Текст книги "Все мои лица (СИ)"
Автор книги: Юлия Шутова
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Глава 8
Воспитанникам детского дома запрещается: …приносить и использовать взрывчатые и огнеопасные вещества, горючие жидкости, пиротехнические изделия, сигареты, спиртные напитки, наркотики, одурманивающие средства, а также ядовитые, и токсичные вещества… (Правила внутреннего распорядка для воспитанников детского дома).
Чёрт, чёрт, чёрт, сколько можно?! Скоростное выныривание из мрака небытия – декомпрессия сознания. Цветок счастья от обретения себя в мире мгновенно обугливается, сгорая в вернувшейся памяти, рассыпается чёрным пеплом ужаса. Африка мертва. А я… Я снова в кукольной коробке. Тошнит– вкололи гадость какую-то – скоро в наркоманку превращусь. Доползаю до туалета, пью холодную воду из крана. Плеснуть в лицо. Глянуть в зеркало. Это я? Безумные глаза и красный ежик волос. Красный! Я – Понедельник! В животе скручивается моток колючей проволоки, режет внутренности, выталкивает желудок в горло. Меня рвёт в раковину. Желчью, сгустками горечи. Комьями ужаса. Пот скатывается по загривку, текут слезы и сопли. Меня рвёт пустотой, обжигающим холодом космоса, в котором я навсегда одна. Спазмы отдаются в затылок, там непрерывно ахают взрывы. Вспыхивают сверхновые.
Проблевавшись, сую голову под душ, горячая струя усмиряет боль под черепушкой, умиротворяет. Смиряет.
Надо оглядеться. Подхожу к окну. Да, это та же комната, в которой я была раньше. Можно бы сказать короче: моя. Но даже мысленно не хочу называть её своей. Под окном та же дорожка от ворот к кухне. Темно. По-моему, предрассветное утро. Небо тёмное, гранитное, но край над вздыбленными черными кронами уже золотится. Ручки на оконной раме нет. Рама глухая. Не открывается. Выхожу в коридор, спускаюсь по лестнице. Входная дверь заперта. Ни ручки, ни замочной скважины, магнитный замок, значит. Не расковыряешь. Клетка заперта.
Возвращаюсь наверх, подхожу к окну. Желтая полоска на небе сузилась, подпустила марганцовочной розовости, подсветила тяжёлое брюхо сплошной тучи. Не утро, я опять ошиблась. Закат.
Воздух колеблется – кто-то открыл дверь. Смотрю через плечо – здоровый бугай в белом, костюмчик наподобие медсестринского, в руках синее платье. Знакомое. Аккуратно опускает его на коечку.
– Одевайся.
Выходит.
Начинается понедельник. Сразу. Не дав мне никакой передышки, возможности подумать, придумать… Да что тут придумаешь. Опустив бессильные руки, стою у окна.
Опять открывается дверь. Давешний медбрат или, скорее, медпапаша в проеме:
– Сама оденешься? Или помочь?
Камера где-то прячется, подсматривает?
– Сама…
Дверь закрывается.
Я надеваю синее платье. Синий отныне для меня цвет безнадёжности. Ненавижу синий.
В подвале я одна. Пока одна. Всё, как и в прошлый раз – кровать, ширма, за ней накрытый стол. Только булочками не пахнет. Пахнет терпко и тепло – такой низкий пыльный дух: дерева, сухой травы, может быть, старой кожи, сквозь который пробиваются острые, мандариновые, что ли, или лимонные ноты. Ассоциация с востоком, со сказками Тысячи и одной ночи. Сейчас будет тебе, Ленка-Сапог, и тысяче первая, и тысяче вторая. Роюсь взглядом на столе – ищу нож, вилку, бутылку, хоть какое-то оружие. Только две тарелки, накрытые все теми же серебристыми крышками, два бокала, синий и красный, и свечи, черные. Это от них идет запах. Не удивлюсь, если там не простой ароматизатор, а опять-таки какая-нибудь наркотическая смесь.
Его появление я пропустила, слишком увлечённо разглядывала стол. Он возник за моим плечом сразу, из ниоткуда. Бросил:
– Садись, – и сел сам на ту сторону, что отмечена синим бокалом.
Мне достался красный.
– Пей! – поднял свой и залпом вылил в рот содержимое.
Надо ли говорить, что пить я не стала. Смахнула бокал на пол. И схватив металлическую крышку с тарелки, швырнула в голову этому гаду.
Уклонился. Вскочил. Прыгнул ко мне тигром. Вцепился в платье – затрещал шёлк, лопнул. Я выскользнула из тряпочной шелухи. Заметалась, голая, по бетонной коробке. Рык. Грохот рухнувшей ширмы. Кровавые дорожки на его коже от моих ногтей. Плётка в его руках. Удары по моей спине, по бокам. Хлёстко. Но боли не чувствую, мечусь вкруг стола – швыряю, всё что под руку подвернется, в своего преследователя. Сдёрнуть скатерть, швырнуть. Ткань загорается от упавшей свечи. Горящая, накрывает его с головой. Но лишь на мгновенье. Выныривает из неё, воя диким зверем. Прыгает мне на спину, сбивает с ног. Топчет. Тычет кулаками, куда попало. Но только не в лицо. В грудь, в живот. Но не в лицо. Бережёт, сволочь, своё творенье. А мне выбирать нечего – царапаюсь, кусаюсь, бью кулаком по губам. Раскровянить, истерзать! В мозгу гудит, как ветер в печной трубе: «У-у-би-и-ить!»
Но сил недостаточно. Его пальцы на моем горле. Нечем дышать. Кулаки разжимаются – беспорядочно, крыльями бабочки, мелькают ладони. Тащит меня к кровати. Руки мои прикованы к изголовью. Отбиваюсь ногами. В живот – ага, попала, согнулся, зашипел. Падает всем телом на меня. Вот и ноги мои скованны. Могу только выгибаться, плеваться и кричать. Материться. Поливать его самой грязной бранью. Ох, как я, оказывается, могу ругаться!
Но ором ни обуха, ни плети не перешибить.
Он прыгает на моё тело, взбивает его кулаками, как перину. Насилует меня. Жёстко. Боль, впившись в пах, начавшись между моих избитых ног, пронзает зазубренным лезвием, норовит развалить моё тело пополам. Локоть, упертый в моё горло. Перекошенное лицо прямо перед глазами, розоватая слюна, капающая с разбитых губ, хрип: «Сбежать от меня нельзя, Эвелина… Нельзя… Я накажу тебя…»
Теперь я знала о сексе всё. Прошла полный курс. Любовь – нежность, совместное парение в теплом небе. Похоть – жажда подмять, покорить, выпить до дна. Насилие – боль, страх, отвращение, вынужденная покорность. У меня офигенный учитель.
Свернуться клубком под одеялом. Баюкать избитое тело. Каждая жилка, каждая клеточка стонала от боли, плакала и молила: «Забыться! Не чувствовать ничего!» Вот что такое стать Понедельником. Сколько понедельников я выдержу прежде, чем привяжу к шее колготки? За неделю заживут синяки и ссадины, зарубцуются порезы души. И снова на меня обрушится кошмар. Ждать и терпеть, жить от кошмара до кошмара. Ходить в столовку, смотреть в окно. На сколько меня хватит?
Провалявшись весь день, к вечеру я все-таки поднялась. Поползла в душ, села на пол под теплыми струями.
***
Вернувшись в комнату, сразу увидела его. Оно лежало на кровати. Синее платье. Нетронутое. Синий шёлк шептал: «Шутиш-ш-шь? Каж-ж-ждый день – понедельник. Вс-с-сегда. Навс-с-сегда».
Теперь всегда будет понедельник. Пока не убьет меня. Не загонит в петлю.
«С-с-сме-е-ерть!» – завыло в голове. Там, в голове, больше ничего не оставалось, пустыня – каменное серое плато – и над ним истерично голосит спятивший ветер: «С-с-сме-е-ерть!»
Долго ждать не пришлось. Хлопнула дверь, дунуло скознячком по босым ногам. Он вышел из-за ширмы. Сел.
– Пей!
Не поднимая глаз, поднесла бокал к губам, сделала большой глоток.
– Ты поняла, Эвелина? Убежать от меня нельзя.
Я кивнула низко опущенной головой.
– Но ты плохо поступила. Я должен тебя наказать.
Он лихо махнул в рот содержимое своего бокала. Закашлялся. Схватился за горло.
– Сука!
Да! Я – детдомовская сучка. Хитрая, изворотливая, злая!
У меня получилось! Быстро впрыгнув в ненавистное платье, понеслась в подвал. Я почти бежала. Прыгала через ступеньку, подобрав подол. Стол, бокалы… Высыпать в синий содержимое моей пудреницы. Да-да, она благополучно дождалась меня за рамой репродукции в сортире. Высыпать и размешать мизинцем. И занять стул с другой стороны. Катать в ладонях красный бокал.
Вздернув голову, пустила в перекошенную морду струю вина, которое держала во рту. Швырнула бокал, багровым расцвела его грудь. Вскочила. Он бросился ко мне, схватил, разрывая шёлк платья. Но сил уже не хватало. Ядерная смесь, накопленная ещё там, в студии с окном на рыжие клены, работала быстро. Его качало. Схватил меня за горло – пальцы холодные, липкие. По вискам пот. Я толкнула его. И он упал. Упал на спину. Завозился жуком, суча лапками. Но перевернуться не смог. Подхватив подмышки, потащила. Сопротивляется, зараза, извивается червем, сипит: «С-с-сука!» Тяжёлый. Еле затянула на высокую кровать. Руки и ноги в наручники. Готово. Села рядом отдышаться.
Нет, нельзя. Остановлюсь – передумаю. Не то, что пожалею эту мразь, просто испугаюсь. Не дойду до конца. Попробую сбежать. И всё пойдет на следующий круг.
Последний раз посмотреть. Он уже в отключке, лицо разгладилось, глаза блуждают. Где он сейчас? Может, в студии готовит мне ужин, рассказывает забавную историю. Или сидит за столом, плачется перед неведомой Эвелиной. Или гоняет по бетонному коробу очередную красноголовую жертву. Провожу пальцем по бледной щеке. Не для того, чтобы запомнить. Чтобы забыть.
Прощай, Олег.
Впервые за долгое время называю его по имени. И в последний раз.
Прощай, Олег.
Подушка накрывает лицо. Оно исчезает навсегда. Я чувствую ладонями, как из тела уходит жизнь.
Из меня тоже что-то уходит. Вытекает. Воля? Сила? Жизнь? Я таю. Меня всё меньше.
Роняю подушку на пол. Ухожу, не оглядываясь. Не обращая внимания, на то, что рваное платье свалилось. Просто перешагиваю синюю тряпку. Иду голой по кукольному дому. Голой, пустой. Я вытекла вся. Нет больше Ленки Лейкиной. Она умерла в бетонном подвале. Посреди узенькой комнатки у глухого окна стоит убийца. Отражается в черной амальгаме заоконной ночи – белое лицо, скорбные складки у рта, багровый нимб надо лбом.
Я – убийца. Я больше не человек. Мне нет места на земле. Дьявол заберёт меня.
Дьявол не заставил себя ждать. Створка двери отскочила, ударившись в стену, и в проеме возник Он. Дьявол был чёрный, без лица. Вытянул тонкую лапу ко мне и заорал:
– На пол!
И тогда заорала я. Крик жёг мне горло. Он вываливался кусками, жёсткими, колючими. Куски резали гортань. Каждый вопль выносил часть меня, часть прожитого мной времени, опустошая нутро моей души. Сгустки времени, сгустки реальности. Вылетел червяк, прикованный к кровати, потом висящая под окном куколка, весь этот заповедник страха, Машкино тело, брошенное в придорожный снег, белые лампы операционной, детдомовские узенькие кроватки, машина, летящая в открытую пасть грузовика… Я выблёвывала накопленную годами боль. И она, вываливаясь, таяла. Оставался только покой пустоты. Наконец, он заполнил меня, внутри и снаружи. Покой был тёплым и влажным, покачивал и хранил. Я останусь в коконе покоя навсегда.
Глава 9
Воспитанник детского дома обязан: …следить за своим внешним видом: быть чисто и аккуратно одетым, причесанным, в детском доме носить домашнюю форму одежды… (Правила внутреннего распорядка для воспитанников детского дома).
Тёплая субстанция пустоты подтолкнула меня, я вынырнула. Мир был белым и слишком ярким, слепил глаза. Возле меня стоял светлый ангел. Он говорил со мной, но язык его был невнятен. Кажется, там, в пустоте, я позабыла все языки. Я улыбнулась ангелу и нырнула обратно в ватное облако покоя.
Но покоится бесконечно не удалось. Не время ещё. Пришлось вновь обретать себя. Я всплывала не однажды. И каждый раз получала новое воспоминание. Память моя стала похожа на замытый дождями листок-объявление, приклеенный к столбу. Бо̀льшая половина хвостиков понизу оборвана. Лампа операционной слепит глаза. Сверху опускается пластиковая маска, накрывает мне нос и рот… За окном дождь, под ним мокнут качели, под доской скапливается рыжая, выстеленная кленовыми листьями лужа… Я прижимаю к себе девушку с кудлатой головой, мы обе кричим, чужие руки отрывают её от меня, швыряют в кювет… Бледный оттиск голого тела в оконном стекле, черная безликая фигура… Между маячащими в мозгу фрагментами пробелы. Больше всего почему-то беспокоит последний: девушка в снегу – черная фигура. Между ними что-то… Важное. Что? Не помню.
Череда узеньких кроваток. Ведь это уже было у меня? Где-то… Когда-то… Значит, я вернулась. Куда-то…
Окна. На них решетки. Делят на квадратики серый асфальт и голые стволы деревьев. Ну не совсем голые. Вон, проклюнулись листики. Сорвать, сунуть в рот, пожевать – почувствовать клейкую весеннюю сочность, зеленую даже на вкус. Не получится. Деревья снаружи. Я внутри.
Я уже понимаю, это какая-то больница. Но что здесь лечат? У меня ничего не болит. Но выдают лекарства: «Пей!» Сую в рот, выпиваю воду, показываю пустой рот, выплевываю таблетки в ладонь, прячу под соседский матрас, не свой. Почему? Не знаю. Но помню, что глотать нельзя. Ещё уколы. От них не отвертишься. Одна девушка – её койка у самой двери – всегда знает, когда придет медсестра со шприцами. Прячется в туалете, боится уколов. Но её всегда находят. Тащат в процедурную. Она визжит. Потом возвращается. Плачет. Остальные над ней смеются. Она лежит, свернувшись клубком, бледные икры торчат из-под голубенькой ночнушки, вздрагивают острые плечи. Остальные – ситцевые застиранные халаты, мятые ночные рубашки – стоят вокруг, трясут кровать за спинки, гыкают, взвизгивают, похохатывают, давятся колючим матерком. Ей горе, им радость. Мне всё равно.
Это не какая-то больница. Это психушка. Дурка. Я в дурке. Ну и ладно. Самое мне место. Непомнящей. Отупелой. Неотвечающей. Почти нереагирующей ни на что. Целый день сидящей в кровати, пока не гонят в столовку или в очередь за таблетками. Ноги поджаты, щека на колено, глаза сквозь решетку на улицу.
– Мне кажется, пора. Такой шок будет на пользу. Выведет её… – доносится из коридора.
Сразу понимаю, это про меня.
Дверь, скрипнув, открывается. Но я не поворачиваюсь, по-прежнему смотрю в окно на унылый асфальт и торчащие из него стволы.
– Ленка! – девичий голос, знакомый, но не помню, чей.
– Ленка! – требовательно, и за плечо трясет.
Поднимаю голову. Машка! Ну вроде как. Остриженная. Курчавый барашек. Но Машка же!
В голове завертелось пылевой бурей. Чуть с кровати меня не сдуло. Нет сдуло-таки. Я ноги спустила, а встать на них не смогла. Блеклый прикроватный линолеум подпрыгнул и треснул меня прямо в лоб. Когда очнулась, Машкино лицо нависало знойной африканской луной, глаза хлопали, ресницы гоняли воздух лёгким сквознячком. За луной маячил силуэт. Не медсестра, не врач, какой-то парень или дядька. Тёмный силуэт, черный. Как тот дьявол, что являлся наказывать меня. Наказывать за что?
За убийство!
Я вспомнила! Треск синего шёлка, падающие свечи, прикованный к кровати полуголый червяк, подушка, отражение в окне – смазанный подмалёвок на черном холсте. Дыры в памяти затянулись. Всё встало на место.
Но Машкин рассказ поверг меня в сомненья. В очередной раз. Они, эти гады, что затолкали нас в фургон, не дострелили ее. Мужик швырнул беспамятную Африку лицом в кювет. Она упала, кудри ореолом раскинулись по снегу. Волосы её и спасли. В темноте убийца промахнулся, пуля только скользнула по макушке, взрезая кожу, черепушку не пробила. Машка отделалась контузией. Пришла в себя, выползла на дорогу. Тут ей повезло. Она, вообще, везучая, Африка моя родная. Охотники в город возвращались. Полный джип суровых мужиков с ружьями. Фары высветили что-то на обочине. Что-то? Кого-то? На одном месте на четвереньках топчется, падает, под брюхом темное пятно натекает. Зверь? Подранок? Остановились, а это девка. Девчонка, в кровище перемазанная. Вот вам и подранок. Криминал на большой дороге. Отвезли в больницу. А утром, как Машка глаза разлепила, обнаружила рядом парня на табуреточке, полицейского, что за показаниями явился. Того самого, что прямо сейчас молча маячил за Машкиным плечом в моей психпалате. Байбаков его фамилия. Глеб Байбаков, следователь убойного отдела. Ну ладно, нет таких отделов, это всё киношники придумали. Звучит убедительно, стильно. Нет, так нет. Из уголовного розыска. Это-то есть? Ну вот.
Наслушался Байбаков Машкиных рассказов про кукольный дом, про меня, идиотку с чужим лицом, про хирурга-извращенца, только головой покрутил – ясен пень, спятила девка, получила пулей по кумполу и рехнулась. Но потом сопоставил то и это: лечёбу мою в косметической клинике, заявление о моем исчезновении, Броненосцем подписанное, Сиротино, где я предавалась любви своей выдуманной, Парушино, куда привез меня фургончик с провисшей крышей… Ну и стрелял же кто-то Машке в голову, не сама же она посреди дороги застрелилась из пальца… Сопоставил и решил не мешкать. И поскакал отряд на врага. Тот дьявол, что выскочил передо мной, был омоновцем при полной амуниции. В общем, повязали всех, кого поймали. Охранников, медпапаш и прочую обслугу – под арест, кукол – по домам, меня – в дурку, хозяина всей этой богадельни – в морг.
А теперь, раз я, вроде, вернулась в реальность, можно меня выписывать и забирать домой. «Приходите в понедельник и забирайте, мы анамнез с эпикризом подготовим» – врачиха сияла, я, оказывается, залежалась, пора и честь знать.
Постойте! Как домой?! Разве мент Байбаков пришел не за тем, чтоб арестовать меня? Я прямо так и брякнула:
– Вы меня в тюрьму потащите?
А он мне:
– За что? Да, следствие установило, вы последней, – он запнулся, закашлялся, продолжил сипло, – общались с этим… – опять кашлянул в кулак, – с Олегом Викторовичем Самойловым. Но смерть наступила в результате общей инток… – еще кашель, – передоз, короче, у парня приключился. Экспертиза установила.
Передоз. Значит, это не я. Ну в смысле, я не задушила его подушкой. Он сам умер. Наглотался наркоты и умер. Я не убийца. А кто ее подсыпал? А я знаю, что я там сыпала? Что он мне скармливал, то и насыпа̀ла. Он мне, я ему. Вернула, можно считать. Так что не убийца. Можно жить дальше. Спасибо тебе, Байбаков. Будь здоров, не кашляй!
***
В понедельник я с утра ждала. Врачиха принесла кучу макулатуры, выписка из дурки – мероприятие бумагозатратное. С набитым прозрачным файликом в руках я сидела на коечке и смотрела на дверь палаты. Как собака. Рыженькая такая, из кино, Хатико. Она умела ждать. Больше ничего, кроме этого, не умела. Только ждать. Того, кто не мог вернуться. Мне повезло больше, чем собачке. Машка сумела вернуться ко мне.
Одна уйти я не могла. Не в чем. Сюда-то меня привезли голой. Кроме больничной ночнушки и халатика у меня ничего не было. И в них не уйдешь, чужое. Только Машка, в который уже раз, могла меня отсюда вызволить. Сейчас придёт, притащит мне шмотки, и пойдем мы с ней прочь. Пойдем, не оглядываясь. И забудем и про психушку, и про кукольный дом. Мы молодые, мы умеем забывать.
Африка не пришла. Вместо неё на пороге с объемистым баулом нарисовался давешний Байбаков.
– А Машка?
– У нее практика важная, её не отпустили. Я вот вещи принес. И домой вас отвезу. – он поставил сумку на хлипкий стульчик. – Одевайтесь, я в коридоре подожду.
В сумке мои старые, еще детдомовские шмотки, паспорт, ключ, еще один ключ от моей квартиры – Африка не поленилась метнуться к директрисе, собрала мне передачу.
Байбаков ушел в коридор. И там сразу раздалось гнусаво на распев: «Маладо-о-ой челаве-е-ек… Мущи-и-ина-а-а…» Лизка, развратная старая дева, похожая на усохший гороховый стручок, выпросталась из палаты. У Лизки нюх на мужиков. Стоит только объявиться санитару из мужского отделения, или какой интерн забредёт, заблудившись, она тут как тут. Крутится вокруг, трётся, слюни пускает. Пока сюда не попала, даже не подозревала, что бывают девственницы-нимфоманки. Кого только не бывает. Психи очень разнообразны. Я со своими, как их, сейчас в бумажечки гляну, «кататоническим синдромом» и вот еще: «посттра…», не разобрать куринолапчатый почерк, «бла-ла-а расстройством», здесь третьеразрядная дурочка. До высот шизы или аутизма не дотягиваю. А до Лизки и подавно.
В машину Байбакова я на заднее сиденье забралась. Пристегнулась и глаза закрыла. Вроде как устала. Ну не могу я в легковушках! Фобия у меня. Потряхивает, дыхание учащается, виски ломит. Дотерплю, не расстраивать же парня. Он вон, приехал, везёт меня, хоть и не его это дело. Он, кстати, ничего, симпатичный. Нет, я мимо. Хватит с меня сексуальных удовольствий. Налопалась до отвала. Поищу других развлечений. Но Глеб, правда, симпатичный. Не особо высокий, чуть повыше меня. Лет тридцать, наверно, я возраст определять не очень. Лицо у него, как бы это сказать, детское что ли. Мальчишеское. Щёки круглые, улыбается – ямочки. Глаза карие, тёмные. В палате свет приглушённый был, и глаза казались фиолетовыми. Странный такой цвет. Волнующий. Не бывает таких глаз. Обман зрения. Но всё равно, красиво. Нет, другое слово, затягивающе. Будто человек с другого края смотрит, из другой реальности, из вечности. Вот такие «вечные» глаза и мальчишеская улыбка, один зуб с крохотной щербинкой. Диссонанс. Будто Будда притворяется ребёнком. Или вырастает внутри ребёнка.
Что-то я путанно изъясняюсь. Понравился он мне, вот и всё. Но если б он хоть руку ко мне протянул, хоть взглянул бы как-нибудь эдак, хоть что-нибудь в нём я бы приняла за желание, закрылась бы сразу. Намертво. Больше я к себе никого не подпущу. Ни к телу, ни к душе.
Подкатили к моему дому, въехали во двор.
– Спасибо. Я пойду.
– Проводить?
– Да ну. Сама справлюсь, – сжимаю в кулаке ключ.
Вылезаю, тащу за собой баул, иду к двери. Дверь не заперта, створка чуть отошла. Я попятилась. Страх холодным потом потек по спине. Кто там за дверью? В траченном психозом разуме сразу всплыл он – бешеные глаза над синим бокалом. Когти скребут по стеклу. Готовы рвать мое тело. Не умер. Живой. Поджидает добычу в засаде. Поджидает меня.
– Лена? – Байбаков окликнул меня.
Хорошо, что не уехал. Я повернулась к машине. Наверно, лицо у меня было дикое. Он выскочил:
– Что?
– Там открыто, – шепчу, прижимая кулак с ключом к груди, голоса не хватает, – открыто… Там кто-то есть. Там он.
Задвигает меня за спину. Откуда-то из-под мышки вытаскивает пистолет. Настоящий. Открывает дверь. Исчезает за ней.
Тихо. Корпускулы времени сливаются в секунды, в минуты, в вечность. Соляным столбом я застыла в своем дворе. На века. Дверь – чёрный вертикальный провал в неизвестность, в ужас. Там вовсе не мой дом. А что? Чёрная дыра. Она засосала Байбакова. Она засосет и меня. Надо бежать. Но я застыла.
Вышел Глеб. Пистолета в его руке не было.
– Лена, – он разводит руками, – вас обокрали.
«Фу-у-у», – ужас облачком вылетает из моего рта. Меня обокрали. Нормальные живые люди. Не мёртвое чудовище. Пришли и взяли, что хотели. Не ждали меня, не подкарауливали.
Байбаков с удивлением смотрит на меня, я улыбаюсь. Тут к нам подруливает Клавдия Тихоновна, соседка по двору. Она живет в трёхэтажке за детской площадкой. И выгуливает на этой площадке свою болонку, визгливого и злобного хорька, пардон, кобелька Мишеньку. И ругается с мамашками, которым почему-то не нравится собака, писающая в песочницу. Клавдия ещё та старушка. Короткий седой ежик, джинсы и красные сапоги на каблуке, тыльные стороны ладоней покрыты замысловатыми узорами темно-коричневого цвета. Уверяет, что татушки ей сделали в тибетском ашраме, куда её носило по молодости. Клавдия знает всех во дворе. И меня, естественно. Сейчас она тянет Мишеньку за собой, ей очень интересно, с кем это я приехала. А Мишеньке не интересно, он не хочет отходить от кустов, он еще не всё прочитал на собачьей доске объявлений. Он хрипит, повиснув на поводке. Но в весовой категории Мишенька здорово проигрывает хозяйке, и подъезжает к нашим ногам, лёжа на боку.
– Леночка! Вы же переехали?!
– Когда? – Байбаков берёт быка за рога.
– Ну как же! – Клавдия морщит лоб, шевелит губами.
Там, за морщинистым лбом, у старушки календарь, с датами она на «ты». И точно:
– Десятого января, в понедельник. Фургон подогнали. Грузчики аккуратненько всё вынесли и погрузили. Я подходила. Хозяйка, говорю, где? Переезжает на новую квартиру. Я думаю, и правильно, чего в этой развалюхе жить. Сейчас та-а-акие хорошие новые дома строят. С лоджиями. Я б сама переехала. Было б на что. А вернулись чего? Забыли что-то?
– Гражданка… Как ваша фамилия? – Байбаков вытаскивает свои корочки, сует Клавдии в нос, – оставьте свои координаты, – и явно, чтоб подсластить, – вы так толково рассказываете, мне б в отдел таких сотрудников.
Польщенная Клавдия диктует свой номер. Еще что-то пытается спросить, но Байбаков взглядом, как ковшом бульдозера, отодвигает её и, подхватив меня под руку, тянет за дверь, внутрь квартиры.
Под лестницей на затоптанной площадке валяется моя холщовая торба с банкой сгущенки. Не польстились «грузчики». Зато в остальном сработали на совесть. Поднявшись наверх, я ахнула: всё вывезено подчистую. Ну как всё? Кое-что оставили. В угол были свалены забракованные шмотки: что-то из моего детского, папины рубашки, устарели, не модные, ещё какие-то тряпки. Шубы, и мамина, и моя маленькая, папины куртки, дубленка, всё исчезло. Натуральный мех – вечная ценность. Там же, в тряпье, валялись распатроненные фотоальбомы. Может, искали в них деньги? И на окошке стоял ночник-сова. Просто забыли. Вывезли всю мебель, включая кухонную. Да, у нас была дорогая мебель, кое-что даже антикварное. Была. Теперь в квартире пусто, только тёмные пятна на обоях отмечают места, где стояли шкафы и комоды.
Мне не оставили даже раковины на кухне, она была вмонтирована в столешницу из искусственного камня, с ней и ушла.
– Ну дела… – протянул Глеб. – Как же вы, Лена, жить будете?
– А вы знаете, я хорошо буду жить, – мне почему-то было совсем не жаль ни мебели, ни тряпок.
Разве память в вещах? Память в голове. Я взяла с подоконника сову.
– Начну все заново. Ремонт сделаю. И будет тут мой новый дом. Только мой.
– Ну в новом доме надо на чём-то спать. Давайте я вам раскладушку привезу? И пару тарелок. А как вы посуду мыть будете?
Я махнула совой:
– В ванне. Ванну, надеюсь, не унесли?
Ванна была на месте. Старая, чугунная, вплавленная ножками в пол. Тут без отбойного молотка не управиться. Раковину со шкафчиками, правда, свинтили.
Байбаков уехал, потом вернулся. Привёз мне, как обещал, раскладушку, постельное бельё, целую коробку посуды и старый мобильник. Сказал:
– Я сюда Машин номер забил и свой. Вот, смотрите, сплошные телефоны спасения: 911, 112, 02, 02. Специально такой покупал. Запомнить легко.
Потом я заперла за ним дверь и начала новую жизнь. Только свою.
***
Знаете, куда я пошла первым делом? Ну уж, конечно, не в строительный магазин за новыми обоями. И не к Рустаму в петит узбек, хотя туда я собиралась, все-таки и он, и мама Мамля, и Верка, и мальчишками мне нечужие. Свои, можно сказать. Если бог не дал семьи, имею право выбирать в родственники, кого захочу. Я и выбрала. Их выбрала. И Африку, само собой.
Но прежде, чем являться им на глаза, надо привести себя в порядок. И пошла я в парикмахерскую. Нет, даже в салон. На вывеске так и написано: «Мой салон». Попросила мастера, длинного, эстетного, как гумилевский жираф, паренька, срезать мне розоватую каемочку с отросших волос, последнюю память о кукольном доме. А вот от предложения покраситься в модный цвет отказалась, даже вслушиваться в его чириканье: «Балаяш, шатуш, омбре…» не стала. Пусть будут свои. Блеклые, скучные, но свои. Мастер сразу перестроился, похвалил мою природную масть, обозвал тициановской блондинкой и, схватившись за фен, как за кинжал, приступил к укладке.
Не отказалась я и от маникюра с педикюром. Никогда ещё не пробовала. Надо ж когда-то начинать. Выбором цвета я поставила девушку-маникюршу в тупик. «Жёлтый?» Не хочу. «Фиолетовый? Он в тренде». Нет! «Красный?» Не-е-ет!!! – едва не срываюсь на визг. Все семь цветов спектра я отвергла. «Белый? Но сейчас никто…» Да, давайте белый. Белый – то, что надо. Незапятнанный. Не связанный ни с чем.
– Рустам, как ваши дела? – спрашиваю прямо с порога, сунув голову в дверь петит узбека.
Конечно, мы давно перешли на «ты», но это сакральная фраза. «Рустам, как ваши дела?» – это из прошлой жизни. Сколько уже жизней я считаю прошлыми? Три? Пять? Если считать в обычных днях, месяцах, некоторые жизни были совсем короткими. Но сколько всего вмещали. Депрессуха, надежда, любовь, страх, смерть, снова мрак депрессии… Целые эпохи. Тектонические пласты чувств. Они смещались, сминали меня, переформатировали. Какой я была в каждой из этих жизней? Несчастной истерзанной девчонкой. Влюбленной дурочкой. Хитрой изворотливой змеей. Безжалостной уби… Нет, я не убийца. Этого не было.
Какая я сейчас? Кто заглядывает в маленький магазинчик Рустама? Я не знаю. Пока не знаю.
А Рустам, вот он. Подскочил, подхватил меня сильными руками. Посыпалась с полок пестрая мишура чипсов, сухариков, печенюшек, лягухами спрыгнули на пол пластиковые бутылки колы и липтона, раскатились, прячась от хозяйских глаз под прилавок и стеллажи.
– Онасини скей! – радостно матерится Рустам, и из глаз его брызжут слёзы. – Закрываюсь, закрываюсь, брат, – кричит он вошедшему клиенту, – извини! – выталкивает его на улицу, запирает дверь, – Ленка! Где была?! Что?! Как?! – вопросы сыплют горохом, прыгают между рассыпавшимися упаковками. – Поехали, поехали. Сейчас домой позвоню, что ты нашлась.
И мы едем на окраину, и в деревянном доме, который в одной из жизней я считала своим, водружается на плиту казан с картошкой и курицей, закипает в большой кастрюле шурпа, мы смеёмся и плачем, говорим, перебивая друг друга, прихлебываем горячий зеленый чай. Ко мне жмутся Верка и малыши. Мамлякат гладит меня ладошкой по голове. Одной ладошкой гладит мои светлые волосенки, второй Веркины. И эти ладони на двух, в общем-то, не родных ей головах ощущаются материнскими.
А потом город затопила весна. Настоящая, буйная. Уж если дождь, так ливень. Так, чтоб вертикальной рекой. Чтоб смыло весь вытаявший из-под дырявого почернелого наста прошлогодний мусор. Уж если ветер, так, чтоб дуло-задувало, задирало подолы. Так чтоб не только девичьи коленки сверкали, чтоб уж до бедра заголить. Чтоб отвыкшие за зиму водители оборачивались, кряхтели: «Ну девки! Ну юбки! Это ж аварийно-опасно!» Если солнце, так, чтоб жгло-прижигало, сдергивало с плеч курточки, слепило глаза, сыпало веснушками на носы. Никаких полутонов, нюансов. Все сочно, многоцветно, ярко. Чтоб от света, от запахов, плывущих над прогретым асфальтом, щекотало в животе, в самой сердцевине человеческого существа. Чтобы идти и петь. Ну пусть не вслух. Но уж мысленно, внутри – обязательно.
Меня тоже накрыло радостной весенней волной. У меня было всё. Полные руки счастья. Наша детдомовская директриса, гремящий пушками Броненосец с клокочущим котлом доброго сердца, кинулась устраивать мои дела, и я уже бегу в школу, прохожу индивидуально подготовку к ЕГЭ, и совсем скоро в июне сдам все эти экзамены и шагну, наконец, в нормальную жизнь. Пойду на экономику. Если хватит баллов, в институт, если облажаюсь, то, для начала, в техникум. Буду, как Буратино, умненькой, благоразумненькой и однажды начну руководить всеми этими предприятиями, которые теперь мои. Ну не совсем пока мои, пока я так, с боку припека. Но время идет. И если мне досталось в наследство непонятная структура «холдинг», так я уж с этим разберусь. Короче, я была полна планов и радужных надежд.








