Текст книги "Все мои лица (СИ)"
Автор книги: Юлия Шутова
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
***
Как и решила, войдя в обчищенную квартиру, начала делать ремонт. Приходили Машка с Байбаковым, помогали. Не столько работали, сколько ржали и пачкались краской или клеем. Но это было самое оно: смеяться, гоняться друг за другом по пустым комнатам, капая на пол краской, кричать друг на друга в шутку, а потом, сталкиваясь лбами, ползать на коленках, размазывать красочные пятна. Уверять друг друга: «Я отмываю! А ты мне мешаешь!» И лопать заказанную пиццу, хватая горячие куски разноцветными пальцами.
Мне нравилось, что Глеб приходит с Машкой. На самом деле, мне нравилось, что он приходит. Но то, что не сам, не один, а с ней, с Африкой, меня успокаивало. Были у них некие «отношения» или нет, я не интересовалась, не мое дело. Да и у Машки где-то там, на стороне, оставался уже подзабытый мною Боромир Тятин. Может, они просто дружили в мою сторону, не знаю. Но как-то незаметно для себя, неосознанно, я включила Байбакова в круг своих «родственников». Правда, поняла я это вовсе не тогда. Позже. Намного позже.
Это зачисление в ближний круг никак особо не выражалось. Я не звонила ему. Даже номер его телефона забыла. Обзавелась новым айфончиком и не подумала вписать в контакты. И он не звонил, не спрашивал, как дела, и какие планы. Просто являлся иной раз в выходной вместе с Африкой. Если Машка приходила одна, про Глеба мы не говорили. Но мне казалось, что он незримо присутствует. Когда мы в две кисточки разрисовываем кухонную стену неоновыми градиентами, когда валимся на огромный квадратный матрас-мешок, набитый полистирольными шариками и, поставив на животы коробки с пиццей, отдыхаем, вяло переговариваемся с набитыми ртами, что неплохо бы и потолок оприходовать, а то чего он белый, скучища, Глеб как будто маячит за нашими спинами – его не видно, но он есть.
По-настоящему моим ремонтом занимался Рустам. Курировал. Прислал двух узбеков, коренастого длиннорукого сорокалетнего Эдика и совсем пацана, черноглазого, с нежным персиковым румянцем и тонкими девичьими руками Гошу. Они сделали главное: смонтировали мне новую кухню, восстановили утраты в ванной, в общем придали квартире жилой вид. И тут же по моей просьбе ободрали все стены в комнатах до самого кирпича. Представляете, над оконными проёмами были кирпичные арочки. Ни за что не заклею какими-то глупыми обоями такую красоту. Мы с Машкой генерировали дизайн-проекты со скоростью пескоструйной машины. И тут же их отбраковывали. Но так или иначе, ремонт продвигался.
Ну что еще добавить к картине счастья? Экзамены я сдала. Ну, средненько, конечно, никакой гениальности во мне не проснулось. Подала документы в экономический техникум и предалась блаженному летнему ничегонеделанью.
Африка собралась замуж. За своего Боромира. За Борьку Тятина. У них всё по-серьёзному: вместе сессию сдавали, вместе после экзаменов по городу гуляли – разговаривали, планировали совместную жизнь. Машка говорит, скоро Борька её потащит с родителями знакомиться. Вот вернутся Тятины-старшие из круиза, и будет торжественное представление её ко двору. Мандражит: вдруг не понравится папаше с мамашей. Я ей говорю; «Ну как ты можешь не понравиться?! Ты же умница-красавица. Где ещё твой Борька такое редкое сочетание найдет. Да они молиться на тебя будут». Но она всё равно переживает, как сложится. Борькины родители где-то в деревне живут. Отец – фермер. Не бедный, раз может свою жену по Средиземному морю на корабле выкатывать. А она, жена, в смысле, Галадриэль бывшая, считает себя писательницей, сочиняет фанфики про эльфов и прочих всяких. Подхватила знамя, выпавшее из рук Толкина.
– Вдруг, она решит, что я не подхожу, недостаточно начитанная. Я, знаешь, специально всего «Властелина колец» прочитала, чтобы было, о чём с ней разговаривать, – Машку больше беспокоит мамашино мнение.
– Брось, Африка, не бери в голову. Поженитесь вы с Борькой, и всё у вас будет хорошо.
Я хотела, чтобы все вокруг ходили счастливыми. Лето было самым лучшим в моей жизни. Светило солнце, моросили дожди, иной раз ворчала гроза.
Но однажды гроза грохнула прямо над моей головой. И это было совсем не смешно.
Глава 10
Воспитанник детского дома обязан: …уходя по каким-либо делам всегда спрашивать разрешения педагогов, обязательно сообщать: куда уходит, когда предполагает вернуться.... (Правила внутреннего распорядка для воспитанников детского дома).
Ты врёшь, Ленка-Сапог. То лето не было ни лучшим, ни сколько-нибудь хорошим. Ты просто пытаешься убедить себя. Обмануть. Весь июнь ты зубрила. От экзамена к экзамену зубрила ненавистные, основательно забытые школьные предметы. Днями зубрила. Да и за полночь засиживалась. Машка пожимала плечами: «Сколько можно? Ты ж не высыпаешься. Бросай. Ляг поспи, и всё пройдет». Ты махала рукой: «После отосплюсь». Даже ей, своей лучшей подруге, не хотела говорить, почему по ночам сидишь над учебником. Ты же просто не могла спать. Ты боялась.
Ты права, та, вторая я, что прячется внутри моей черепушки между лбом и затылком. Некрасивая девчонка – бледное личико, меленькие мышиные черты, соломенные волосики падают на бесцветные бровки. Такой ты была с детства, такой и осталась, что бы не показывали зеркала. Ты права. Себе я ещё могу врать. А тебе нет. Ты знаешь всё. Знаешь, почему я не сплю. Знаешь, кто приходит по ночам. Знаешь, кем становлюсь, когда закрываю глаза.
Это началось не сразу. Может, меня держали ещё не выветрившиеся лекарства, может радость от, казалось, невозможного обретения живой Африки, может, суета с учебой и ремонтом квартиры. Но жизнь устаканивалась, входила в какие-то рамки, дни становились ровными и размеренными. И тогда очнулась ночь.
Она пришла мокрой собакой, пахнущей палыми листьями. Палыми, палёными, дымными. Ткнулась холодным носом в руку: «Пусти!» Я не хотела пускать. Но она проникла, просочилась, улеглась на самом краешке бокового зрения: «Не видишь меня? Ну-ну… Притворяйся. Ты знаешь, я здесь». Она подходила всё ближе. Укладывалась рядом, прижималась, дышала в ухо: «Помнишь меня? По-о-омн-и-и-ш-ш-шь…»
Я закрывала глаза, и тут же оказывалась в подвале кукольного дома. Плясала голой испуганной Саломеей вокруг стола, погибала и мстила, получала свой приз – голову на подушке. Голова улыбалась, прищурив свинцовые глаза: «Убежать от меня нельзя». Губы изгибались жирными дождевыми червями, норовили сползти с лица на мои, державшие подушку руки, спутать мои пальцы осклизлыми упругими шнурами. Спутать, оплести меня всю, спеленать шевелящимся коконом добраться до шеи, задушить. Шипели: «Убеж-ж-жать нельз-з-зя…»
Я орала и просыпалась. Вставала, пила воду, совала за щеку таблетку тенотена, снова ложилась.
Парк, клёны стряхивают капли с рыжих ладоней. Кап-кап на деревянную подгнившую доску качелей: «Садись, покачаю». Сажусь, размокшая доска проседает, расползается, превращается в зыбкое болото. Затягивает всё глубже – по пояс, по грудь. Ещё немного, и разбухшее причмокивающее нечто дотянется до моей шеи, задушит. Дёргаюсь, кручусь, пытаюсь выпростаться. Протянутые руки. Хватаюсь за них, как за ветки. Сильные ладони тянут меня из трясины. Над ухом хохоток: «Ку-ку, детка». Суматошно вскидываю глаза – то же лицо, губы змеятся, холодный металл взгляда давит тяжестью: «Эвелина, не уйдешь!»
Снова просыпалась, мокрая от липкого пота, с подскочившим в горло сердцем, с последней, вырвавшейся из кошмара мыслью: «Я Лена! Лена! Лена! Не Эвелина!» Если там, в вязкой субстанции сна, чудовище, выросшее из Олега, перестанет считать меня Эвелиной, оно уберётся, оставит меня в покое. Но разве мы можем управлять своими снами? Это они управляют нами. Правят. Превращают, во что захотят.
«Что с тобой?» – спрашивают внимательные глаза Байбакова. Они щупают моё лицо, запавшие щёки, серые тени у висков.
– Лена, ты вообще, как? Заболела, что ли?
– Ерунда, просто не выспалась. Давай, Глеб, чаю попьем, – мой голос сухой и ломкий, как корочки мандарина, что я крошу в чайник.
Острый мандариновый дух впивается в мозг, крючком невидимой удочки выдёргивает меня с кухни, швыряет в подвал. Горят чёрные свечи, за плечом встает чудовище.
Чайник падает на пол.
– Лена, что с тобой?
Ничего, Байбаков, ничего. Я справлюсь.
***
Машка идет представляться родителям жениха. Мы роемся в моём шкафу, ищем самое красивое платье. Хорошо, что размер у нас один. Перемерена уже бо̀льшая половина тряпок, но выбор ещё не сделан.
– Представляешь, там у них чего только нет, – тараторит Африка, – и коровы, и козы. Они всякие йогурты-кефиры бадяжат, и сыр делают и…
С ее слов вырисовывается нехилое хозяйство Тятина-старшего: ферма, производство, а еще небольшой гостевой дом с сауной, шашлыками, зимними покатушками на снегоходах и летней рыбалкой на прудах, куда запущен карп. Но самое главное детище – конезавод. Ну это громко сказано, скорее зародыш конезавода, всего и поголовья – пять лошадок. Но зато породистых. Русская верховая. Красивые лошадки, черные. Кроме них на ферме живут просто лошади и парочка пони, это приезжающих катать.
– Маш, а где это всё? Ты куда завтра едешь-то?
– Парушино. Это не очень далеко.
Я аж вздрогнула. Знаю, знаю я, где это Парушино. Вот ведь рифма. Это ж туда меня фургончик из кукольного Зазеркалья привез. Банька, где я спала, неговорящая Катерина, что помогла мне добраться домой. А я ведь совсем о ней позабыла.
– Что, прям в самой деревне?
– Не, рядом. Они хутором живут, Борька говорил.
– Слушай, Африка, сделай доброе дело. Там, в Парушине этом, тетка глухонемая живет, Катерина. Я, когда первый раз сбежала, ну знаешь, откуда, у нее оказалась. Она мне шмотки свои дала и денег на автобус. Я пообещала вернуть, а потом… Не вернула, короче. Она у речки живет на краю деревни. Отдай ей, – протягиваю Машке триста рублей, – это за билет на автобус, – достаю из кошелька еще три сотни, – и тортик какой-нибудь купи ей. Ладно? Скажи, от Ленки Лейкиной, может она помнит.
***
Яблоки. Прекрасные розовые поросятки в светло жёлтую полосочку. Мы с Африкой набрали по мешку у Рустама. Здесь, на окраине, где деревянные дома, сады и заборы, всё усыпано яблоками. Урожайный в этом году август. Перегруженные плодами ветки провисли усталыми руками, тяжело держать такой груз. Сорвешь несколько прогретых солнцем колобков, и ветка радостно подпрыгнет – спасибо, освободили. Иду домой через парк, тащу яблоки, грызу по дороге. Темно уже, а фонарей тут не густо.
Что за тень перегораживает мне путь, выступая из тусклого светового занавеса? Торможу. Яблочный огрызок выскальзывает из ладони. Тень впереди раздваивается, половина несется мне навстречу. Это собака. Огромная, черная с рыжими подпалинами, зубы оскалены. Она беззвучно летит, почти не касаясь лапами земли. Ночь пришла за мной. Мешок падает, яблоки раскатываются под ногами. Ноги ватные, зыбкие, не спасут, не вынесут.
– Джесси, умница! – звонкий девчачий голос за моей спиной.
Собака проносится мимо. Это просто собака. Бежала, радуясь, к своей хозяйке. Даже не видела меня. Чего я так переполошилась? Схожу с ума?
Бегу домой, даже не вспомнив о рассыпанных яблоках. Убегаю. От теней, от страхов, от настигающего безумия.
Еду к Машке, решили прошвырнуться на реку. Выходной, а народу в автобус поднабилось, не усядешься. Колышусь в середине салона – торба с пляжными причиндалами на плече, тёмные очки на лбу, ветерок из окошка по вспотевшему загривку. И вдруг:
– Эвелина… – негромко, почти шёпотом, мужским, надтреснутым.
Прямо мне в уши, в мозг ледяным гвоздем. Чувствую, как волоски шее дыбом встают. Послышалось.
– Эвелина… – с придыханием, сиплым, придушенным.
Верчу головой – позади девушка в наушниках, пальцы бегают, щекочут экран смартфона, она в своём мире, рядом бабец, глаза пустые, тоже где-то не здесь. Ни одного мужика. Выкручиваюсь сквозь тела к выходу, выскакиваю, только дверь открылась. Сажусь на скамейку в стеклянном коробе остановки. Сердце колотится. Глотаю ртом расплавленный жар воздуха. Задыхаюсь. Только в моей голове могло прозвучать это ненавистное имя. Только там мог родится этот страшный голос. Схожу с ума.
«Ты психичка, Ленка. Тупой, безмозглый Сапог. В дурку возвращайся. Там тебе самое место. Не хочешь? А придется», – моё злое, беспощадное альтер эго виртуальными ладонями лупит меня по щекам.
Больно.
Обжираюсь тенатеном. Убеждаю себя: ничего не происходит. Просто нервы подрасшатались. Смеюсь. Хожу с Машкой купаться. Крашу с Глебом потолок своей бывшей детской комнаты. Пьем чай, трескаем Рустамовы яблоки. Живем. Я живу. Я живая. Убеждаю себя в этом. Почти верю.
***
Машка ходит с перевернутым лицом. У нее тоже всё не слава богу. Тятин её бросил. Та поездка на папашину ферму сложилась удачно. Тогда Машка вернулась счастливая. Принимали, улыбались, стол накрыли, на лошадке покатали. А потом, уже когда Африку домой проводили, папа с мамой объяснили сыночку, что нечего с детдомовской связываться. Да ещё с такой, в которой не пойми каких кровей намешано. Еще, не дай бог, негритёнка родит. Станешь, сынок, посмешищем. И вообще, это она в тебя, сынок, потому так вцепилась, что ты человек небедный. У неё же ничего нет: в кармане – вошь на аркане, вот она и ловит жениха богатого. Все они, детдомовские такие, нахрапистые, норовят урвать от жизни побольше. Короче, сынок, ты с этой завязывай. Ну, может, ещё чем пригрозили для острастки, типа, наследства лишат: будешь всю жизнь программированием на жизнь зарабатывать.
Это моя-то Машка ловит жениха! Сказанули. Она, когда в Боромира вашего втюрилась, и не знала, что он такой завидный жених. Да разве объяснишь?!
Борька родительскому гласу внял. И Африке дал от ворот поворот. Это, мол, всё так было, несерьезно. Было и прошло. И давай расстанемся тихо-мирно.
Машка лежит, свернувшись калачиком на новом диване в моей квартире. Лежит отвернувшись, упираясь лбом в диванную спинку. Я сижу на полу рядом.
– Маш, давай чайку?
– Не хочу.
– А хочешь, я за мороженым метнусь? Шоколадного принесу.
– Не надо.
– А фанты хочешь? Из холодильника.
– Ленка, отстань, а.
Я не отстану. Буду тормошить и дергать. Мне её жалко. Чего она так лежит? Переживает. Нашла из-за кого переживать. Из-за Тятина. Да она таких ещё воз и маленькую тележку найдет.
– Ну, Маш, ну хватит уже киснуть. Ну гад он, этот Тятин. Мамочке в рот смотрит. Ну и не нужен тебе такой. Сопляк, мамочкин сынок. Все пройдет.
– Не пройдет, – она поворачивается ко мне.
Ее глаза прямо против моих, совсем рядом. Они огромны, темны и печальны, как ночные горные озера, что совсем одиноки среди непроходимых скал и обрывов.
– Почему?
– Я беременна. Уже три месяца.
Если б я не сидела на полу, рухнула бы. Машка ждёт ребенка! Ничего себе! Вот так номер. Интересно, а этот, ейный, знал?
– А Борька знает?
Она качает кудлатой головой:
– Я не сказала. Не успела. Думала, вот одобрят родители мою кандидатуру, и скажу. А теперь уже и незачем.
– Ну и правильно, – говорю, – незачем. Незачем ему знать. Обойдемся. Мы, Африка, обойдемся без этой Тятинской семейки. Сами мелкого вырастим. Ты мамочка, а я тётей буду, ты ж мне, как сестра. Не пропадём. Переезжай, все-таки, ко мне. Мелкому детскую сделаем в моей бывшей.
Я еще много хочу сказать, но Машка обнимает меня за шею и начинает реветь, поливая меня слезами, как из душа. Пусть, выплакаться – это важно.
***
Это случилось вечером все в том же парке неподалеку от дома. Я по-прежнему ходила через него. Подумаешь, собаки испугалась. Кто угодно может обделаться, когда на него собака огромная несётся, разулыбя зубастую пасть. Темень, тусклый свет скучающих фонарей, кусты вдоль дорожек, тигровые лилии на газонах – все сливается в единую, утратившую цвет массу. Ходила здесь и ходить буду. Я не боюсь! Боюсь… боюсь… – эхом в башке, это она, вторая «я» издевается. Ей не страшно. И мне тоже. Тем более, что час собаки уже миновал, и они своих хозяев утянули за поводки по квартирам.
У меня не было никакого предчувствия. И у неё не было, у той, что живет за моей лобной костью, той, что дразнит меня детской кличкой «Сапог». Она хитрей меня, но тоже прощёлкала.
Дорожка завернула за куст сирени. Чьи-то руки толкнули меня в спину, и я полетела в сплетение веток. Здесь, внутри, казалось бы, сплошного куста хватало места, чтобы упасть на живот, больно ударившись ладонью о выскочивший навстречу кривой ствол, чтобы извернуться лицом к опасности, чтобы отползать на заднице от чёрной безликой фигуры, вслед за мной нырнувшей под шатер сиреневых ветвей.
Он прыгнул на меня, рыча, разрывая хиленький покров летнего сарафана, жадно дорываясь до моего тела, лапая выскочившую грудь, шаря внизу живота. «Сука, сука, сука», – сипел. Упал, сплелся со мной, забился. Мне ещё не было страшно. Гадливость – вот, пожалуй, основное чувство, захлестнувшее мой разум. Царапалась, отпихивая мерзкие руки, рычала сама, как попавшая в силок пантера, выгибалась, выпутывалась из гнусных объятий. Со всей силы хватила его зубами за щеку. Рот наполнился солёным, горячим. Он завыл, отпрянул. И тут я увидела его глаза – свинцовые, холодные. Это взгляд был мне слишком знаком. Бежать! Единственный способ спасения – бежать. Воспользовавшись короткой заминкой, откатываюсь в сторону из-под ветвей на газон, ломаю хрупкие, серые в ночи стебли. Вскакиваю. Бегу в сторону света. За спиной топот, сопение. Не отстает. Под фонарем я оборачиваюсь. Лучше б я этого не делала. В двух метрах от меня в круг кислого лимонного света вплывает знакомое лицо. Перекошенное ненавистью, перемазанное кровью лицо Олега. Мёртвое? Живое? Не знаю.
Дальше я бежала зверем – без мыслей, без цели. Только вопль: «Эвелина-а-а!» заполнял меня. Кричал мой преследователь, или моё сознание сгенерировало этот крик, не могу сказать. И то, и другое возможно.
Выскочила на освещенную улицу, оглянулась. Никто меня не преследует. Исчез. Фантом, призрак? Может и не было никого, привиделось. Ну да. Это я сама извалялась, истерзала платюшко. Хорошо, что сумка через плечо была, не свалилась, не потерялась. Вытащить телефон и позвонить Машке, домой я не пойду. Я зашла в какой-то бар, набрала Машкин номер и тут же сбросила. А если я приведу его к ней? Если она опять окажется на грани смерти из-за меня? Так нельзя. Идти к Рустаму? Они, конечно, меня примут, я для них своя. Но если этот придет и туда? Верка, Мамлякат, малыши… Им всем угрожает опасность. Я опасность. Я несу смерть. Куда же мне? Где спрятаться?
Байбаков! Вот, кто меня спасет. Ему по должности положено. У него и пистолет есть. Какой же у Глеба номер? Вот дура, не записала. Он что-то такое говорил: «Сплошной телефон спасения…» Какие бывают? Девятьсот одиннадцать, сто двенадцать, ноль один, ноль два, ноль три. Нет, повтор. Полиция. Точно полиция – ноль два. Ясно! Номер сложился.
– Байбаков! Забери меня. Да, прямо сейчас. Я в баре. Не знаю, как называется, сейчас спрошу… «Зигзаг». Не знаю адрес, у яндекса узнай. Нет, не пьяная. Потом расскажу. Да нет, не надо меня выкупа̀ть, не в этом дело. Приезжай. Пожалуйста.
В машине пристегиваюсь к сидению и сразу, повернувшись к Байбакову выстреливаю:
– На меня напал он.
Глеб молчит, разглядывает мой драный сарафанчик. Одна лямка вовсе оторвалась, и чтоб не выпадать наружу, я придерживаю верх исцарапанными пальцами с грязными обломышами убитого маникюра. Я боюсь, что он возразит, поэтому говорю все быстрее, словно разбегаюсь:
– Мне нельзя домой. Он придёт за мной. И к Машке нельзя. Она уже раз подставилась из-за меня. Он убъёт ее. И к Рустаму нельзя. Отвези меня к себе. Спрячь. Он не знает, где ты живешь. Там он меня не найдет.
– Кто?
И я выдыхаю:
– Олег.
Байбаков поворачивает ключ, дергает ручку коробки передач, машина трогается. Мы молчим. Имя упало между нами топором палача. Отсекло от меня всю кажущуюся нормальность. Имя-лезвие отсекло меня от нормальных людей. Теперь я сумасшедшая, за которой гонится мёртвый маньяк.
Машина въехала в свежий, ещё не до конца построенный микрорайон, попетляла между домами, заборами и пустырями остановилась возле детской площадки.
– Приехали.
Первое слово, сказанное Глебом за дорогу.
Подъезд, дверь хлопает за спиной с железной злобой: «Не достала, проскочили». Лифт, изнутри обшитый покоцаной фанерой. Натужно воет, мотает на невидимое колесо невидимый трос, с усилием тянет кабину вверх. Он кажется намного старше новенькой многоэтажки. Будто стоял долгие годы в поле, ветшал, снашивался, а потом вокруг него дом накрутили. Бежевые безрадостные стены коридора, одинаковые коричневые двери. Глеб отпирает одну:
– Проходи.
Студия. Опять студия. Рефлекторно шаг назад, наступаю идущему следом Байбакову на ногу.
– Что?
– Ничего. Оступилась. Извини.
***
Душ, чужие шорты и футболка, мои тряпки крутятся в стиралке. Сижу на тахте, передо мной тарелка с яичницей. Доедаю, и в мои руки опускается большая кружка чая. На покрывало падает горсть «Мишек на севере». Байбаков не торопится переходить к разговору. Он сидит на полосатом половичке, брошенном на пол. Привалился к тахте одним боком, смотрит на меня снизу-вверх. Дает собраться с мыслями. Ждет. Чувствую, пора начинать.
– Я домой шла. Шла себе и шла, никого не трогала. А он сзади подкрался потихоньку, я не услышала. Толкнул меня прямо в куст, ну и это… Давай лапать. Изнасиловать хотел, наверно, что ещё? А я его укусила и вывернулась… – бормочу, в кружку с остатками чая глядя, и понимаю, не то, не то, не это главное.
Помолчала, мысли в кучку собирая.
– Понимаешь, Глеб, если б на меня просто какой-то маньяк напал, я б тебе не позвонила. Домой бы побежала. Ну может, в полицию, пусть гада ловят. Но это был он. Он. Он идет за мной. Дышит в затылок. Хрипит: «Эвелина-а-а». Он не отстанет.
– Кто?
– Олег.
Байбаков берет из моих рук кружку:
– Он мёртв. Олег Викторович Самойлов мёртв. Он не мог на тебя напасть.
Чувствую, как по лицу, по моему фарфоровому кукольному лицу, ползёт, извиваясь червём, кривая ухмылка:
– Олег умер. Мне ли не знать. Это я убила его. Слышишь, Байбаков, я убила его, – произношу с паузами между каждым словом, как гвозди заколачиваю.
«Я» – один гвоздик вбит, «убила» – второй, «его» – третий. Гвоздики впиваются, маленькие, острые, стук-стук, прибивают ко мне ярлык «убийца».
Глеб коротко кивнул головой:
– Я знаю.
Он знал? Всё это время? Когда приходил с Машкой ко мне, когда кисточкой размахивал, смеялся вместе с нами, чай пил на моей недоделанной кухне, знал? Я бы заметила. Как на убийц смотрят? Что из глаз брызжет? Отвращение, страх, ну в моём случае, может, жалость ещё. Такая гадливенькая, как к зажатой в угол крысе, что вцепляется в горло фокстерьеру. У Глеба ничего такого не было. Только тёплый свет. Притворялся? Вряд ли. Само бы вылезло.
– А если знал, чего ж не посадил меня?
– Я собирался.
Хороший у нас диалог складывается. Знал, собирался посадить и что? Передумал? Такое бывает?
– И что помешало? – спрашиваю.
– Зайчик.
– Какой ещё зайчик? Смеёшься, что ли? Не белочка, нет?
У меня, мир, можно сказать, рушится, да чего там, обрушился уже – вяло копошусь под обломками – а он мне про зайчиков вкручивает. Даже обидно!
– Борис Самуилович Зайчик, наш судмедэксперт. Та ещё хитрая лиса. Пришёл ко мне в конце рабочего дня. «Вы коньяк пьёте? – спрашивает. – Погода нынче промозглая, а я, знаете, подвержен. Одному пить не комильфо, поддержите старика, Глеб Евгеньевич. По стопочке, а?» Вытаскивает из потёртого портфеля полбутылки Арарата, пару стопок и яблоко, пополам разрезанное. Подготовился. Чую, надо ему от меня что-то. Но что его в такую сторону занесёт, не догадался. «Я, – говорит, – заключение оформил. Всё чики-пуки. Причина смерти – обтурационная асфиксия. Предположительно, вследствие насильственного перекрытия органов дыхания. Да чего там предположительно. Это только так пишется, с допуском. А так все ясно. Жертву накачали наркотой и задушили подушкой. Судя по пальчикам, в этом подвале, кто только не бывал, но самые верхние однозначно принадлежат жертве и гражданке Лейкиной. Ну вы помните, та голая девчонка, что в психушку увезли с каталептическим приступом. И на пудренице её пальчики, а внутри – следы миленького коктейля с наркотой в том числе. Где она его только взяла?» Вытащил из своего бесформенного портфеля лист, положил передо мной: «Почитайте». Я пробежал глазами, говорю: «А чего не подписано?» Он за бутылку: «Ещё по одной? Для профилактики? Вы знаете, что вирусы боятся алкоголя?» Разлил и продолжил: «Дело, можно сказать, готово, прям хоть счас в суд передавай. А вот если не наволочка на подушке, да не пудреница копеечная, получилось бы, что этот работник ножа и пинцета сам загнулся. От общей наркотической интоксикации. Я понятно излагаю?» – и ещё один лист из нутра портфельчика тащит. Такое же заключение, только причина смерти другая. Тоже не подписанное. Подсунул мне под нос эти бумаги и сидит, яблочком хрумкает. Пожевал и дальше гнет: «Вы вот девку под суд подведете, а потом переживать начнете. Еще передачи ей на зону, а скорее в психушку потащите. А то в церковь кинетесь, у этого, – тычет большим пальцем в потолок, – отпущения грехов выпрашивать. Я понимаю, вы человек молодой, при должности недавно, у вас рвение, закон есть закон и прочая дребедень из мозгов не выветрилась… Но вам стыдно будет». «С чего это, – говорю, – Борис Самуилович, вы решили, что мне стыдно будет?» «А вы добрый», – так сказал, будто это дефект, который скрывать надо. «Ну хорошо, – вздыхаю, – я добрый, вы добрый. А зачем вы мне оба заключения принесли? Подчистили бы улики, подписали бы липовое заключение и гордились бы своей добротой в одиночку. Ответственность разделить пытаетесь?» Этот старый, битый молью, потёртый, как его портфель, лис улыбается: «Пытаюсь, Глеб Евгеньевич, изо всех сил пытаюсь эту суку, ответственность, разделить». Подхватился, недопитый коньяк и стопочки в портфель сунул, и бумаги туда же: «Пойду я, Глеб Евгеньевич, пойду, еще на остановке мёрзнуть, пока автобуса дождёшься. А вы подумайте. О законе, о стыде, ну сами знаете, не мне вас учить. И наберите меня. Я буду ждать». Он ушёл. А я остался. Всё это дело заново перелопатил. Биографию твою поднял, благо за ней далеко ходить не пришлось, с Машей ещё раз побеседовал, с директрисой вашей детдомовской, кое-кого из кукол опять порасспросил. И позвонил Зайчику.
Вот, значит, кто меня от тюрьмы спас. Какой-то неведомый судмедэксперт. Тоже врач, кстати. Один врач меня приговорил, в бетонный склеп закатал, другой вернул в жизнь, вытащил на свет. Такие рифмы в жизни бывают.
– Глеб, – говорю, – думаешь он мне померещился? Думаешь у меня мозги набекрень?
Он плечами пожал:
– Думаю, тебе отдохнуть надо. Давай спать ложиться. Завтра разбёремся. Я утром рано уйду, тебе ключ оставлю. Будешь уходить, в почтовый ящик брось. А лучше дождись меня. А то…
Вот, сам-то он не уверен, что мне покойник всего лишь в галлюцинациях явился. Иначе б не было этого «А то».
***
Как ни странно, выспалась я прекрасно. На чужой узенькой тахте, после бегства от неудачливого насильника, после видения мертвого кукольника и к тому ж после крепчайшего чая на ночь. Продрыхла чуть не до полудня. Не слышала, как Байбаков вставал, собирал свою раскладушку, завтракал. Ничегошеньки не слышала, будто Глеб бесплотным духом в форточку шмыгнул с раскладушкой под мышкой. Встала – на столе записка: «Не уходи, я в обед подскочу» и ключ сверху. Вот ведь. Просит, чтоб я осталась, а ключ на, пожалуйста, забирай. Свободу выбора мне дает. Нечасто такой подарок в руки суют, обычно жизнь всё как-то за меня решает, обходится со мной по формуле: «Конь, пошел туда. Конь, пошел сюда», и я топаю, куда указано. Но нынче мне эта свобода по барабану – никуда я, Байбаков, от тебя не уйду.
Пробежалась взглядом по периметру невеликой квартирки – чистенько у него, прибрано. Интересно, сам, или приходят женские руки? Только сейчас задумалась: «А что мне известно про человека по имени Глеб Байбаков?» Вот уже больше трёх месяцев он в моём поле зрения. А до сегодняшнего дня я даже не догадывалась, где он живёт, с кем, что у него вообще есть в жизни. В его жизни есть я и Африка – этого достаточно, так я считала. Ни разу не спросила ни про родителей, ни, даже в шутку, про возможную девушку, невесту, жену. Он знает обо мне все, от рождения до сегодняшнего дня, всю мою не самую счастливую биографию. А я о нём ничего. Когда он возникал на пороге моего дома, я радовалась. Да, радовалась, грелась во взгляде его тёплых, отливающих фиолетом глаз, в его голосе, смехе. И ни разу не спросила: «Кто ты, Глеб Байбаков? Почему приходишь ко мне?» Давно уже стало понятно, что именно ко мне, не к Машке. Приходишь, согреваешь меня, ничего не требуя взамен. Не требуя ответного тепла. А я, Жанной Д’Арк закованная в броню отстраненности, неподпускания, просто использую тебя. И сейчас требую: «Спасай меня, Байбаков! Ты должен!»
– Почему должен? – спрашиваю у себя.
– Он ничего не должен тебе, Ленка-Сапог, – отвечаю себе.
И соглашаюсь, не должен.
Я прожила у Байбакова четыре дня. В тесном пространстве студии мы спали совсем рядом – я на тахте, он на раскладушке. Между нами был проложен меч. Роль меча играл стул, с моей стороны на нем валялись выданные мне шмотки, со стороны Глеба висели брюки и рубашка. Стул ставился так, чтобы мы могли смотреть друг на друга и разговаривать, пока не уснём. Просыпаясь, ворочалась с боку набок, настигнутая ночным недовольством, перебирала мыслишки, как бусины из помутневшей, крошившейся старой бирюзы. Слышала мужское дыхание, ровное, спокойное. Это успокаивало, позволяло вернуться в сон. Как-то выпутываясь из привычного кошмара, выныривая со дна бетонного подвала, почувствовала на лбу тепло человеческой ладони. Не открывая глаз, поняла чья рука пытается успокоить меня. Даже там, в глубине моего взбитого венчиком ужаса сознания, Байбаков охранял, сторожил меня. Вот тогда я и причислила его к «своим», к своему собранному собственной волей семейству. А как иначе? Он спасал меня тогда, когда я даже не подозревала о его существовании. Защищал, когда не был со мной знаком.
На третий день он притащил в клювике информацию. Нашёл! Не поймал, нет пока, но нашёл того, кто на меня напал в кусте сирени. Мне не померещилось лицо Олега. Это было именно его лицо. Но не сам кукольник. Копнув поглубже жизнь хирурга Олега Викторовича Самойлова, мой славный хранитель откопал там кое-кого очень интересного. У кукольника был брат-близнец! Хотя, почему был? Есть! Вадим Петрович Носорогов. Удивлены? Ни фамилия, ни отчество не совпадают. Если бы не одна и та же дата рождения, никто бы не связал этих людей. Как такое произошло? На самом деле, ничего загадочного.








