергей Александрович, – между нами, девочками, без булды, у тебя вон руки в мазуте, здесь все курносые, – на хуя попу гармонь, когда есть кадило?
Володька посмотрел на него в упор, – и заходил глаз есенинский по сложной кривой.
– Ты чего, Сергей, в глаза не смотришь? – еще в машине было договорено, что беседа «на ты», – между земляками.
– Набрался вчера до оебенения, так по утрянке голова как искусственный спутник… Та то все до сраки, Вовчик: ты скажи мне по-честному – на хуя тебе эти жиды?
Володька чуть не спросил, о каких таких жидах говорит землячок; но сработала его автодидактическая голова, и он предложил Сергею Александровичу – дыхнуть.
– Че ты? – нахмурился Есенин.
– А ты ж сказал, что выпил вчера: вот я и говорю, дыхни!
– Вовчик, – своим голосом сказал Сергей Александрович, – не выдрачивайся…
– Слушай, чего ты матюкаешься?! – не выдержал Володька. – Матюкаешься – а сразу видно, что не умеешь… В институт тебя обратно отправить надо!
– Задержанный Полторацкий, закройте рот!!! – вошел в кабинет Рэм Тихонович.
– А вы на меня не кричите!
Сразу перестал раздражаться Рэм Тихонович. Внимательно осмотрел он Володьку – задержанного Полторацкого – и сказал:
– Я тебя, фуфло, в подвал на цепь посажу, бандитская гадина, шизофреник.
Появились два особых человека, сволокли Володьку по десятку лестниц – каждая последующая темнее и замусоренней – в какие-то подасфальтные коридоры, закинули в камерку: непонятный дощатый помоет в углу, простейший стол, залитый чернилами, – и кресло, обтянутое сальными цветами… Володька, не осматриваясь, направился к креслу. И явился длинный, плоско-широкий, стриженный гладко назад.
– Сядь сюда, – и указал на помост.
– Прошу предъявить служебное удостоверение, – догадался Володька.
– Говно собачье, сядь сюда.
– Будете грубо выражаться – ударю! – И ударил бы, и умер бы там же, не отходя от кассы – в результате сердечного припадка, резко-злокачественной опухоли. Но раскладка была иной: в камерку прибыл мужик 6oлее тихого вида, бормотнул длинному в ухо – и тот отвалил, улыбаясь.
– Старший следователь Еремин Николай Антонович. Антисоветская агитация и пропаганда. Расписываться на каждом листе. Когда вы впервые познакомились?
А через сутки следствия выяснилось – ни с кем Володька не познакомился. Тогда отпала необходимость расписываться на каждом листе, и родителям сообщили, что их сын в припадке параноидной формы шизофрении отправлен прямо из цеха в больницу, – какие именно странности вы замечали за ним в последнее время, не ел ли он собственные выделения, не проявлял ли полового интереса к животным, птицам и маленьким детям, – сроки лечения устанавливаем не мы, а болезнь, мы ее лечим по нашей методике, нет, нет, он сейчас в невменяемом состоянии, вам тяжело будет, не стоит, я думаю, через два-три месяца, да-да, любые продукты, кроме спиртных напитков, он ведь пил – нечего стесняться: я его лечащий врач, алкоголизм и привел к вспышке, не знаю, не знаю, мы вам сообщим в письменном виде, все понимаю, все – еще молодой, сможет вернуться к жизни.
И никаких тебе британских парламентариев и американских корреспондентов, а родители – никому не скажут. А кому вы предлагаете сказать? Что вы предлагаете сказать мамаше-учетчице и папаше-электрику, если нет у них бибисей, а сплошная «Правда» и «Труд»…
Лучше бы он, дурак, как все, – морды бил прохожим. Забрали бы в отделение, дали, как положено, валенками с песком – и выпустили утром. А так семь лет дома не был.
…
Начали с советов: Володька рассказал Плотникову, что одному украинскому националисту, когда в тюрьму переводили, усы сожгли: повели брить, он отказался. Тогда крутили его надзиратели, а ответственный зажигалку достал – и держал у отказчика под носом, покуда не обсмалил до нуля… Все лицо обжег.
При Полторацком невозможно было писать в блокнотах – только говорить: громко, облегчая работу вибрационному агрегату, пугая выпускников специального факультета. За одну такую историю можно было схватить полные семь и пять по рогам: это не отказ в защите докторской по литературе Возрождения и даже не процесс в Октябрьском районе. Но делать-то что-то надо?! Надо. Запустим в запрещенную периодику… Слушай, Володя, а он – не бандеровец? Ты, Слава, на меня не обижайся, но за такой вопрос…
Кое-как помирились.
– Слава, смотри: получается так, что мы играем в их игру. А они свою игру знают получше нашего! Вот в лагерях гонят на политзанятия: человек думает – да пошло оно к черту, пойду посижу. Не слушать, не выступать, само собой, а посидеть… А им и не нужно, чтобы ты слушал – им нужно, чтобы ты сидел на их занятиях, вроде ничего не случилось! На свободе тоже никто не слушает, просто так сидят, куняют. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
– Володя, милый, я понимаю. Но это – как сказать? – то ли верно, то ли нет. На тех же политзанятиях можно задавать вопросы, уличать их во лжи, в невежестве… Они не соблюдают ими же созданные правила, так? Им их же правила мешают. И если мы заставим их соблюдать ими же установленные законы, этого будет, ой, как много!..
– Я знаю, что ты имеешь в виду! Но давай возьмем выборы…
– Давай возьмем выборы.
– Что ты смеешься? Если ты пойдешь на выборы, зачеркнешь там ихнего кандидата и впишешь Андрея Дмитриевича, его, по-твоему, выберут?
– Формально это метод. Мы принимаем за действительно существующую форму Совет депутатов трудящихся. Представь себе, что несколько десятков! сотен! тысяч! человек проделали то, что ты предложил. Они станут перед дилеммой: либо признаться, что никакой демократии нет, либо соблюсти собственные заповеди… Когда какой-нибудь болван мне говорит, что, я занимаюсь антисоветской деятельностью, я всегда спрашиваю: а можете ли вы привести пример моих действий или выступлений против системы Советов?! Ты понял?
…Что я могу ему сказать, что он от меня хочет, неужели недостаточно всей моей периодики, кабелей, вот уеду – скажу подробнее, резче. Сказать ему в лоб, в морду его крикливую, так называемую правду? Володя, прости, я сдохну в лагере, я не виноват, что не занимался спортом, не рубил дрова и – что ты еще делал? – не умею работать на расточно-строгально-шлифовально-дробильно-сверлильном станке. Я чувствую в нашем с тобою споре пародию на «классовое сознание»: в кавычках! Если мне начнут жечь усы – не потребуется никакой гласности: я скончаюсь в самом процессе этой парикмахерской процедуры. Зачем тебе мой малоаппетитный труп? Я сделаю все, что ты просишь, но не проси! Ты – такой, а я – такой, и не заставляй меня, – а то не к кому будет тебе приходить и спорить, и советоваться по правовым вопросам: похоронят меня, Анька одна уедет…
– Слава, я не болван – все понимаю. Но так никогда не будет: они тебя все равно посадят, они с тобой не дискутировать собираются. Будешь им вреден – посадят. Безо всяких Советов депутатов!
– И тогда всем станет ясно, что происходит!
– Слава, ты что?! Кому станет ясно? От всей вашей группы остался ты и…
– Володя, я тебя прошу не быть ребенком! Что это за терминология? О какой группе ты говоришь? Какая-то неприятно знакомая формулировка… Группа!
«…Я его просто больше не пущу в дом, пусть Анька скажет что меня нет; нет, она права! – расписаться и подать немедленно документы: меня выпустят быстро, я им достаточно надоел. Я, кстати, не первый из либералов, что уехал… Нет меня, Володя, прости – я тебе оттуда письмо напишу. Ох как плохо, где она гуляет, где ее бутылка, солнышко…»
– Ну ладно, Слава, я пошел.
– Будь здоров; ты не сердись, что я завопил…
– Слава!
– Есть такие высказывания, что в этой комнате противопоказаны.
– Схватил. Знаешь, как уголовники говорят: фильтруй феню.
– Как это понять?
– Примерно, как ты сказал: следи за своими выражениями.
– Красиво. Надо запомнить… Но и ты не забывай.
– Бывай. Ане поклон от поклонника.
– Ишь, как заговорил – каламбурами!
– До свидания, старик.
…Анечка придет – вина принесет. Анечка придет – приставать будет. Разве мама хотела такого? Сколько лет прошло, а я ее фотографию боюсь на стену повесить…