Текст книги "Коненков"
Автор книги: Юрий Бычков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Летом 1962 года Коненков решил побывать в Михайловском. Несколько дней горячо обсуждался вопрос, на кого оставить мастерскую, дом, кошку.
– Детка, у меня нет никакой возможности уехать, – каждое утро провозглашала Маргарита Ивановна, и Коненков загадочно отмалчивался, хотя незадолго до этого совершенно определенно высказался: «На днях едем к Пушкину». Дело в том, что мраморщик Николай Фролович Косов под руководством Коненкова переводил из гипса в мрамор портрет В. И. Ленина, и до окончания этой ответственной совместной работы мраморщика и скульптора Сергей Тимофеевич не считал возможным покинуть мастерскую. Наконец мрамор «отпустил» его. Он поднялся из мастерской в гостиную в своей сильно выгоревшей синей рабочей блузе и с каким-то особым удовольствием уселся в кресло, пригласив всех занять места. Помолчал мечтательно и нараспев продекламировал из Гоголя:
– Какое странное, и манящее, и несущее, и чудесное в слове: дорога! И как чудесна сама эта дорога…
– Детка, но я еще не собралась, – с обидой в голосе заговорила Маргарита Ивановна. – Неизвестно, на кого оставить Рыжика…
– Завтра утром выезжаем, – перебил он супругу и отдал приказание: – Маргарита, позвони Владимиру Константиновичу, пусть он будет в восемь. Валентина Ивановна и Станислава Лаврентьевна{Валентина Ивановна – сестра Маргариты Ивановны Коненковой. Станислава Лаврентьевна Осипович – давний друг дома, в шестидесятых годах была чем-то вроде домоправительницы, впрочем, без больших прав. В 1916–1921 годах известная в среде московских художников натурщица. С. Л, Осипович была моделью для целого ряда произведений Коненкова. С нее, например, лепил Сергей Тимофеевич «Русалочку».
Владимир Константинович Лебедев – шофер, на протяжении многих лет спутник Коненкова как в дальних путешествиях, так и в воскресных загородных поездках.} останутся здесь, пока мы не вернемся.
Назавтра в доме переполох: грузятся чемоданы, коробки, раскладные стулья, подушки, пледы.
Усаживаем Коненковых. Под голову Сергею Тимофеевичу, чтобы можно было откинуться назад и вздремнуть, кладем подушку. Однако всю дорогу он бодрствует: с неугасимым вниманием неотрывно смотрит в окно. На минутку отвернувшись от окна, от увлекающей его дороги, поясняет:
– Художник не должен быть только ахающим или молчаливо умиленным туристом. Гоголь нашел в дороге половину своих удивительных образов. Впитывая действительность, Гоголь создал художественные образы редкой силы. В дороге хорошо думается, в дороге копишь впрок заготовки будущих работ. Однако дорога не только радует, она открывает глаза и на огорчительные явления.
Заинтересованный хозяйский взгляд Коненкова многое примечал. О том, что открылось ему, Сергей Тимофеевич считал долгом поставить в известность общественность, сделать открывшееся ему всеобщим достоянием.
На удивление маститому скульптору, оскорбляя эстетическое чувство, «украшали» площадки отдыха у дороги «медведи» и «олени» – бетонные муляжи, выкрашенные масляной краской, «как живые»; ценой больших усилий с боем удавалось устроиться на ночлег – не было в ту пору ни кемпингов, ни мест в гостиницах для путешествующих в автомобиле.
По пути в Михайловское Коненков горько сетовал на маловыразительные памятники героям Великой Отечественной войны:
– Мы должны написать о памяти и памятниках. Художникам пора выйти на поля сражений. Пусть заговорят седые камни-валуны, немые свидетели народного героизма! Я вижу монументальные обелиски, холмы воинской славы на древней псковской земле, на щедро политой кровью земле калининской, на Смоленщине, под Новгородом…
Опубликованный в «Огоньке» дорожный путевой очерк назывался «Совесть». Коненков одним из первых заговорил о долге искусства перед памятью героев, «павших в боях за свободу и независимость Родины».
По просьбе рабочих локомотивного депо имени Ильича в 1967 году он создал памятник героям-железнодорожникам, погибшим на дорогах войны. В блоке белоснежного мрамора вырублена женщина, неотрывно смотрящая вдаль, и прильнувший к ее ноге малыш. Пирамида обелиска несет на своих гранях имена тех, кто погиб под бомбами и снарядами, водя составы по фронтовой дороге. Коненковский памятник установлен среди стальных путей, семафоров, тяговых электрических линий Белорусского вокзала…
В старинном городе Валдае Сергей Тимофеевич пожелал во что бы то ни стало услышать песенный, легендарный колокольчик. Всего-навсего три звонкоголосых поддужных колокольца да набор ямщицких бубенцов украшали местный краеведческий музей. Представьте, сколько сладостных воспоминаний вызвали у Коненкова, не только по песням знакомого с поэзией российских дорог, звучные медно-серебряные колокольчики и чуточку хриповатые, от старости может быть, бубенцы.
Встречаясь с руководящими работниками в Валдае и Новгороде, он с юношеским восторгом рассказывал им, какая это прелесть – валдайский колокольчик, и как важно возродить звонкоголосый промысел. К его словам прислушались: в Новгороде в наши дни можно приобрести сувенир – набор валдайских колокольчиков.
Добравшись до пушкинских мест, Коненков прежде всего пожелал побывать в Святогорском монастыре у могилы великого поэта. Медленно, в сосредоточенном молчании поднимался он по каменным ступеням на вершину холма. Ему было трудно преодолевать этот подъем, но он шел и шел вверх, отстраняя попытки помочь ему. У намогильного обелиска толпились экскурсанты. Коненков стоял в стороне, терпеливо ждал, когда иссякнет людской поток. В полной тишине, медленно шаркая уставшими старческими ногами, приблизился он к могиле Пушкина. Встал у решетки, снял фетровую шляпу, с которой не расставался во все время пути, помолчал. Приказал:
– Положите розы.
У могилы поэта он надолго погрузился в молчаливое раздумье и поделился тем, что открылось ему:
– С этого холма видна вся Россия.
В 1937 году, когда все русские люди, где бы они ни находились, отмечало столетнюю дату гибели поэта, Коненков вылепил поясной портрет Александра Сергеевича Пушкина. Соотечественники устроили в Нью-Йорке вечер памяти. На сцене был установлен коненковский «Пушкин». Все, кто выходил на сцену, обращались к Пушкину. В 1949 году скульптор вернулся к образу великого поэта. Он сделал несколько рисунков и в 1950 году вырубил в дереве новый портрет А. С. Пушкина.
И вот он у стен Святогорского монастыря. Поясняет нам, своим спутникам:
– Пушкин бывал здесь, читал древние рукописи, разговаривал с монахами, и обретало плоть образы гениальной драмы «Борис Годунов». Здесь он «увидел» Варлаама и Мисаила.
Добрых два часа не покидал он пушкинского холма. Внимательно осмотрел каждый экспонат музейной экспозиции в стенах древнего храма. Разволновался, узнав, что фашисты подвели фугас под могилу поэта. Восхищался работой минеров, первыми поднявшимися сюда после того, как враг был выбит из Пушкинских Гор.
Дом поэта в Михайловском показывал директор музея-заповедника Семен Степанович Гейченко. В кабинете Александра Сергеевича Коненков жадно впивается глазами в каждую подробность быта: курительная трубка, трость, гусиное перо, затейливая чернильница, толстый фолиант на столе.
– Что это? – нетерпеливо спрашивает Коненков.
– Библия на французском. Настольная книга Александра Сергеевича. У него были две Библии: на русском и на французском. Интерес Пушкина к этому литературному источнику велик и постоянен.
Для Коненкова, как и для многих русских людей, все, что связано с Пушкиным, свято. А тут прямое совпадение интересов в духовной сфере. Изучение, толкование библейских текстов – одно из постоянных занятий Коненкова, один из путей интеллектуально-нравственного постижения смысла жизни, гуманистического идеала. Сергей Тимофеевич далек от буквального, житейски-бытового понимания текстов священного писания. Он убежден, что язык Библии – язык иносказаний.
Пытливая мысль Коненкова не признавала запретов и ограничений. Он познавал основы генетической теории, глубоко вникал в проблемы астрономии. Он был усердным читателем и толкователем Библии.
Загадка сотворения мира не давала Коненкову покоя. Раз и навсегда отбросив религиозный антураж (он не молился, не чтил христианских праздников, не бывал в церкви), Коненков простодушно верил в правдивость ветхозаветных и новозаветных легенд.
Мне, находившемуся с ним рядом двенадцать последних лет его жизни, отчетливо виделось: он не допускает мысли о том, что и он смертен. Но в последние дни жизни, когда почувствовал, что силы стремительно оставляют его, когда осознал – медицина бессильна ему помочь, он трезво, мудро, окончательно спросил себя: «А есть ли бог?», и ответил, сказав эти слова тихим твердым голосом в присутствии близких: «Бога нет. Если бы он был, он бы мне помог…»
Бог для него был символом гуманизма, себя он справедливо считал носителем идеи гуманизма. Разочарование было глубоким, страшным. Но умер он умиротворенным. В часы предсмертных раздумий он окончательно ушел от бога, примирившись с судьбой необыкновенного, но все же смертного человека. Конечно, его богоискательство, его беспокойная вера – следствие воспитания в старое время, но и заблуждения великого человека далеко не бесплодны. С какой яростной публицистичностью лепил он композицию «Лазарь, восстань!», в основе которой лежал евангельский мотив, а толчком к работе послужила встреча с фашистской диктатурой в Риме весной 1928 года. В нью-йоркский период создан образ человечнейшего Христа. Работу эту сам Коненков очень верно назвал – «Сын человеческий». А библейский заступник за народ Самсон?! Огромное жизненное содержание, лучшие устремлении родного народа через образ Самсона выразил Коненков!
Он мечтал о совершенствовании человека для достижения им высших ступеней нравственности, умственного и физического развития. Коненков не столько теоретизировал на эту тему, сколько являл собой пример такого гармонического человека. Он работал от пробуждения до отхода ко сну, не позволял себе никаких отпусков. «Какой может быть отпуск без любимой работы», – говорил он. Прежде чем остановиться на окончательном варианте какой-либо композиции, он по многу раз возвращался к ней, переделывал, совершенствовал. Он считал, что любая работа должна делаться так, чтобы она нравилась самому себе…
Идеалом человека-творца был для него Пушкин. Оттого таким важным показалось ему совпадение интересов. Хоть в чем-то. Библия на рабочем столе поэта… У него, Коненкова, Библия тоже всегда под рукой. Эпический строй библейских сказаний близок его душе. Коненков счастлив, что побывал у Пушкина.
Утро. Росное, источающее ароматы июньского травостоя и смолистый запах соснового бора. Коненков прощается с Михайловским. Семен Степанович Гейченко ведет к скамье Онегина, показывает «дуб зеленый», аллею Анны Керн. «Вот холм лесистый», с него открывается вид на озеро Маленец и дальний простор. Гейченко к случаю вспоминает пушкинские строки об этом озере.
Меж нив златых и пажитей зеленых
Оно, синея, стелется широко…
…По берегам отлогим
Рассеяны деревин – там, за ними,
Скривилась мельница, насилу крылья
Ворочая при ветре…
Коненков светлеет лицом. Пушкин очищает, возвышает. Он проникается духом пушкинской элегии. И, усаживаясь в машину, не слышит хозяйственных толков, не теряет поэтического мироощущения, грезит наяву. Старая, видавшая виды «Волга» преодолевает песчаную дорогу. И вот снова под стенами Святогорского монастыря. Сергей Тимофеевич, пристальным взглядом провожая холм, с которого видна вся Россия, с глубокой скорбью передает в словах монолога царя Бориса волнующее его все эти дни состояние:
Ах, чувствую: ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить;
Ничто, ничто… едина разве совесть.
Так, здравая, она восторжествует
Над злобою, над темной клеветою.
Но если в ней единое пятно,
Единое, случайно завелося,
Тогда – беда! Как язвой моровой
Душа сгорит, нальется сердце ядом,
Как молотком стучит в ушах упрек…
В его сознании проблема чистой совести под влиянием дорожных впечатлений и одной неожиданной, случайной встречи, о которой речь впереди, вырастала в ощущение гражданской ответственности за все, что делается, за каждый поступок. Пора рассказать о той неожиданной, огорчившей Коненкова встрече.
Побывав на могиле Пушкина, уставший, умиротворенный Сергей Тимофеевич прилег отдохнуть в гостиничном номере. Старая монастырская гостиница с медленным, исполненным особого обаяния характером обитания. Жаркое послеобеденное время. В гостинице и вокруг нее безлюдно, сонно. Две пожилые путешественницы, как позже выяснилось, москвички, оживленно беседовали на скамейке под окном. Они осуждали Коненкова, который, дескать, отвернулся от возвратившегося на Родину из далекой Аргентины Эрьзи, отказал Степану Дмитриевичу в помощи. Извинившись за то, что невольно подслушал беседу, я заметил, что они несправедливы к Коненкову. Женщины смутились, тотчас замолкли. Я сказал о том, что, когда коненковской мастерской достигла весть о смерти Эрьзи, Сергей Тимофеевич послал своего помощника Николая Фроловича Косова снять с умершего маску и отформовать руку, как он выразился, «божественного скульптора». В устах Коненкова это была высочайшая оценка. Не могу вспомнить, о ком еще, исключая обожествляемого им Микеланджело, он отзывался с таким восхищением. Предложив женщинам в прямой беседе выяснить истину, отправился за Сергеем Тимофеевичем. Он огорчился, узнав, с чем я пришел. Поднялся, вышел к нежданным собеседницам. Поздоровавшись, присел на скамейку, заговорил. Его слово об Эрьзе было исполнено любви, говорило о дружбе, пронесенной через десятилетия:
– Степана Эрьзю я помню учеником Московского училища живописи, ваяния и зодчества. Он много и увлеченно говорил о своей родине. Светлой, нарядной казалась Мордовия в его рассказах. Такой она и предстала передо мной, когда под влиянием Эрьзи я совершил в 1904 году путешествие в Саранск.
Степан Эрьзя посвятил жизнь художественному выражению души своего народа. Где бы он ни жил, он был верен этому идеалу. Из-под резца его даже под небом далекой Южной Америки рождались образы, овеянные волжским ветром. «Дум высокое стремленье» никогда не покидало художника. Он вырубал художников-пророков Льва Толстого и Бетховена, смело предлагал современникам как символ красоты пластическое совершенство человеческого тела.
Исполняя долг старого товарища, в настоящее время леплю портрет Степана Дмитриевича Эрьзи, в котором стремлюсь выразить свое понимание этого увлеченного человека, большого художника.
Теперь готов выслушать: в чем провинился.
Оказалось, нет дыма без огня. Как-то от Эрьзи в дом Коненкова пришел посланец с просьбой о поддержке мастера. Маргарита Ивановна, чтобы не волновать Сергея Тимофеевича, который немало испытал огорчений от «непонимания», не сказала ему о визитере. В результате родилась версия: Коненков отказал в помощи старому товарищу.
Сергей Тимофеевич сильно огорчился и непрестанно повторял:
– Как же она могла не сказать мне…
Известное дело: на людскую молву запрет не действует. Степан Дмитриевич Эрьзя в старости был угрюм, колюч, ворчлив. И коненковский характер не назовешь уравновешенным. О неукротимости, вспышках гнева, упрямстве и отходчивости вспоминают все, кто близко знал Коненкова. Архитектор и художник Бродский свидетельствует: «Сергей Тимофеевич и я, как одержимые, стоим друг против друга красные, в запале безнадежного спора кидаем друг другу злые обвинения. «Больше я не могу с Вами работать, это бессмысленно!» – кричу н, хлопаю дверью и ухожу навсегда. Наутро, после бессонной ночи, подхожу на телефонный звонок. Спокойный голос Маргариты Ивановны: «Савва Григорьевич, дорогой, приходите! Сергей Тимофеевич очень переживает…»
Возможно, что два неукротимых старца, Коненков и Эрьзя, когда-то и поспорили, обменявшись нелицеприятными выражениями. Это можно предполагать. Доподлинно же известно, что когда пятью годами позже Коненкова Степан Эрьзя возвратился на Родину, его крепко поддержал и ободрил Сергей Тимофеевич. Отмеченные печатью неповторимости, будто бы алмазным резцом изваянные скульптурные портреты и композиции Эрьзи и еще его независимый характер, его эгоцентризм у некоторых деятелей искусства вызывали чувство ревности, налет раздражения. Старого мастера пытались поучать. Эрьзя от этих поучений взвивался, впадал в отчаяние. В такой вот трудный час он пришел в мастерскую на Тверском поговорить с Коненковым. Обнялись, троекратно, по-русски, расцеловались, уселись в гостиной среди сотворенной руками Коненкова красоты. Сергей Тимофеевич разговаривал с Эрьзей как с высокочтимым коллегой.
Речь главным образом шла о житейских неурядицах. Эрьзя жаловался, что никак не может получить мастерскую, никак не добьется выставки своих произведений.
– Милый Эрьзя, все образуется, – философски, с лаской в голосе говорил Коненков, и Эрьзя смягчался, однако успокоиться не мог.
– Годы, Сергей Тимофеевич, уходят.
– Что так, то так, против этого лекарства пока не придумано, но ты ведь моложе меня и все наверстаешь…
– Приятно слышать, дорогой Сергей Тимофеевич, но пока я в трудном положении.
– Милый Эрьзя, потерпи маленько, ты ведь это умеешь делать… И еще, Степан Дмитриевич, мне как-то неловко, – Коненков покраснел, – я хотел бы помочь тебе.
Вручив конверт с деньгами, Сергей Тимофеевич на прощание обнял своего старого товарища, а Эрьзя всю дорогу повторял, не то соглашаясь, не то обижаясь: «Образуется… образуется…»
И вскоре действительно стало образовываться.
Эрьзе сообщили, что к семидесятилетию решено организовать выставку его работ, а также немедленно выделить ему помещение для мастерской. Выставка открылась в июне 1954 года. Первым обнял Степана Дмитриевича в торжественном зале на Кузнецком мосту Коненков. Обнял и во всеуслышание произнес: «Приветствую вас, Эрьзя!»
Коненков в шестидесятых годах создал великолепный портрет Степана Эрьзи. В нем высокая мера уважения художника, гражданина, современника, в нем красота человека-творца.
Все дни посещения пушкинского заповедника, а пробыл Коненков там с неделю, история с «обиженным Эрьзей» никак не забывалась им. Сергей Тимофеевич глядел хмуро, подолгу молчал, о чем-то напряженно думал, казалось, старался вспомнить что-то крайне важное для него. Никаких упреков и рассуждений по поводу случившегося. Молчаливый поиск ответа на поставленный случайной встречей вопрос. Коненков, сохранявший молодость чувств до глубокой старости, переживал как юноша, доискивающийся смысла жизни: «Мне думалось, что в отношениях с Эрьзей я поступил по совести. Неужели я не прав?»
Все годы американской жизни ему совестно было от сознания неправоты своей перед оставленной им Родиной. После того, как повидал он в 1947 году разоренную Смоленщину, совесть гнала его чуть ли не каждый год в деревню Коняты, чтобы хоть чем-то помочь землякам. На любую просьбу смолян он отзывался, стараясь сделать все, что было в его силах. Бедствовавший от малого достатка в годы ученичества, он помогал материально и всячески тем, кто тянулся к знаниям и при этом нуждался. Не один художник может вспомнить коненковскую поддержку словом и делом. Отзывчивость Коненкова, его чуткость, его зоркость, его доброта к людям, ко всему живому буквально очаровывали тех, кто с ним сталкивался.
Благодатный июньский вечер. Коненков читает запавшие ему в сердце стихи Кобзаря.
Плавай, плавай, лебодонько!
По синьому морю —
Рости, рости тополенько!
В вгору та вгору…
Летом 1966 года он надумал побывать в Каневе. Только что завершена работа над композицией «Шевченко в ссылке». Коненков решил подарить ее украинскому народу. Всем, кто оказывался в его мастерской в эту пору, Сергей Тимофеевич рассказывал:
– В ельнинские деревни на Десне заходили сивоусые диды – лирники и бандуристы. Это было во времена моего детства. Серебряный звон бандуры, грустный голос лиры, жгучие слова о людской недоле запомнились навсегда. Как потом я узнал, многие из этих песен были сложены Тарасом Шевченко. В студенческие годы декламировали бунтарские стихи великого Кобзаря, распевали «Заповит». Навсегда врезалось в память живописное полотно «Шевченко с бандурой», которое я видел в рославльском доме Микешиных… Образ Шевченко жил во мне много лет.
Тогдашний главный редактор «Советской. культуры» Д. Г. Большое предложил Коненкову присылать в газету путевые очерки. Подписывая две командировки, Дмитрий Григорьевич напомнил мне, сотруднику газеты: «В каждом номере для очерка Коненкова будем оставлять
350 строк, передавайте по телефону, с оказией, как сумеете, но через день – очерк». Поначалу казалось, взвалили на себя непосильную ношу. Проехать в автомобиле триста-четыреста километров, останавливаясь чуть ли не в каждой деревне, потому что у Сергея Тимофеевича постоянно возникало желание поговорить с людьми, посмотреть, как живут на Смоленщине, Гомельщине и Черниговщине – в этих местах он бывал в молодые годы, наведывался сюда после фашистского нашествия; устроиться на ночлег (Коненков не любил подготовленных встреч, и поэтому всякий раз гостиницу брали с бою, предъявляя удостоверения спецкоров центральной газеты и регалии Коненкова), поужинать в шумном ресторане и только после всего этого в гостиничном номере приняться за обсуждение, а потом и. написание очередного очерка – такое и не каждому молодому под силу! Заканчивали далеко за полночь. После этого он шел почивать, а я передавал по телефону текст. Скажу одно: Коненков ни разу не подвел редакцию. На протяжении двух недель «Советская культура» печатала «Письма с дороги» девяностодвухлетнего скульптора, Героя Социалистического Труда, народного художника СССР. В них были путевые наблюдения и размышления, впечатления от встреч с людьми.
На границе Смоленщины и Белоруссии в одном из сел Коненков принял участие в празднике Весны, фотографировался с красавицей Весной. Это был по старому счету троицын день, и в белорусских селах отплясывали «Лявониху».
Вблизи Гомеля увидели на крыше дома аиста, по-здешнему лелеку. В придорожном лесу, на солнечных пригорках, во время привала собрали урожай первых летних грибов, колосовиков. В центральном ресторане Чернигова Коненков уговорил поваров приготовить эти грибы для посетителей.
Затем волнующие встречи с Киевом, где он был последний раз в 1913 году, и поездка в Киев к Шевченко.
На обратном пути из Канева в Киев – богатые украинские села. В зелени садов утопают каменные, шлакобетонные дома, крытые железом и шифером. Сергей Тимофеевич неотрывно смотрит в окно. Молчит. И неожиданно вдруг требует:
– Остановите машину.
Лебедев тормозит. Останавливаются и другие машины. В каневский музей Т. Г. Шевченко Коненкова сопровождали и министр культуры республики, и председатель Союза художников Украины, много народу.
– Хочу побывать вот в этой скромной хатке, – показывает гость на маленький домик с белоснежными стенами и соломенной крышей. Хозяева предлагают побывать в соседнем справном доме, благо и хозяева у калитки, заинтересовались, что за люди приехали.
– Если можно, уважьте мою просьбу, – мягко и требовательно обращается Коненков к министру.
У порога четыре хозяйкиных курицы. А вот и сама хозяйка. Видно, одолевает ее хвороба: одна рука повисла как плеть, в глазах – боль.
– Заходьте, будьте ласковы.
Прямо с порога – «хоромы». Все жилье – в одну комнату, справа – печь, возле нее ухват. Два окна как два глаза. Портреты близких повиты рушниками, скромная постель, привядшая пахучая трава на глиняном полу. Мария Трофимовна Мартыченко одинока, больна, практически нетрудоспособна, не получает пенсии, и людское внимание ее не греет. Тяжкая участь. Все подивились, как почувствовал Коненков, что необходимо остановиться и заглянуть в эту хатку. Тут же договорились: выхлопочут старушке пенсию. Коненков посылал в Киев письма-напоминания и своего добился. Коненков чуток к чужой беде, но и свои личные переживания тревожат его душу.
Душу его до глубокой старости томило чувство не реализованных полностью возможностей. Коненков и такое! Кажется невероятным. И тем не менее так было. Не реализовался вполне его педагогический дар. Виной тому, конечно же, двадцатидвухлетнее пребывание на чужбине, Стать вновь как в пору революции профессором по скульптуре просто невозможно. Годы не те. А если не оставляет жажда общения с молодежью? Об этом он говорит со своим бывшим ассистентом и помощником Георгием Ивановичем Мотовиловым. Профессор Московского высшего художественно-промышленного училища (бывшего Строгановского училища) Г. И. Мотовилов приходит на помощь старому другу. Он направляет в мастерскую на Тверском бульваре в качестве помощников группу своих выпускников.
В пятьдесят четвертом году Коненков взялся за большую по объему работу – скульптурное оформление Петрозаводского музыкально-драматического театра. Сергей Тимофеевич, как только работа была завершена, публично выразил признательность тем, кто в этом труде участвовал. Он писал: «Я задумал создать скульптурный гимн радости и торжества простых советских людей. Я понимал, что трудно будет мне одному выполнить задуманное, и привлек к себе в помощь молодых скульпторов Василия Беднякова, Маргариту Воскресенскую, Бориса Дюжева, Олега Кирюхина, Ивана Кулешова, Ираиду Маркелову, Александра Ястребова. Я показал им рисунки и эскизы, ввел в свою творческую лабораторию, рассчитывая на то, что они внесут в эту работу не только знание ремесла, но и вдохновение».
В коненковской мастерской в творческом содружестве с мастером, которого недавние выпускники Строгановки боготворили, окрепли силы молодых скульпторов, расцвели их дарования. Каждый взял у Коненкова то, что ближе всего его творческой сущности: внутреннюю патетику или монументализм, пластическое очарование резьбы по дереву или портретный психологизм.
Тогда же в середине пятидесятых годов в мастерской на Тверском бульваре появился молодой скульптор бурят Сараджан Балдано. Он делал маски в буддийском стиле, вырубал на манер Коненкова кресла. Сергей Тимофеевич похвалил его и в знак одобрения подарил ему инструменты – набор стамесок для работы по дереву. Подарок попал в хорошие руки.
В пору детства Коненкова лубки разносили по деревням офени-коробейники. Ими украшались стены крестьянских домов. Лубочные картинки на темы современности и сказочные сюжеты крепко запали в душу будущего скульптора. Сергей Тимофеевич вспоминал, как во время русско-турецкой войны в смоленских деревнях появились красочные картинки – Скобелев на белом коне и народный герой солдат Гурко. А такие лубочные персонажи, как Бова-королевич, Кузьма Сирафонтов, Еруслан Лазаревич, впоследствии стали героями прославленных сказочно-фантастических композиций Коненкова.
Лубки Виктора Пензина, подаренные Коненкову, произвели на него сильное впечатление. Несколько раз просмотрев их все подряд, он сказал, обращаясь к присутствующим в мастерской:
– Замечательный художник. Главное, народный по духу. Мне нравится, очень.
Коненков подарил Пензину комплект открыток с репродукциями своих работ и в посвящении дал знаменательную оценку свершенного Пензиным: «Вы вдохнули в лубок новые силы, дали ему вторую жизнь».
Студентка Строгановского училища Татьяна Бусырева, в недавнем прошлом бетонщица на строительстве Московской кольцевой дороги, принесла показать Сергею Тимофеевичу небольшую скульптуру. «Правильно подметила особенность индийской пластики – округлость форм, мягкость движений, музыкальность ритмов. Будет толк», – отмечает про себя Коненков и в течение нескольких лег следит за ростом ее дарования.
А как много значила встреча с Коненковым в судьбе киргизского скульптора Тургунбая Садыкова! В 1961 году на Всесоюзной художественной выставке Сергеи Тимофеевич приметил работы художника. В разговоре с директором республиканского музея Кульджеке Усабалиевой Коненков попросил передать юному скульптору его поздравления и еще просил прислать фотографии других работ.
Послав фотографии, Садыков сам отправился в Москву.
В назначенное время оказался в знаменитой гостиной Коненкова. Вырубленная из кряжистых пней скульптурная мебель и развешанные по стенам, выполненные только одним синим карандашом по фанере выразительные рисунки. Тишина, полусвет.
Открылась дверь, появился величественный старец:
– Я о вас слышал, Видел ваши работы. И о Киргизии кое-что читал. «Манас» читал. Рассказывайте, как там у вас дела.
Тургунбай стал рассказывать, сбился. Коненков улыбнулся:
– Всего сразу не вспомнишь. Пойдемте обедать. У нас сегодня гости. Там при народе и поговорим.
Вдоль широких деревянных перил уютного балкона, в центре которого стоял обеденный стол, были разложены фотографии скульптурных работ, за месяц до этого присланных Садыковым. Как только перезнакомились и уселись, хозяин и его гости, поглядывая на фотографии, стали хвалить юношу. Покраснев и окончательно смутившись, он совсем невпопад спросил:
– А как мне быть дальше?
– Отправляйся домой. Тебе надо работать там. Ты уже художник. Будь вместе с народом – это лучшая школа. Самое страшное для художника, когда он отрывается от родной почвы: художник должен работать согласно характеру своей нации и духу времени. Национальное своеобразие удается выразить только очень способным, очень трудолюбивым художникам… – Коненков пристально из-под густых стариковских бровей глядел на Тургунбая: хорошо ли слушает его?
С момента этой встречи, сыгравшей важную роль в мировоззренческом и творческом становлении на каждом этапе своего художнического возмужания Садыков ощущал отеческую заботу Коненкова, его направляющую волю.
В июне 1962 года Тургунбай снова оказался в Москве. Пришел по знакомому адресу. С робостью сказал Коненкову:
– Сергей Тимофеевич, мне надо изучать мировое искусство, учиться у больших мастеров. У нас во Фрунзе пока этого нет.
Прошло несколько дней. Садыкова зачислили на Высшие ускоренные курсы в Строгановском институте. Чтобы он мог жить в Москве, Белашова выхлопотала ему стипендию аспиранта и право на постоянное местожительство в Доме творчества «Челюскинская».
Когда вышла в свет монография А. Каменского «Коненков», Сергей Тимофеевич подарил ее с такой надписью: «Дорогому другу, милому киргизу Тургунбаю Садыкову на добрую память. С. Коненков, 26 ноября 1962 года, Москва».
Случалось, «дорогому другу» доставалось от Коненкова.
Сергей Тимофеевич как-то поинтересовался, что Тургунбай знает о киргизских гранитах и мраморах, и попросил как-нибудь привезти образцы в Москву. По молодости лет он благополучно забыл об этой просьбе. Когда же, в очередной раз слетав во Фрунзе, появился у Коненкова, тот спросил: