355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гаев » Я жил в провинции...(СИ) » Текст книги (страница 4)
Я жил в провинции...(СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 03:00

Текст книги "Я жил в провинции...(СИ)"


Автор книги: Юрий Гаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Прошли годы, Вячеслав Редя давно является главным дирижером Запорожского академического симфонического оркестра, стал народным артистом Украины. Валентина Редя (Морозова) – доктор искусствоведения, профессор Национальной музыкальной академии Украины имени Чайковского. И пусть пути супругов разошлись и живут они в разных городах, но уже давно практически все концерты нашего симфонического проходят при полных залах. Потому что появился свой зритель, потому что выросли и пришли к музыке дети и внуки тех, кого в свое время приобщили к классике Валя и Слава. Такая вот иллюстрация к вопросу о роли личности в истории конкретного провинциального мегаполиса. Но вернемся все-таки к рок-н-роллу.

История запорожской музыки отмечена и таким событием, как Бердянское рок-поп-шоу, проходившее с 31 июля по 7 августа 1988 года в летнем театре "Дружба". Надо отдать должное горкому комсомола, потратившему полгода на организацию масштабной затеи. Бердянск собрал тогда 24 коллектива из 12 городов, в том числе из Львова, Калуги, Москвы, Ленинграда, Риги. Тему музыкантам дали "Я – гражданин". От жюри отказались, вместо него социолог проводил опрос слушателей и вывешивал листок "Ваше мнение". Реакция на фестиваль была ожидаемой: у одних он вызвал бурю восторга, других шокировал громом рока, дежурством пожарных машин и "скорой помощи" возле театра, прямолинейностью текстов песен, максимализмом критики прошлого и настоящего, необычностью одежды многих участников.

Вызвал фестиваль недовольство и местных партийных бонз, в результате чего в "Индустриалке" появилась статья с "критикой недостатков" мероприятия. В ней, в частности, отмечалось: так как горком комсомола не провел ознакомительного концерта и не проверил тщательно тексты, некоторые группы озвучили со сцены похабщину и даже антисоветчину. Отозвался на событие и "Комсомолець Запорiжжя". Чтобы читатель ощутил дух того времени, приведу цитату из публикации, посвященной рок-фестивалю. Напомню только, что до осени 1990-го "КоЗа" (нынешний "МИГ") выходила на украинском.

"Скажемо головне: бердянський фестиваль пройшов пiд знаком соцiально╖ i полiтично╖ спрямованост╕. Цe – вiяння часу i перебудови. Iнша рiч, що не всi групи йдуть однакoвим шляхом, не у всiх на творчих прапорах написанi однаковi лозунги. Безперечно й iнше: антирадянських настро╖в, як це могло комусь здатися, на фестивал╕ не було. Була смiлива сатира, пiдначка, вихватки, що багатьох шокували. Була неприкрита правда в очi. До котро╖ звикли вже у газетах. Коли ж вголос ╕ на весь зал – нi. Лише один приклад. "Дети лейтенанта Шмидта" (Калуга) проголосили з╕ сцени: "Мы вам споем про власть Советов, дай бог, не попадем в тайгу за это". Музиканти визначили реальне явище життя, i це викликало рiзку критику. Можна назвати почуте правдою, а можна – антирадянщиною. Рiзниця сутт╓ва. В нiй, мiж iншим, оцiнка i всього фестивалю. На жаль, ми не згущу╓мо фарби. Завiдуючий вiдд╕лом культури мiськвиконкому О.М.Коломо╓ць на зауваження членiв оргкомiтету, що "Дiти" спiвають в межах, дозволених Конституцi╓ю, сказав приблизно слiдуюче: "Якщо робити все за Конституцi╓ю, ми бо зна до чого дiйдемо". Рiзне показав фестиваль. Були групи, у чи╖х виступaх виявились релiгiйнi мотиви. Чи можна безапеляцiйно проголошувати такий пошук помилковим? Адже це вiдповiда╓ духовним запитам частки молодi, отже заслугову╓ на увагу. А за релiгiйним налiтом звучить проповiдь добра ╕ людяност╕, найгуманнiших рис соцiалiстичного суспiльства".

Команда "отреагировать на Бердянск" поступила в обком комсомола из обкома партии. А так как собственных мыслей по любой острой теме юные вожди не имели, писать за них пришлось мне. Поэтому под материалом две подписи – заведующей отделом пропаганды обкома комсомола Тани Новицкой и моя, автора. Таня была типичным идеологом-демагогом, при обсуждении острых вопросов всегда осторожничала, подстраивая свои оценки под "мнение партии". В этот раз завотделом статью прочитала, вычеркнула места, по её мнению идейно незрелые, и разрешила печатать. Выходило, что я, журналист, как бы только записал официальную точку зрения на события в Бердянске. Случаи, когда фамилии партийных или комсомольских функционеров, не приложивших и пальца к тексту, появлялись рядом с фамилией журналиста, были постоянной газетной практикой. При этом гонорары за публикации товарищи из обкома получать не стеснялись.

Перечитываю давние вырезки "Ключ-соль" и диву даюсь. Неужели так было? Неужели по ТАКИМ поводам ломали копья и судьбы? Ведь рок-н-ролл – только одна из красок в палитре музыкальной культуры. Что за власть диковинная была, не допускавшая новых звуков, кинокартин, живописных полотен, авангардных спектаклей? А власть была, кто не помнит уже, советская. Сейчас смешно вспоминать, как перестраховывались в обкоме по каждому нестандартному поводу. Тогда же излишняя осторожность партийно-комсомольских чиновников вызывала во мне протест, иногда граничивший с яростью. Строчка Павла Когана "я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал", – про меня.

Мой КГБ


Мне было больше 30-ти, когда из многотиражки пришел в «Комсомолець Запор╕жжя». Несмотря на приличный возраст, житейской мудростью – умением интриговать, просчитывать ходы оппонентов, не высовываться с собственным мнением – не обладал. Через месяц после моего прихода редактора газеты уволили. За пьянство, махинации с деньгами и идеологические просчеты. На его место пришел Валера Каряка, до этого редактировавший одну из захолустных районок. Все знали, что из провинции Каряку вытащил его односельчанин Похвальский, добравшийся к тому времени до влиятельного поста в обкоме партии. Каряка был бездарен и осторожен. Редакторская стратегия, в его понимании, заключалась в умении угождать обкомовскому начальству. Любую мало-мальски острую публикацию он навечно отправлял в нижний ящик своего стола со словами «нэхай полэжить». Увидев в моем кабинете стенгазету «Орисель» (отдел рабочей и сельской молодежи), которую я выпустил хохмы ради, Каряка заставил её убрать.

Изредка Валера сочинял (этого требовала должность) передовицы, складывая их, как из кубиков, из чужих публикаций. В его "шедеврах" я обнаруживал целые абзацы, заимствованные из моих, уже опубликованных, материалов. Когда Каряку через несколько месяцев убрали, секретарша Наташа выгребла из стола кипу похороненных им статей, из которых я, на вечную память, выбрал штук пять своих.

Однажды я встретил сокурсника, работавшего (о своей должности он не распространялся) в Комитете госбезопасности. В разговоре за пивом поведал ему о своем бездарном начальнике. Сокурсник воспринял услышанное сочувственно, сказав, что "такие" компрометируют комсомольскую прессу. Через пару дней он свел меня с молодым кагэбистом Сашей, который о Каряке уже расспросил подробно. "Мы поможем очистить редакцию от него", – пообещал Саша, попросив все рассказанное изложить на бумаге.

О Комитете госбезопасности я тогда толком не знал ничего. Как это не удивительно при моем контактном, прямом и нетрусливом характере. Никто меня никогда не стращал "мерами" за рассказанный о Брежневе анекдот, ни в институте, ни в армии, ни на заводе не вербовал в стукачи. Отец одного из институтских приятелей был полковником КГБ, но этот факт сыграл свою роль лишь однажды. Когда я попросил приятеля раздобыть через отца пару пригласительных в театр, полковник передал пачку контрамарок, позволявших без проблем посещать любые культурные мероприятия. Благодаря этой пачке я несколько лет бесплатно ходил на симфонические концерты в филармонию и на спектакли гастролировавших в городе театров.

Интерес к неизведанному во мне был всегда. Поэтому предложение Саши вызвало здоровый азарт: появлялась возможность непосредственного общения с людьми из КГБ. Я не очень-то верил в страхи, коими народ окружал эту таинственную организацию. Трижды встречался с Сашей "по вопросу Каряки", каждый раз он просил меня излагать рассказанное на бумаге. Я понимал: ему важно иметь письменное подтверждение наших контактов, но меня это не смущало. О негативном отношении к Каряке я везде открыто высказывался. Моя роль в газете была тогда слишком мелкой, против откровенно слабого редактора восстали редакционные "долгожители", которые и добились в итоге его увольнения. Не знаю, повлияли ли мои бумажки на результат, но про себя я с удовольствием думал, что тоже приложил руку к избавлению от начальника-дурака. Понятно, что никогда никому о "руке КГБ" в этом деле я не обмолвился.

Я знал, что контакты с Сашей не будут прерваны, и ждал с интересом, как и что мне теперь предложат. Нужно сказать, Саша был мой ровесник, вел себя в общении откровенно и просто. "Да, – говорил он, – я тоже думал, что КГБ – страшная карательная машина. Но все это ушло вместе со Сталиным, сейчас у нас работают другие люди, и другими методами. Многое изменилось, я это вижу. Никто никого зря не преследует и не сажает. Перед нами ставят другие задачи. Делается все, чтобы вернуть доверие людей. Сам видишь, сколько приложили усилий для создания нормальной атмосферы в вашей редакции". Он говорил азбучные истины о противостоянии СССР и Америки, о том, что если не будем защищаться, капитализм разрушит нашу систему, вон как окружен Союз военными базами. Все это я читал в газетах, но Саша приводил свои примеры и доводы, и у меня не было оснований усомниться в их правильности. Воспитанный на хорошей советской литературе, я верил в социализм и "чистил" себя "под Лениным".

Не помню, какими словами мне было предложено начать сотрудничать. Скорей всего, Саша нашел какие-то "идейные" аргументы. Но оскорбительных предложений, вроде вульгарного доносительства на коллег, не было. Мои убеждения не шли вразрез с тем, что проповедовал этот опер. А поиграть с КГБ "в разведчиков" было заманчиво. Я написал "заявление" о том, что согласен сообщать определенную информацию, и, по просьбе Саши, выбрал себе псевдоним, которым в дальнейшем подписывал свои немногочисленные "донесения": Олейник – фамилия одного из моих школьных приятелей.

Саша беспокоил меня не чаще одного раза в месяц. Звонил, предлагал встретиться. То в какой-то пустой квартире; то в доме пенсионера, бывшего сотрудника органов; то в подвальном помещении районной библиотеки. Мне было лестно узнавать конспиративные адреса, чувствовать приобщенность к некой масонской ложе. Саша расспрашивал о делах в редакции, интересовался моей журналистской работой, – обычный, ни для кого не опасный треп, я мог бы такой вести с любым из друзей. Это усиливало мою уверенность в том, что никакой охоты на ведьм нет. Так, профилактическая работа. Проверка лояльности журналистов. Да и что антисоветского могло вызреть в газете, где каждое слово фильтровалось "смотрящими" из обкомов комсомола и партии?

Все рассказанное я коротко фиксировал на бумаге, прекрасно понимая, что этими записками Саша не только отчитывается перед своими начальниками, но и все крепче повязывает меня с Комитетом. Понимал и то, что я не единственный у Саши осведомитель, что он встречается и с другими на этих же конспиративных квартирах. Думаю, их донесения тоже не содержали никакой крамолы. Просто КГБ держал руку на пульсе, чтоб вовремя пресечь проявления инакомыслия, если таковые вдруг обнаружатся. У меня было полное ощущение того, что Саша зря тратит на меня время, для Комитета я был абсолютно бесполезен, а мои донесения безвредны и ни для кого не опасны.

С Сашей у меня установились хорошие товарищеские отношения. Меньше всего я видел в нем провокатора, просто работали мы с ним в разных идеологических ведомствах. Я в газете, он в Комитете госбезопасности. Мы говорили о Пастернаке, Тарковском, Саша соглашался, что нельзя "обрезать" его фильмы. Откровенно говорили о Брежневе, его дряхлости и старческом маразме. Это была тогда самая расхожая политическая тема и Сашу "брежневщина" возмущала, как и меня. Мы спорили о том, можно ли запрещать Солженицына, не давая самостоятельно прочесть его книги. Саша дал мне почитать изданную АПН книгу Решетовской, первой жены Солженицына, дал на пару дней самиздатовский том "Гулага". Одним словом, он не был зашоренным демагогом, и я склонен был верить, что в Комитете другие люди решают действительно другие задачи. Я не знал противоположных примеров, в моем близком и дальнем окружении не было ни одного по-настоящему недовольного правящей властью.

Через два года корреспондентства в отделе рабочей и сельской молодежи я стал заведующим отделом писем редакции. Одной из "обязаловок" зава было ежемесячное составление для обкома партии справок о "качестве" приходящей в газету почты. Требовалось указывать, сколько писем, какой тематики приходило от сельской молодежи, рабочей, студенческой. Сколько и по каким проблемам поступало жалоб. Первое время я добросовестно анализировал почту и составлял справки, но, увидев, что эта ерунда никому не нужна, стал цифры вписывать "с потолка", потом начал сочинять справки с интервалами в два-три месяца, потом совсем перестал. На отсутствие столь важных бумаг никто ни разу, а я семь лет руководил работой отдела, не среагировал.

Наиболее "опасную" для власти корреспонденцию я показывал (это входило в должностные обязанности) Саше, который, я уже знал, курировал от КГБ областные газеты, радио и ТВ. Не помню ни одного письма, даже анонимного, где бы всерьез ругалась советская власть или её руководящие представители. Не знаю, какое инакомыслие царило в мозгах жителей других городов Союза, но в Запорожье, утверждаю с полной уверенностью, с 1983-го по 1990-й год почта областной молодежной газеты не принесла ни одного по-настоящему "диссидентского" послания.

Однажды, к тому времени мы общались уже года два-три, Саша протянул мне конверт с деньгами. Я отказался, даже не прикоснувшись к конверту. "А подарок от меня примешь?" "Подарок – другое дело". Я был уже женат, и вскоре Саша преподнес красивый деревянный подсвечник, по-дружески посоветовав чаще ужинать с женой при свечах. Во второй раз он вручил мне букинистическое издание какой-то книги Генрика Сенкевича, причем только один из двух томов. В третий раз подарил фотоэкспонометр "Ленинград", стоивший довольно дорого – 60 рублей.

Экспонометр, вещь действительно нужную, я много лет брал во все свои экспедиции. Неполного и потому бесполезного Сенкевича через пару лет отнес в книжный магазин, где продал рублей за 15. А подсвечник от КГБ и поныне стоит на книжной полке в моей квартире. Сколько было денег в предложенном тогда Сашей конверте, так и не знаю.

Самое серьезное поручение Комитета связано с Натальей Коробовой, красивой женщиной и хорошей художницей. Познакомились мы еще в 1967-м через товарища-однокурсника, у которого с ней был роман. Я бывал в Наташиной мастерской, квартире, знал её отца, тоже художника, мы пили вино в общих компаниях. В 1971 году репродукцию её работы "Автопортрет с яблоком" опубликовал журнал "Юность", что сделало Наташу знаменитой в среде запорожской богемы. Кто-то из друзей цветную журнальную картинку прислал мне в Кировабад. Я хранил её вместе с десятком "довоенных" фотографий в танке в потайном месте, и очень часто, забравшись в кабину, рассматривал, вспоминал "гражданку" и давал себе слово после армии начать новую жизнь. Репродукция из "Юности" (на темном фоне девушка в красном платье держит на ладони красное яблоко), до сих пор хранящаяся в домашнем архиве, – одно из светлых пятнышек самого трудного периода моей службы.

Коробовы были из тех талантливых самодостаточных творцов, которых официальный Союз художников не любил именно потому, что они талантливы, самодостаточны, а, значит, и независимы. У обоих в жизни было немало сложных моментов. Владимира Коробова, например, исключали из партии (КПСС, разумеется), Наташу 15 лет "не пускали" в Союз художников СССР. Но дочь и отец всегда оставались порядочными людьми, с собственной творческой манерой, не всегда вписывавшейся в каноны соцреализма. Такими, в первую очередь, интересовался Комитет государственной безопасности. Но в те годы я не знал этого.

Когда Саша спросил, знаком ли я с художницей Коробовой, я похвастал, что знаком хорошо и давно. Тогда Саша сообщил, что Наталья недавно побывала в Америке, где живет её двоюродная сестра. Коль я старый знакомый, то, наверняка, могу выяснить, с кем Коробова в Штатах встречалась, о чем говорила, какие привезла впечатления? Тут мне, помню, стало не по себе, я осознал мгновенно, что подошел к краю, после которого слова совесть и подлость становятся синонимами. Но повода отказать Саше у меня не было, сам признался в давнем знакомстве с Коробовой.

Из ситуации вышел я таким образом. Напросившись в гости к Наташе, побывал у неё в квартире и мастерской, расспросил о жизни и творчестве, о том, что видела в США. И написал очерк, в котором рассказал, как пришла к живописи, как появился "Автопортрет с яблоком", как не допускал её работы к выставкам обком партии, как легко заработалось после свежего воздуха перестройки.

Под названием "Кращ╕ роки нашого життя" очерк вышел в "КоЗе" 5 марта 1988 года и был отмечен на редакционной летучке. А Саше я сообщил устно и под псевдонимом Олейник написал в "докладной", что Коробовой в Америке понравилось, и она привезла из неё набор оригинальных поварешек, которые в качестве сувенира повесила в своей запорожской кухне. К моему удивлению, Саша среагировал на доклад спокойно. Тогда я сказал, что хотел бы положить конец ТАКИМ нашим контактам. "Хорошо – был ответ, – я сообщу о твоем желании, куда следует". Вскоре Саша сказал, что его начальство хочет со мной познакомиться поближе. И пояснил доверительно, что такого внимания удостаивается не каждый.

Мы пришли в большой дом на проспекте Ленина напротив кинотеатра "Комсомолец", поднялись по лестнице на чердак и оказались в просторной художественной мастерской. Кому из запорожских художников мастерская принадлежала, не знал и не знаю. Здесь нас ждали двое мужчин, которые поздоровались, назвали себя по имени-отчеству, предложили сесть. Саша молчал, а мужики стали задавать самые необязательные, как мне казалось, вопросы. Детальное содержание разговора забылось, но помню, как один из собеседников внезапно спросил, не хотел бы я работать в органах КГБ и обосноваться где-нибудь за границей, скажем, в Финляндии. И вот последовавшие затем полторы-две минуты останутся в моей памяти навсегда.

Я понял, что прозвучал главный вопрос, от ответа на который будет во многом зависеть моя судьба. В то время политические детективы Юлиана Семенова, написанные "в соавторстве" с КГБ, были очень читаемы. Поработать журналистом-разведчиком за рубежом, после чего выпустить книгу, было заманчиво. В то же время я понимал, что заигрался с Сашиной конторой, ещё чуть-чуть и влипну в нечто, для меня аморальное. Одновременно инстинкт "карьерного самосохранения" подсказывал, что напрямую говорить "нет" не следует. В одно мгновение я взмок, выдержал паузу, и сказал примерно такую фразу: "Можно попробовать. Я человек авантюрного плана, и все новое, неизвестное меня всегда привлекало". Поговорив немного еще, мы распрощались.

О впечатлениях кагэбэшников от встречи я никогда Сашу не спрашивал. Он тоже избегал этой темы. Судя по тому, что никакого продолжения не последовало, его шефы решили не связываться с человеком, склонным к авантюризму. Происходили эти события в конце 80-х годов ХХ века. Уже пришли Горбачев, перестройка, гласность, закрытая прежде информация и литература. В том числе о диссидентах и деятельности Комитета госбезопасности. Я взахлеб читал преобразившуюся вдруг "Правду", "Огонек" Виталия Коротича, не отрываясь слушал по ТВ немыслимые ранее интервью с Юрием Афанасьевым, Олегом Попцовым, Роем Медведевым. В прессе заговорили об открытии архивов КГБ, но в итоге отказались от опасной идеи. Слишком много людей, считавшихся честными, могли оказаться замазанными связями с этой организацией. Мой знакомый Саша беспокоил меня все реже и постепенно совсем "растворился в пространстве". Интересно, сохранились ли в архивах листки с донесениями, подписанными "Олейник"?

За минувшее с тех пор время я прочитал немало свидетельств того, как расправлялся Комитет с диссидентами, как выгонял из страны артистов, писателей, спортсменов, мыслящих иначе, чем требовали советские идеологические стандарты. О том, как их вербовали в осведомители, пишут, в частности, Майя Плисецкая, Галина Вишневская, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Владимир Войнович. Я рассказал о своем небогатом опыте взаимоотношений с КГБ, не принесшим никому никакого вреда, кроме, пожалуй, изгнанного из редакторов Валеры Каряки.

Прекрасно осознаю: тогдашние методы работы гэбистов в периферийном Запорожье и, скажем, Москве или Ленинграде – две, как говорят, очень большие разницы. В городе работяг-сталеваров, не обремененном большой прослойкой нестандартно думающей интеллигенции, не могло в 80-е года прошлого века вызреть ничего по-настоящему опасного для режима. По крайней мере, на моих глазах советские устои в Запорожье не рушились. Настоящих диссидентов, аналитически критикующих советскую власть, в моем окружении не было. Все знакомые смело травили анекдоты о Брежневе, ругали начальников-коммунистов. Но никогда с антисоветской деятельностью я это не связывал.

Не делал этого и курировавший областные газеты чекист Саша. Впрочем, допускаю, он был просто порядочным парнем, и его методы работы нехарактерны для общей практики КГБ того времени.

А вот чувство вины перед Коробовой я носил в себе очень долго. Очень надеюсь, что своей "докладной" о штатовских поварешках не навредил ей.

Через много лет на Наташином 50-летии, стоя перед её "Автопортретом с яблоком", прочитаю посвящённые этой картине стихи, написанные во искупление беды, которую я мог принести хорошему человеку:

Когда казалось, жизнь не возвратится,

И пело все вокруг за упокой,

Автопортрет твой с яблоком в деснице

Я получил по почте полевой.

В тень уходя от солнца колесницы,

Слезу роняя тайно в тишине,

Автопортрет твой с яблоком в деснице

Я впитывал на танковой броне.

Такое может лишь во сне присниться.

Но было так, и Бог тебя храни.

Автопортрет твой с яблоком в деснице

Спасал меня в те тягостные дни...

Толкали в спину дней тугие спицы.

Вся наша жизнь – трагедия и китч.

Автопортрет твой с яблоком в деснице

Помог и мне кое-чего достичь.

Скользит за годом год по веренице.

Но как бы ни несло нас на крыле,

Автопортрет твой с яблоком в деснице

Останется на шарике-земле.

И даже в небо отлетев жар-птицей

Не обретешь ты сладостный покой.

Протянутое яблоко в деснице

Всегда подхватит кто-нибудь другой.

И будет он спасен твоею верой,

Как я когда-то в тягостные дни,

Плод надкусивши с колдовскою серой

С протянутой десницы Натали.


Моё еврейство

Переехав в 1958-м с Севера в Запорожье, родители поселились на улице Короленко. Во времянке, которую за несколько лет до этого купили на «северные» деньги для «стариков» – родителей мамы. Мне было 8 лет, брату Жене 10. Район считался, что называется, пролетарским, большинство обитателей нашей улицы и соседних работали на заводе «п/я 18» («почтовом ящике» по тогдашней терминологии), выпускавшем авиадвигатели и потому засекреченном. Сейчас улицы Короленко в городе нет, а на месте наших домишек стоит Шевченковская райадминистрация и прилегающие к ней панельные коробки девятиэтажек. Мне нравилась одноклассница Галя Чайка. Жила она через три дома и у неё было два намного старших брата. Братья часто находились в подпитии, любили подебоширить, и взрослые предупреждали, чтоб «с чайками» мы не связывались.

Как-то, желая выманить Галку на улицу, я бросил в её окошко камешек, потом второй, третий. Но вместо девочки из дома выскочили её разъяренные братцы и погнались за мной. Я удрал, а протрезвевшие наутро мужики все, конечно, забыли. Но то, что они мне, убегавшему, кричали вслед, в детском мозгу осело: "Чтоб мы тебя, жидёнка, у своего дома больше не видели!". Жидами пацаны называли воробьев, в огромном количестве обитавших в кронах акаций. Так и говорили, выстругивая рогатки: "Чтобы жидов сбивать". Понимая, что "чайковская" угроза касалась меня, я не мог сообразить, при чем же тут воробьи.

Понадобилось время и новый жизненный опыт, чтоб догадаться: жидами называют людей еврейской национальности. Так лет в восемь-девять я узнал, что евреев полагается не любить. За что именно, до сих пор внятно не объяснил ни один "бытовой" антисемит. Бытовой, подчеркиваю, потому что антисемиты идейные хотя бы оправдывают свою средневековую дикость определенной религиозно-исторической аргументацией.

Во времянке мы жили с мамиными старенькими родителями. Дедушку звали Пейса, бабушку Ривка – классические иудейские имена. Дед всю свою жизнь сапожничал (он называл себя почему-то "варшавским мастером"), его жена воспитывала детей и тянула дом – традиционные для евреев занятия. Оба были во втором браке, общих нажили двух мальчиков и двух девочек. Один из мальчиков – Женя (в его честь назвали моего брата) – погиб на фронте, точней – пропал без вести. В сооруженном в саду сарайчике дедушка шил тапки. На полках стояли разного размера деревянные колодки, дед натягивал на них дерматиновые выкройки, к которым дратвой пришивал кожаные подошвы. Скреплялось все вбитыми в подошву деревянными гвоздиками.

Как сейчас вижу деда: маленького росточка, седенький, с аккуратной бородкой клинышком, он сидит на табурете в рабочем фартуке. На кончике носа очки с толстыми стеклами, дужки очков обмотаны дратвой и изолентой. Меж колен у деда сапожная лапа с тапкой, в губах зажаты тонкие гвоздики. И – запах клея, кожи и дерматина. Просидев часа три в сарайчике, дед выпивал рюмку водки, обедал и ложился поспать. Проснувшись, громко сердился: "Ривка, мы сегодня будем обедать?". Узнав, что обед уже был, успокаивался. Похожая сцена повторялась практически ежедневно, что страшно веселило меня и брата. Как-то дед рассказал нам, маленьким, о таком эпизоде из своей жизни. На заре советской власти ему, его первой жене и детям пришлось заниматься сельским хозяйством. "Ничего я не умел, – сокрушался дедушка. – На ночь привяжу лошадь – к утру её нет. Отвязалась и ушла, полдня ищу". Опыта сельской жизни, по его убеждению, у евреев никогда не было.

По воскресеньям старики складывали тапки в мешок и шли на Большой базар. Товар особым спросом не пользовался, но им, думаю, был необходим сам процесс. Когда дед умер, огромное количество скопившихся в сарае дерматиновых тапок родители раздали соседям.

Еще чудесным образом запомнилось, что дедушка, хваля меня, любил повторять: "Юрка – а мэнч!", человек, значит. Если я безрезультатно и долго сидел на горшке, дед хитро интересовался, не нужна ли мне для ускорения процесса ложка. Если у кого-то портилось настроение, говорил: "Это абджёл укусил". Из бабушкиного репертуара в памяти фраза: "Юрка, не командовай!". Так она меня, расшалившегося, ругала.

Еврейская речь в доме не звучала, разве что иногда старики перебрасывались незнакомыми мне словами. Когда вырос, узнал, что говорили они на идиш. А несколько вульгарных выражений и слов, заимствованных в детстве у деда с бабой, вошли в мою лексику навсегда: тухес, дрэк мит фефер, аналтэ падла, а гиц ин паровоз. Для несведущих – перевод: задница, говно с перцем, старая падла. А гиц ин паровоз что-то вроде – фигня какая-то.

Несколько слов о бабушке. Помню её старой и сморщенной, хотя, если судить по сохранившейся фотографии, в молодости Ривка вполне смотрелась. Одна ноздря у неё с юных лет была изуродована небольшим шрамом, о происхождении которого, когда мы с братом подросли, бабушка рассказала. В 1905 году, по случаю дарования Николаем II свободы (царь подписал манифест "Об усовершенствовании государственного порядка"), в Стародубе (Брянская область), где тогда жила бабушка, прогрессивная молодежь устроила демонстрацию. Юная Ривка, волнуемая ветрами перемен, пошла на неё. Но конные казаки с шашками наголо людей разогнали. Один из громил едва не зарубил Ривку, она уклонилась, и лезвие шашки только разорвало ноздрю. Когда в школе мы "проходили" "первую русскую революцию", я рассказывал на уроке истории о пострадавшей от самодержавия родственнице. Бабушка всегда хвалила советскую власть, уверяя, что только при ней прекратились еврейские погромы.

Бабушкина мама, то есть моя прабабушка, будучи ребенком, прислуживала на кухне у помещика Энгельгардта, того самого, у которого ходил в крепостных Тарас Шевченко. В числе далекой бабушкиной родни был, якобы, и Соломон Рабинович, вошедший в историю еврейской литературы под именем Шолом-Алейхема. Других подробностей жизни маминых родителей я не помню. Когда возникла потребность в идентификации своих еврейских корней, дедушки Пейсы и бабушки Ривки на земле уже не было.

В главе "Моя Колыма" писал, что мой русский папа родился и вырос в Нижнем Тагиле. Однажды он повез меня показать своей уральской родне. Самое яркое, что осело в памяти от поездки, – завтраки в доме у тети Зои, старшей сестры отца. Проснувшись, я брал небольшой тазик и шел собирать клубнику (в Тагиле её называли викторией), росшую в изобилии в палисаднике. Наполненный ягодами тазик ставился на стол, все ели викторию большими ложками и запивали чаем. Вкусно было! Но осталась после Урала в моей душе и царапина, саднящая до сих пор.

Отцовские родичи – мама, две старших сестры с мужьями и взрослыми сыновьями, были людьми необразованными и малокультурными. Материться без надобности, громко рыгать за столом, пить водку без меры – считалось нормой. Мне было лет десять и могу только догадываться, как нелегко далось тогда малопьющему папе общение с родственниками.

В один из дней, хорошо выпив на лесной даче у тети Гали, мужики стали соревноваться, кто дольше пролежит голой спиной на муравейнике. Неприятная сцена из того времени – пьяный, красный, что-то доказывающий отец – до сих пор перед моими глазами. Вечером, когда меня уложили спать, пьянка продолжилась. Лежа в соседней комнате, я слышал, как мои новые дяди и тети ругали папу за то, что он женился на Райке-еврейке. Не понимая до конца, о чем речь, я знал, что их слова касаются моей мамы. Папа возражал, объяснял что-то, но его слов я совершенно не помню. Больше разговоров на эту тему при мне в Нижнем Тагиле не заводили. В поезде, возвращаясь с Урала, я спросил отца, почему некоторые люди евреев не любят. "Потому что дураки", – серьезно сказал отец. Более исчерпывающий и простой ответ был вряд ли возможен. Меня, мальчишку, такое объяснение устраивало: не любить можно за хитрость, жадность, трусость. Но за национальность? Конечно же – дураки!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю