Текст книги "Коненков"
Автор книги: Юрий Бычков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Коненков начинает испытывать острое, долго неутоляемое желание в беседах с глубоко верующими людьми обрести душевный покой. Христианство как философская система, эпическая система с многовековой историей привлекает его как человека и как художника. Он всегда скептически относился к церкви, к обрядам, принимая в религии только истинно гуманное, человеческое начало. Самоотверженность Христа, нравственная высота христианских заповедей – не убий, возлюби ближнего как самого себя, не прелюбодействуй, не укради и прочее – всегда, на протяжении всей жизни были остовом, костяком его нравственных убеждений. На протяжении десятилетий его не тронутую скепсисом душу согревали мечты о жизни вечной, о воскресении. В трактовке Коненкова Христос не пассивная фигура, ведомая божественным помыслом, а жаждущая истины, вступившая на путь познания добра и зла личность. Сильная личность. Духовный светоч.
Случай (опять пресловутый случай!) сводит его с религиозной общиной «Ученики Христа». В ней состояли в большинстве своем рабочие, выходцы из Польши. Были там и русские. Маргарита Ивановна познакомилась как-то о Тихоном Дмитриевичем Шмелевым, который и ввел Коненкова в эту довольно многолюдную религиозную общину. Сергея Тимофеевича восхищал образ создателя общины брата Россела, умершего еще в 1916 году. Кто знает, сколько тут правды, сколько вымысла, но Коненкову рассказывали, будто Россел все свое состояние, фабрику отдал рабочим, организовав самоуправление. Сам жил скромно, занимаясь делами общины, произнося проповеди. На собраниях общины, как и во времена брата Россела, велись «исследовательские» рассуждения о пророческом смысле евангельских текстов. Коненков создал скульптурный образ новоявленного пророка, чем возвысил его в глазах верующих. Душеспасительные беседы, предсказания, моления о втором пришествии Иисуса Христа, – все, чем, казалось ему, он может заполнить духовный вакуум, – ни истинного удовлетворения, ни душевного покоя ему не принесли. Тоска по Родине, ностальгия – нет мучительней болезни.
Наталья Петровна Кончаловская, в связи со служебной командировкой мужа на несколько месяцев оказавшаяся жительницей Нью-Йорка, частенько навещала своего крестного, всякий раз, прощаясь, звала его к себе. «Все, кто встречал Коненкова в Америке, – пишет она, – должны были заметить постоянную угрюмую встревоженность Сергея Тимофеевича. Со мной он часто шутил и смеялся, но я была тогда для него кусочком родной земли. Он с удовольствием приходил к нам поесть зеленых щей с творожными ватрушками, просил меня отварить кусок говядины и ел ее с крупной солью и хреном.
– Совсем как на Пресне, только Сироткина нету! – приговаривал он, прослезившись, не то от чувства, не то от хрена».
У четы Коненковых взгляды на Америку и американскую жизнь противоположные. Говоря о настроениях Mapгариты Ивановны, H. П. Кончаловская не скрывает правды: «Она следовала моде и была больше похожа на американку, чем на москвичку в Нью-Йорке. И однажды после русской трапезы, подзадоривая нас, она начала восхищаться американскими удобствами, а я, чуть не плача, вспоминала мастерскую на Пресне и зоопарк с лебедями на пруду. Сергей Тимофеевич, как сыч, забившись в подушки кресла, мрачно метался между Пресней и Бродвеем».
Коненков готов был, махнув на все рукой, немедленно вернуться домой. Прав гражданства он не потерял. С ним был советский паспорт. Но окружение, в большинстве это были люди, не видевшие путей возвращения или не желавшие его, стращало карами, которые, дескать, обрушатся, как только Коненков вернется. Тогда Сергей Тимофеевич надумал побывать у Горького в Сорренто и посоветоваться, как ему быть.
Весной 1928 года Коненков, в считанные дни собрав чемоданы, отправляется в Италию.
Алексей Максимович занимал второй этаж большого каменного дома князя Серра-Каприолы. В эпоху Пушкина предок князя – посол Италии в России – женился на княжне Вяземской. В доме Серра-Каприолы хранился как величайшая ценность альбом с автографом стихотворения А. С. Пушкина. Коненков вспоминал: «Мы взошли на крыльцо. Долго звонили. Никто не отвечал. Наконец вышла растрепанная итальянка. Я передал карточку. Через минуту вышел сам Горький. В валенках, меховой поддевке. Был март. Дом не топился. Алексей Максимович пригласил нас к обеду, к 12 часам. До 12 он работает. Приветствуя нас, он глуховатым баском дважды проговорил, улыбаясь в усы:
– Страшно рад, страшно рад!
За обеденным столом собралась вся семья: Алексей Максимович, Екатерина Павловна, приехавшая из Москвы навестить сына Максима и внучат, порывистый молодой человек с голубыми глазами – Максим Алексеевич, его жена Надежда Алексеевна, секретарь Горького – баронесса Бутберг.
Мы наперебой расспрашивали Екатерину Павловну: как там в Москве? Новости различные: и хорошие, и печальные. Вспомнили о гибели Есенина. Горький наставительно произнес:
– Еще многие сломают там головы. Время трудное, переходное.
Он со значением взглянул на меня, и я передумал советоваться с ним о возможности своего возвращения на Родину. Немного погодя, прямо, без обходных маневров, Я заявил, ни к кому конкретно не обращаясь:
– А цель моя, между прочим, – вылепить бюст Алексея Максимовича.
Горький отозвался:
– Тут многие с этим приезжали, но я не хотел, а вам с удовольствием буду позировать».
Портрет потребовал восемь сеансов. Коненков не пытался импровизировать. Работая, он проникал в состояние портретируемого. Стоя за конторкой, Горький отвечал на письма. Он был сосредоточен, открыт душой, склонен к философским беседам, в которых открывался глубокий ум, широта познания, мудрость. Таким спокойно-задумчивым писатель и предстает в коненковской работе. Скульптор преодолел традиционный, односторонний взгляд – Горький-буревестник. Казалось бы, Коненкову такой утвердившийся образ ближе, чем кому бы то ни было. Однако строгий реалист возобладал над Коненковым, склонным к возвышенно-романтическому пафосу.
Когда портрет был закончен, Бурении, появившийся в доме Горького, сфотографировал бюст и модель. Алексей Максимович на мокрой глине оставил свой автограф.
Алексей Максимович тогда же писал редактору журнала «История искусств всех времен и народов» Э. Ф. Голербаху: «Прилагаю снимок с работы С. Т. Коненкова. Все, кто видел бюст, находят его сделанным великолепно и очень похожим на оригинал». Речь, естественно, шла не только о полном внешнем сходстве.
Горький, счастливый дед, очень гордился своими внучками – Марфинькой, которой было два года, и Дарьей – девяти месяцев. Он глаз не сводил с Дарьи и забавно характеризовал ее, делая ударение на первом слове:
– Серьезная женщина.
Последовала просьба к скульптору вылепить портрет Марфиньки. Коненков пообещал это сделать и слово свое сдержал. В 1949 году в Москве он создал прекрасный портрет юной Марфиньки.
Вернувшись в Нью-Йорк, Коненков получил от Горького теплое послание: «Без лишних слов скажу, что для меня знакомство с Вами радостно и ценно, без всякого отношения к «делам», а так просто, само по себе. Хорошего русского человека, любящего свою Родину, знающего ее и желающего служить посильно нуждам, такого человека не часто встречаешь, а встретив, радуешься и уважаешь его».
Из Сорренто через Неаполь Коненковы отправились в Рим. С волнением ждал маститый скульптор встречи с вечным городом, в котором жил и работал 32 года тому назад. Прежде всего осмотрел памятные ему места – площадь дель Пополо, кафе «Греко», где бывал Гоголь, свою бывшую квартиру-мастерскую.
В Риме было решено задержаться. Коненков подыскал себе мастерскую неподалеку от Ватикана за рекой По. Студия находилась в старом саду, что было по душе Коненкову. Однако ее планировка и запущенность его не устраивали. С разрешения хозяина Коненков принялся за переустройство мастерской. Помогал в этом художник Алексей Исупов, в прошлом москвич. В Риме он пользовался настоящей славой. Его все называли маэстро Исупов. Исупов привел в мастерскую Вячеслава Иванова. Еще в России известный поэт-символист написал об искусстве Коненкова панегирическую статью. Здесь, в Риме, Иванов занимал высокий пост старшего библиотекаря Ватикана. Разговоры по поводу различного толкования евангельских и библейских текстов затягивались на много часов. Близость к первоисточникам (библиотека Ватикана) вдохновляла Коненкова. В упоении работал он в своей мастерской над образами апостолов.
Еще в Америке он обращается к образу Христа и в каждой из версий это страдающий, жаждущий добра и справедливости, потрясенный открывшейся ему истиной человек в состоянии тревожного ощущения тяжких испытаний, предреченных человечеству. В Италии это предчувствие грозящей народам беды потрясает все существо художника, и он создает экстатический образ – своего непревзойденного по силе исступленной страсти «Пророка». С той же пророческой интуицией, с какой на рубеже двадцатого столетия Коненков в образе Самсона предвидел грядущую революцию, он в 1928 году ощущал кризис деградирующего капиталистического общества, надвигающуюся фашистскую агрессию (в Италии фашисты были у власти). Его «Пророк» взывал к тем, кто не утратил в себе человечности, отзывчивости, способности противостоять злу. Созданные им в Риме терракотовые головы апостолов веры Петра и Иоанна, Иуды и Иакова тревожили, волновали людские сердца. Тогда же, весной двадцать восьмого года, Коненков создает «Космос» – еще одно пророчество. Пытливо, проникая взглядом в дальние дали, смотрит из-под густых насупленных бровей старец с обличьем русского мужика.
В Риме, освобожденный от заказных работ, испытывая от встречи с вечным городом необычайный подъем сил, Коненков работает много и плодотворно. Товарищи-скульпторы в Москве могли бы с удовлетворением отметить, что Коненков «перед лицом Нового и Старого Света» заявил о себе как могучий талант.
Михаил Васильевич Нестеров весной 1929 года писал своему другу-биографу С. М. Дурылину: «Вернусь к Коненкову. Он из Америки приехал в Рим. Там обосновался, занял отличную мастерскую и создал таких Петра и Павла, что весь Рим перебывал у него, восхищаясь нашим российским Фидием. Имя его, как когда-то Иванова, у всех на устах. Все славят его, величают…»
В Риме, в фойе театра, где директорствовал муж Татьяны Федоровны Шаляпиной синьор Либератти, устроили выставку произведений Коненкова. Она прошла с большим успехом. Скульптор свидетельствовал, что особенно много говорили о значении «Пророка». «Я начал лепить «Пророка», – пояснял Сергей Тимофеевич, – как предвестника трагических событий, которые развертывались в разных странах мира и прежде всего в Италии, где у власти был Муссолини».
Примечательный факт: Коненкову позировал для «Пророка» некий отливщик бюстов, русский по происхождению. Он жил за городом в казармах для бездомных. Худющий. Изможденный. Бюсты Пушкина, Толстого, Достоевского, царя Николая II продавал преимущественно русским эмигрантам.
12 августа Коненковых посетили московские художники Федор Богородский, Георгий Ряжский, певец Гаврилов. Говорили о России, о Горьком, о Шаляпине. Коненков рассказывал им об Америке, о том, что работал он главным образом в дереве: «В Америке до меня этим почти никто не занимался. А теперь я имею подражателей, и деревянная скульптура стала модной».
Сергей Тимофеевич заверяет москвичей: «Приеду обязательно и выставку привезу».
Маргарита Ивановна Коненкова как-то призналась: «Он всегда русских хотел делать». Так оно и было. На протяжении всех этих долгих, странных лет американской жизни русские люди легко находили дорогу к его сердцу и в Америке, и в Италии.
1929 год. Коненковы недавно вернулись из Италии. Моделью Сергея Тимофеевича становится профессор, доктор-психиатр Адольф Майер. Знаменитый ученый в семьдесят лет решил овладеть русским языком. Во время сеансов в мастерской Коненкова старался практиковаться в разговорной речи. Когда Коненков закончил портрет, собрался весь ученый мир Балтиморы. Майер – профессор Мэрилендского университета. И по окончании позирования Майер не забывал Коненковых: приходил, чтобы поговорить по-русски, усовершенствоваться в полюбившейся ему русской речи.
Как-то Федор Михайлович Левин привел в студию близкого и дорогого сердцу Коненкова человека – физиолога Павлова. Иван Петрович приехал на Всемирный конгресс физиологов. Левин некогда слушал лекции Павлова, больше того, был у Ивана Петровича ассистентом. Конечно же, это старое петербургское знакомство много значило здесь, в Америке. Иван Петрович серьезно увлекался живописью. У него в Петербурге богатая коллекция. Перед поездкой в Америку Иван Петрович побывал у Репина в Куоккале. Коненков с интересом слушал рассказ о посещении Павловым «Пенатов».
За разговором скульптор приступил к портрету. Вопрос о позировании решился при знакомстве удивительно легко: им хотелось встречаться и говорить о близком.
Во время первого сеанса пили чай с медом. Павлов сидел с засученными рукавами, как дома.
В ту пору между Европой и Америкой летал цеппелин. Иван Петрович спросил у сопровождавшего его сына Владимира:
– За сколько перелетел океан дирижабль у Жюля Верна? Коненкову показалось знаменательным то, что великий ученый сравнивал фантазию с достижениями техники.
Коненкову хотелось обязательно «схватить» проникновенность его умных и веселых глаз, так хорошо выражающих силу интеллекта…
Павлов предстал перед Коненковым в ореоле мировой славы. Но больше всего взволновали скульптора русская душа Павлова, крестьянская его натура, замечательная простота его и откровенность. И может быть, поэтому в первом из созданных Коненковым изображений фигура Ивана Петровича, слегка сгорбившаяся, с палкой и шляпой в руках чем-то напоминает образы «лесовиков», «старичков-полевичков». Земная мудрость, открытость и вместе с тем владение «высшей тайной» сквозят во взоре умных, проникающих глаз, в одухотворенных чертах лица. Нет, не стилизация под «старичка-полевичка», а только намек на земное, русское происхождение одного из величайших интеллектуалов двадцатого столетия.
С появлением в русском искусстве Коненкова начал возрождаться национальный язык скульптурной пластики. До него отечественные скульпторы изъяснялись на общеевропейском наречии. Казалось, никто и не подозревал о народных корнях, будто и не было у великого народа самобытного пластического языка, истоки которого современная археология обнаруживает в двухтысячелетнеи давности пластах культуры наших прародителей – восточных славян. Генетическую связь легендарных времен с веком двадцатым осуществило «консервативное» крестьянство. Коненков вышел из среды русского крестьянства. Он сознавал, что именно родная земля, ее древняя история, природа смоленского края одарила его талантом. В «деревяшках» Коненкова, думается, оживает пластическое видение праславян.
Фигура Ивана Петровича Павлова весьма характерный пример использования традиционных народных выразительных средств для создания образа глубокого и достоверного.
Адекватность, полное соответствие пластических средств духовной сущности модели – убедительный творческий прием, неоднократно применявшийся Коненковым.
В Риме, работая над циклом воображаемых портретов Христианских апостолов и пророков, он использует выразительные возможности (экспрессию внешнюю и внутреннюю) стиля барокко.
В Америке, создавая образ киноактрисы Айни Клер – типичной представительницы артистической богемы, он смело пускает в ход приемы деформации, гиперболизации форм, свойственные стилю модерн.
При этом Коненков остается Коненковым: коренные структурные особенности его пластического языка незыблемы в каждой работе, будь то грандиозная монументальная композиция или «образная» мебель.
В Америке устав от заказной работы, скульптор касается заветного, того, чем жива душа, под его резцом рождается «образная» мебель: каждый предмет созданной в 30-х годах обстановки коненковской гостиной – это сердечное признание в любви к русской жизни, русскому лесу с его обитателями, русской сказке.
Сам собой нашелся материал небывалых скульптур. Неподалеку от мастерской – Центральный парк Нью-Йорка. Он в свое время был разбит на каменистом острове Манхэттен (деревья сажали в насыпной грунт). После каждой бури десятки деревьев лежали с вывороченными из земли корнями. По просьбе скульптора упавшие деревья, распиленные на 2–3-метровые кряжи, возили в его мастерскую.
Материала, предназначенного для изготовления «вечно модной» мебели, рассказывал Сергей Тимофеевич, было в достатке. За эту работу он взялся всерьез в тридцать пятом году. Кое-что было вырублено раньше – кресло «Сова с поднятыми крыльями», «Девушка со светильником», кресло «Удав».
В тридцать пятом из причудливого, колоссальных размеров пня топором да стамеской вырубил да вырезал «Стол». Что бы вы ни положили на гладкую столешницу – книгу или коробку конфет, фрукты или цветы, – тотчас за вами станут наблюдать любопытные ребятишки: со всех сторон они прижались к столу и смотрят озорными детскими глазами. Это воспоминание о дружбе с пресненскими ребятишками. Он баловал их конфетами, давал пятачки и гривенники на кулечки-фунтики со спелой сладкой малиной и кисло-сладкой красной смородиной, играл с ними в шумные пятнашки. Теперь их лукавые рожицы ои припомнил и навсегда пригласил к себе в гости.
Тогда же он изваял из комля могучего дуба кресло и стул для собеседника: за узенькой спинкой его пристроился ласковый старичок, по его имени и стул назвался «Алексей Макарович». «Кресло с птицами», «Столик с белочкой», «Кресло-паутинка», «Столик с гномом и кошкой», выдолбленные в стволе ларцы, «Козлоногий музыкант», «Лесная кикимора» рождались друг за другом.
О необычной мебели распространилась молва. Взглянуть на нее приходили малознакомые и совсем незнакомые люди. Как-то появилась жена миллиардера – Джан Рокфеллер.
– Сколько стоит ваша мебель? – последовал вопрос.
– Эти вещи мне не принадлежат. Я подарил их моей жене.
Миссис Рокфеллер, полагая, что Коненковы торгуются, набивают цену, обращается к Маргарите Ивановне:
– Продайте мне эту мебель. Я заплачу столько, сколько вы спросите.
– Нет. Я не могу этого сделать. Это подарок. После поездки в Италию и нью-йоркской встречи с И. П. Павловым, обернувшейся большой дружбой, сильной привязанностью, Коненков вновь испытал приступ ностальгии. Он затосковал по Родине.
В 1932 году, по пути из Мексики, где они снимали фильм «Да здравствует Мексика!», в мастерскую к Сергею Тимофеевичу нагрянули кинематографисты Сергей Эйзенштейн, Эдуард Тиссэ и Григорий Александров.
К Коненкову их привел Бурлюк. Мастерская на первом этаже жилого дома представляла собой большой зал, в котором стояло много бюстов. Коненков был завален заказной работой. В момент их появления Коненков, вооружившись молотом и троянкой, вырубал чей-то бюст из куска красного камня. Он стоял у камня в фартуке, седой. Поздоровавшись, стал расспрашивать о Москве, о России.
В эту пору Сергей Тимофеевич на любых условиях готов был вернуться домой. В полной мере осуществлены те призрачные цели, которые продекларировал он перед московскими скульпторами. В Америке его имя пользуется огромной славой, и в Италии он произвел своими работами большое впечатление. К тридцать второму году ему осточертели заказные портреты, но не делать их – значит подрубить сук, на котором сидишь. Впрочем, ои готов был «рубить сук». Но… В этом «но» и заключалась жизненная драма Коненкова. Надо было проявить добрую волю, мужество, смирить гордыню и обратиться с просьбой о возможности возвращения на Родину. Он же жил в уверенности, что его позовут. Огромное моральное давление испытывал он со стороны общины «Ученики Христа». Как боялись они потерять такого сподвижника, как Коненков! На его щедрых вкладах в годы экономического кризиса буквально держалась община «Учеников Христа». И поэтому в большом зале, где проходили собрания общины, как только появлялся Сергей Тимофеевич, гул стоял. Все говорили о пророческой, мессианской роли Коненкова по возвращении в СССР. Появление Коненкова на родной земле, по их предсказаниям, должно было быть предвестием скорого наступления второго пришествия Христа. И когда к тому будет благорасположение, высшие силы призовут Коненкова вернуться на Родину.
Трудно судить о том, насколько верил Коненков этим внушениям. Ясно одно: никаких решительных действий по своему возвращению Сергей Тимофеевич до конца тридцатых годов не предпринимал. Мучительно страдал, но ждал этого «вышнего указания». Слух о том, что Гитлер нападет на СССР, достиг Америки, и Коненков обратился к И. В. Сталину с посланием о грозящем Родине фашистском нашествии и своей готовности вместе с советским народом встретить час испытания. Видимо, определенную роль это письмо, исполненное патриотического порыва, сыграло. Отношение к Коненкову стало меняться. Долгие годы нарочитого забвения остались позади. Открывшееся в Нью-Йорке советское консульство теперь приглашает Коненковых на разные мероприятия.
Трудными, словно на каторге, откуда нет возможности бежать даже и очень сильному человеку, оказались для него американские тридцатые годы. Нарастало разочарование в духовных братьях и сестрах общины, учрежденной братом Росселом. Резко обозначилась разность интересов и духовных устремлений с самым близким человеком, спутницей жизни, женой, которая не разделяла главной его цели – стремления оказаться на Родине.
Без преувеличения можно сказать: выжил Коненков в Америке и не переставал быть самим собой еще и потому, что был фанатически предан родному языку.
В целях защиты души своей от нашествия американской смердяковщины он сознательно проявил разумную национальную ограниченность – говорил только по-русски, читал Гоголя, Пушкина, Толстого, Тургенева, Чехова, особенно много Достоевского.
В периоды душевных кризисов он полностью отстранялся от заказных работ. Подолгу думал о поразивших его громадностью мыслей и дел русских людях. Все годы американской жизни скульптор работает над образом Владимира Ильича Ленина. Десятки коненковских воображаемых (скульптор варьировал облик вождя, каким он ему запомнился. – Ю. Б.) портретов В. И. Ленина оказались в коллекциях американцев – философов и миллионеров, ученых и художников. Он трактовал его и как образ неповторимого вождя-трибуна, и как мыслителя научного склада, и как образ гениального русского человека.
Лев Николаевич Толстой, другой властитель его дум, в Америке был особо близок и дорог ему народной мудростью своей. Он вырезал в дереве небольшую фигурку Толстого: босой, с посохом в руке, в длинной крестьянской рубахе идет он по русской земле.
Все американские годы Коненкова не оставлял трагический образ Достоевского. 1933 год. Коненков создает шедевр – потрясающей силы психологический портрет Федора Михайловича Достоевского. В нем его собственная тоска, трагическая экспрессия духовного одиночества, безысходность, драма трудных размышлений. Важно подчеркнуть близость эстетических и нравственных идеалов писателя и скульптора. Зерно этой общности в словах Достоевского: «У меня свой особый взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для… меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив». Также мучительно трудно разделенные целой эпохой писатель и скульптор устремлены к созданию нравственного идеала. Мечта сохранить веру в человека, обрести идеал, основанный на победе доброго начала, влекла Достоевского к образу Христа, в котором, по мысли писателя, воплощены высшие нравственные критерии. Однако исторический опыт неумолимо опровергал эту веру, свидетельствуя, что христианство не способно создать рай на земле. Иван Карамазов, повторяя тезис Вольтера, восклицает: «Я не бога не принимаю, пойми ты это, я мира, им созданного, мира божьего не могу согласиться принять».
Столь же драматична история веры Коненкова в бога. Услышав в гимназии атеистические суждения своих сверстников, он со свойственной возрасту восприимчивостью становится «неверующим», о чем заявляет в деревенском доме, где без бога – ни шагу. И невыстраданное, детское безверие вскоре истаяло как утренний туман. Сколько упований на бога в зрелом возрасте, в преддверии старости возлагал Коненков. И только в конце своей долгой жизни он окончательно прозрел, повторив перед смертью слова, сказанные в родительском доме простодушным гимназистом Сергеем Коненковым: «А бога-то нет».
Бюст Достоевского вылеплен в течение нескольких часов. Вынашивался образ десятилетия. «Я думал о Достоевском как о могучем мыслителе, находящемся рядом со мной, – признался Коненков. – Кто еще, как он, понимал и ненавидел зло, кто, как он, мог проникнуться людскими страданиями?» У Сергея Тимофеевича давно был на примете натурщик на избранную позу писателя – Борис Васильевич Букин, дьячок-эмигрант, человек, жаждавший нравственного совершенства, книгочей, домашний философ. Фактор внешнего сходства не имел особого значения. Коненков знал черты Достоевского наизусть.
В глубокой задумчивости Достоевского, его напряженном размышлении запечатлелось сложное душевное состояние самого автора воображаемого портрета великого писателя.
Коненков принял решение возвращаться и не находит пути осуществления этого желания. Он жадно прислушивается к вестям из СССР. Давно потеряны связи с друзьями и близкими. Приходится довольствоваться случайными сообщениями об отношении в Москве к некогда «набольшему товарищу». Утешительного в этих вестях мало – его называли формалистом, имя его постепенно забывалось. Коненков узнал об этом от скульптора Маргот Эйнштейн – дочери известного ученого.
Маргот Эйнштейн была замужем за Мариамовым – секретарем Рабиндраната Тагора. В 1930 году Тагор отправляется в СССР. С ним едут Мариамов и Маргот Эйнштейн. В Москве в букинистическом магазине Маргот приобрела монографию Сергея Глаголя «Коненков». После знакомства с монографией у Маргот появилось острое желание познакомиться со скульптором Коненковым. В результате настойчивых расспросов она выяснила, что Коненков за границей. Большего добиться не смогла.
На пароходе по пути в Америку Маргот разговорилась с пожилой женщиной, которой оказалась Элен Флекснер. «Тайна» Коненкова была раскрыта. Они встретились. Коненков вылепил портрет Маргот Эйнштейн, а вскоре после» того создал лучший прижизненный портрет ее отца – Альберта Эйнштейна.
В Нью-Йорке раз в год, а то и чаще появлялся Борис Шаляпин – художник, сын Ф. И. Шаляпина. Коненков ценил его дарование, дружески опекал. От него Сергей Тимофеевич узнал, что Федор Иванович болен и болезнь неизлечима. От сознания того, что в Париже, вдали от Родины, угасает великий русский певец, дорогой сердцу человек, Коненков скорбел, все больше замыкался в себе.
12 апреля 1938 года Шаляпин скончался. Незримая, но крепкая нить, связывающая Коненкова с русской эмиграцией, оборвалась. Шаляпин, как и он, тосковал по Родине, рвался душою к русским просторам. Но этой мечте быстро стареющего, больного артиста категоричным заявлением второй его жены Марии Валентиновны: «Только через мой труп» – был поставлен барьер, одолеть который у Федора Ивановича уже не было сил.
Смерть Шаляпина острой болью отозвалась в сердце и словно подстегнула Коненкова. На вернисаже выставки Давида Бурлюка он обратился к советскому консулу в Нью-Йорке В. И. Базыкину и сообщил о своем желании выехать на Родину. В ответ услышал утешительное:
– В Советском Союзе обеспокоены, заинтересованы вашей судьбой. Вам следует, Сергей Тимофеевич, обратиться с официальным заявлением.
Заявление на следующий день было написано, и Базыкин взялся за оформление соответствующих документов. Коненков с уезжавшим в Москву консулом отправил в дар Советскому правительству бронзовую фигуру Ленина. Стал готовиться к отъезду, но грозные события еще на несколько лет отсрочили долгожданный час встречи с родной страной.