Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Юлия Пахоменко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Да... А теперь в тихие часы безделья не слышно даже грубого окрика совести, которая гнала Ляльку целое десятилетие – бежать, идти, или на худой конец, тащиться расхлебывать кипящую, убегающую и подгорающую кашу будничной суеты. Перестала являться и паника последнего, уже чужестраного года, зловещим шопотом вещавшая о потерянной жизни. Теперь Лялька знала, что в один прекрасный момент она очнется от оцепенения, встанет и пойдет на кухню мыть посуду.
Так оно вскоре и случилось.
Во время возни на кухне и ворчания о том, что пора наконец обзавестись нормальным сервизом вместо разнокалиберных, купленных по случаю за их внушительную величину, чашек, Ляльке пришла в голову забавная мысль. Вполне возможно, что всю несложную домашнюю работу мог бы выполнить вместо Ляльки кто-нибудь другой. Но вряд ли этот кто-то посадил бы на балконе горох и фасоль. Этот довод удачно завершил на сегодня лялькины размышления о свободном замещении ее некоей гипотетической, среднестатистической женщиной, которые временами сильно донимали Ляльку.
Идея посадки на балконе не только цветов, но и сельскохозяйственных культур, тянулась из лялькиного детства. Ей так хотелось поделиться с Сережей всем, что у нее было когда-то: раскладыванием ловких круглых горошин на мокрой вате, томительным любопытством вокруг блюдечка и, наконец, чудом первых зеленых ростков из влажнодышушей земли. И это удалось: они сидели вместе на корточках у длинных коричневых горшков точно также, как Лялька сидела с мамой на синявинских каменистых шести сотках.
Маленькая кухня не занимала много времени, и вскоре Лялька смогла устроиться на балконе с завтраком на коленях. Воспоминания все также кружили вокруг свой хоровод. "Раньше я должна была все время бежать, чтобы выдержать натиск жизни, – подумала Лялька, глядя на еловые лапы, переливающиеся, словно волны. – А теперь предстоит испытание тишиной. Не так-то просто полдня находиться в собственном обществе."
Несколько веток вдруг заплясали вразнобой. Потом пляска перешла на соседнее дерево. Лялька улыбнулась – из-за близорукости ей было сложно разглядеть белку, гуляющую в глубине зеленых зарослей; но ей было достаточно знать, что она там.
За чаем
– И пора уже завязывать сидеть в четырех стенах вроде наложниц и становиться самостоятельными!
Лялька не спорит. Когда она вообще спорит? Со временем в окружающем ее пространстве становится все меньше и меньше настоящих поводов для спора. Но она знает – Наталье недостаточно молчаливого согласия, ей нужно активное содействие. И Лялька спрашивает:
– А что ты предлагаешь?
Наталья откидывается в кресле, запускает пальцы в свою курчавую шевелюру и еще больше лохматит ее.
– Боже мой, какой потребительский подход! Мы ждем предложений! Я же тебе не работодатель или сотрудник какого-нибудь чертового "амта". Я не могу предложить тебе работу или курсы. Я и себе-то пока ничего не нашла, ты же знаешь. Но под лежачий камень вода не течет!
Лялька больше, чем когда-либо, чувствует себя лежачим камнем. Но тут шумит, закипая, чайник, и надо идти заваривать чай. Как неудобно иметь такую маленькую кухню! Там негде поставить стол, и всю еду и посуду приходится таскать в гостинную и обратно. Лялькина мечта – это большая кухня, а может быть, гостинная, совмещенная с кухней, как у Натальи.
Ну, это не всегда хорошо – Наталья рассказывает про квартиру, в которой живут ее знакомые в Бремене, а Лялька думает, от чего же на самом деле явилось вдруг это чувство неудобства? Наверное, оттого, что она не хочет разговаривать с Натальей ни о чем таком. Потрепаться про магазины – завсегда пожалуйста, а про работу, то есть ее отсутствие... О таких вещах Лялька предпочитает молчать. Она, пожалуй, предпочла бы об этом и не думать (по крайней мере, так часто), но не выходит. Странно: кажется, обо всем с собой договоришься, все поймешь и успокоишься, а назавтра – здрасти-мордасти, то ли новые вопросы, то ли устаревшие ответы. И все крутится по новой. Но говорить об этом вслух...
– ...Конечно, в суд они не пошли, и теперь должны жить там еще два года, представляешь, какой идиотизм?
– Да, и не говори. Давай, бери сахар, варенье. Мы когда первую квартиру снимали, тоже в договоре кучу всего просмотрели. Но все же то был кооператив, а не приват. В привате можно вообще так угодить.
– С другой стороны, они уже попривыкли, и у Светки как раз работа в этом районе. Ты не представляешь, как она крутится: во-первых, дает уроки музыки, учеников десять, наверное, уже; во-вторых, гуляет с чьими-то собаками; и в-третьих, путцает*. Вечером я ей звоню, она еле языком шевелит.
Лялька вспоминает Катюшу, ее заплаканное лицо: пока она искала хорошую работу, тоже подрабатывала уборкой в богатых домах, чтобы хоть как-то помочь маме, которая осталась на Украине; а когда ее пригласили аккомпанировать, оказалось, что пальцы потеряли скорость. И куда ей теперь деваться со своим консерваторским образованием?
– Ну, у Светки, по-моему, нет таких проблем. Много ли надо, чтобы учить детишек. К тому же она больше гладит, чем убирает. Слушай, но мы-то сможем найти себе что-нибудь получше, правда?
Получше... Поприличнее, значит, чтобы не стыдно было написать знакомым...
– Господи, да что ты переживаешь? У тебя же Санька, тебе года два вообще ни о чем не надо думать.
Санька – чудный, он спит в сережиной комнате, раскидав в стороны пухленькие ножки и ручки. Когда он не спит, то неторопясь ходит по квартире, тщательно разглядывая каждую попавшуюся под руки вещицу. Санька – натальина гордость и козырная карта в ее разборках с мужем. Санька – предмет белой лялькиной зависти и постоянная загадка: как это мог у такой стремительной и суматошной мамаши вырасти такой тихий спокойный сынок. Еще Санька – отличный повод для разговоров; больше всего на свете Лялька любит поговорить о детях.
Но Наталья не сдается:
– Да что ты! В наши годы! Тебе ведь тридцатник? Мне тоже. У нас нет ни дня лишнего, ведь надо заново начинать учиться чему-нибудь. Мы сейчас абсолютно ничего не стоим, что ты со своим дурацким филологическим образованием, что я со своим распроклятым журфаком. Рознеры – помнишь Рознеров из хайма? – говорят, в Кельне есть платный институт для переводчиков, их Сима туда собирается. Да что ты так смотришь? Нельзя же совсем ничего не делать. Мало ли что?
Мало ли что – вот уж об этом Лялька точно старается не думать. Случиться может все, что угодно – понимание этого всерьез пришло после того, как грянуло решение об отъезде. И вместе со многим другим осталась в прошлом счастливая вера в то, что все будет более или менее хорошо, если только стараться все делать правильно, думать и работать. Случиться может все, что угодно – а ко всему невозможно приготовиться. Нельзя ведь жить в постоянном ожидании атомной войны? Так же, как не хотелось Ляльке готовиться к тому, чтобы прятаться в подвалах, есть консервы и экономить спички, ее с души воротило представлять себя в одинокой и независимой жизни. Но она понимает, что Наталья имеет ввиду:
– Слава Богу, здесь, в Германии, можно не бояться развода. Легче стать космонавтом, чем пройти все ступени этой процедуры, и уж во всяком случае ты никогда не останешься без средств. Налить еще горячего? И смотри, вот еще печенье.
Последнее время Вовка снова стал подозрительно задерживаться на работе и даже чуть было не был пойман с поличным, однако сомнения в его виновности все же существуют. Слушая эту детективную историю, Лялька вздыхает про себя: на всех бабских посиделках принято костерить в хвост и в гриву дружков, мужей и любовников. Лялька не смела нарушать это правило; она тоже несла что-то в духе "все мужчины – свиньи" и выслушивала бесконечные жалобы. При этом она никак не могла понять, действительно ли все так ужасно плохо или о бедах говорить гораздо легче – приятнее обеим сторонам? Или заявление типа "мой Петя очень хороший, он меня любит и не изменяет" звучали бы пощечиной всему остальному женскому миру? Или просто-напросто страшно сглазить?
Лялька тоже боится сглазить; она не собирается говорить Наталье, что развод с Игорешей входит для нее в число таких же возможных событий, как извержение вулкана на рыночной площади их сонного Штильдорфа. Каким образом они прожили вместе больше десятка лет вопреки всем прогнозам окружающих, этого Лялька понять не может. (Смешно сказать – познакомились в десятом классе и поженились, как только стукнуло по восемнадцать, да еще с такими разными характерами, да четырнадцать квадратных метров на троих...). Но не все же мы должны понимать. Факт, что они так срослись за это время, что трудно было уже определить, где кончаются лялькины привычки, и начинаются игорешины. Да привычка ли это – молчаливое чувство того, что им надо быть вместе? Однажды, вскоре после переезда в Германию, когда нервы у всех были на пределе, они ужасно поругались: так бурно, как почти никогда не ругались дома – с какими-то нелепыми обвинениями на повышенных тонах и отшвыриванием стульев; в запале оба выскочили из дома, едва одевшись и – не сговариваясь, инстинктивно, пошли вместе, почти прижавшись под порывами ветра с крупными хлопьями снега, потому что она привыкла искать защиты в беде у него, а он – утешенья – у нее. Только ссора была для них чужим, посторонним действующим лицом.
Но если все может...
В дверях появляется Санька, он тянет за собой по полу сережину спортивную куртку. Беленькая челочка прилипла к вспотевшему лбу, на щеке отпечатан узор диванной накидки. Санька смотрит настороженно-капризно, будто в начале задуманного эксперимента.
Лялька тут же представляет себе маленького Сережу. Как тяжело вспомнить что-нибудь статичное, неподвижное, например, сиденье с книжкой или игру в лото. Но ведь это было? Было, конечно. И сказки на ночь, и рисование, но так плотно стиснуто между торопливым одеванием, давкой в транспорте и рассеянными ответами, что уже трудно разглядеть. Зато хорошо врезалось в память: однажды, совершенно машинально, как всегда, Лялька выдернула себя из сна, привычно ориентируясь по длинной стрелке будильника, одела полуспящего Сережу и через сырость зимней ночи повела в садик; только наткнувшись на закрытые дерматиновые двери средней группы, она оглянулась по сторонам: окна детского сада были темны, оказалось два часа ночи. Вернувшись в кровать, Сережа тут же заснул, он, по-видмому, так ничего и не заметил.
Лялька запрокидывает голову; ей хочется сейчас же усесться с маленьким Сережей и медленно-медленно, совершенно неторопясь, учить его завязывать бантик.
– Не тащи в рот, сколько раз тебе говорить! – Санька болтает ногами у Натальи под мышкой и приземляется на диване. – Хочешь кушать? На, попей чайку. А кушать хочешь? Курочку, да? Вижу, что хочешь. С пюре, да?
Наталья собирается домой: ребенок хочет есть. Лялька приносит мытый персик – чтобы в дороге было не скучно. Но персик тут же надкушен; подбородок, пальцы и светлая рубашечка оказываются в сладкой желтой мякоти; приходится переодеваться. Запихивая Саньку на заднее сиденье машины, Наталья говорит в сердцах:
– Ты не представляешь, как мне это осточертело. Нет, еще года я не выдержу. А уж остаться навсегда домохозяйкой может приснится мне только в страшном сне. Ну, пока, созвонимся.
Лялька поднимается к себе, снова ставит чайник. При гостях она почти не ест; отвлекаясь на разговоры и заботы о столе, не чувствует ни вкуса, не удовольствия от еды. А вот посидеть в тишине, попить чайку – самое милое дело. Через полчаса придет из школы Сережа, закричит с порога:"Эссен, фрессен, жрать хочу" и день понесется вниз с горы.
Как все они быстро привыкли к тому, что Лялька целыми днями дома! Впрочем, сама-то Лялька к этому еще не привыкла. Но она читает полное принятие такого положения на лицах своих мужичков. Она видит это в Сереже, когда он за обедом, недожевав, рассказывает о том, что призошло в классе (ему нравится, что она сидит напротив, положив локти на стол, и узнает подробности, и на лице у нее можно прочитать удивление или гордость за него). Когда он обсуждает с ней планы на день – уроки, тренировка, поклеить новые фотографии в альбом, а вечером почитаем, да? Когда он предлагает:"Давай, с тенниса ты меня встретишь и покатаемся на велах".
У Игореши в глазах появилось новое выражение. Глава семьи, работа, квартира, все сыты-обуты, жена свободна от необходимости зарабатывать на пропитание (что еще нужно человеку, панимаешь, а?). Он ведь и правда рад за меня, – думает Лялька. – Считает, что я больше ничего и не хочу. А я? Чего я хочу?
Наливая чай в любимую большую кружку, Лялька перебирает в памяти время, проведенное без работы – год до отъезда и два тут. Положение казалось временным: вот сейчас, все устроится, утрясется, обставится, и непременно работать, не киснуть, не опускать рук. В письмах тоже подбадривали: не боись, кто ищет, тот всегда найдет. ...Что найдет?..
Главное лялькино умение – возиться с малышами, рассказывать им сказки и завязывать шарфы – оказалось здесь пустым звуком. Бойкие, громкоголосые немецкие дети, говорящие взрослым "ты", вгоняли ее в ступор. Въевшийся в кожу и легкие лозунг "кто не работает – тот не ест" гнал Ляльку во внешний мир, но она не находила в нем места, подходящего именно для нее – а не для множества таких же, как она, даже, может быть, и более подходящих, чем она. Единственное такое место было дома.
Лялька крутит в чашке ломтик лимона, смотрит в окно. Ветер, с задором гонявший тяжелые, толстобокие тучи, как вагоны на запасных путях, наконец-то решил отдохнуть. Разноцветные ели, все утро обсуждавшие свежие новости, сложили лапы, будто усевшись в кресла. Солнце тут же улучает момент взглянуть на свое хозяйство и вся комната открывается ему навстречу. На сером вельветовом диване теперь хорошо видны пятна, но чистить их пятновыводителем нельзя: вместо темных будут светлые – диван-то старый.
Как это сегодня сказала Наталья? Домохозяйка, вот в чем дело. Слово какое противное. Не то, чтобы хозяйка в своем доме, а так, ни на что особенно не годное существо. С напрашивающейся приставкой "всего-навсего".
Светлый блик ложится и на железную коробку из-под печенья. На ней собрались веселые барышни в длинных платьях и шляпках с перьями. Теперь им как раз пригодятся их светлые зонтики от солнца. Ах, милые барышни, вы добыли себе свободу работать и потеряли свободу сидеть дома и не оправдываться при этом.
Лялька уносит барышень на кухню. Достает овощи для салата. Вот-вот хлопнет за Сережей железная калитка. Он уже перестал спрашивать с порога:"Мам, ты тут?" Привык, что мама всегда дома.
_____ *путцать – от нем. putzen – убирать, чистить.
В дождь
Когда начинается дождь, Лялька радуется. Дождь – это хороший повод закутаться в плед и забраться в кресло с ногами. В дождь является щемящее чувство крыши над головой. К тому же дождь для Ляльки – это такой ленинградский воздушный привет, ненавязчивый и связующий пространство и время, вроде герани на углу Хайдештрассе, родной сестры бабушкиной герани.
Но больше всего Лялька любит звук дождя. И само это словосочетание, и его энергичное проявление: дождь для нее всегда был стуком капель о жестяные подоконники и соседние крыши. А здешний, немецкий дождь – тихий; он подкрадывается незаметно, и, заняв все пространство между деревьями, принимается шуршать ровно-ровно, чтобы не привлекать к себе внимания.
Поэтому от него скоро делается скучно. Нынче же льет четвертый день. И вчера, и позавчера все ходили как сонные мухи, брали вещи и бросали их где попало, так что утром Лялька поняла: надо принимать меры по наведению порядка, не дожидаясь хорошей погоды и бодрого настроения. Но и все домашние дела, как бывает в таких случаях, скуксились, дулись на сырость, выгибались под руками и не давались, требуя вдруг ни с того ни с сего каких-то веских оснований для их улаживания.
Лялька не хотела втягиваться в эти споры и выбрала для разгону дело очевидное, а именно борьбу с пылью. Это было ее самое нелюбимое занятие, своей неэффективностью напоминающее о бренности всего сущего. Настоящий сизифов труд, который все же надо было делать, и вовсе не из-за любви к блестящим поверхностям: Сережина аллергия, год от года сдающая свои позиции, при первом удобном случае напоминала о себе.
Начинать было удобнее всего со спальни, и старое трюмо отразило Ляльку в боевой готовности: с забранными по-деловому в хвост волосами и закатанными рукавами клетчатой рубашки.
Это было всегда странно: видеть себя в зеркале. Особенно, издалека, случайно – в витрине магазина или внутри него. Замирая на ходу, Лялька вглядывалась в пеструю толпу – точно такую же, как за спиной – пытаясь уяснить себе, что вот это существо в джинсах и свитере – это и есть она. Иногда послушная Ляльке фигура нравилась ей, иногда – нет, но всегда в ней присутствовало что-то чужое, отстраненное, Ляльке все же не принадлежащее. Исходя из этих наблюдений, Лялька с грустью думала о том, что и все эти люди, спешашие мимо, совсем не такие на самом деле, какими она их сейчас видит и каждый знает только про себя, да и то не наверняка.
Иногда, сидя в маленьком кафе возле Сережиной школы, куда они заходили после уроков, Лялька видела в боковом зеркале свою руку – такую незнакомую, и не могла понять, только ли магия бездонного стекла так меняет ее, или это действует отвлеченность взгляда, которой нет, когда видишь свои же руки во время готовки или уборки.
Переставляя на лакированной поверхности трюмо шкатулочки, флакончики и тюбики, Лялька украдкой поглядывала в зеркало, как будто подсматривала за жизнью там, в соседнем мире. А перед тем, как отойти, присела на протертую тумбу и приблизилась к желтоватому стеклу, чтобы как следует разглядеть вроде бы знакомое, но всегда какое-то другое лицо.
Угу... морщинки на переносице хоть и стали чуть-чуть менее заметны, но никуда не исчезли. Впрочем, Лялька использовала хваленые рекламированные кремы без особенной надежды. Морщины так же хорошо знали свое право на существование, как и прошлое, которому они были посвящены.
Лялькино прошлое никак не хотело уходить куда-то в даль, как ему, в принципе, полагалось, и все время нависало, заглядывая через плечо. А некоторыми ночами и вовсе вело себя так, будто претендовало быть не прошлым, а настоящим. Погружаясь в бесслезно-молчаливые времена сборов и прощаний, Лялька в тысячный раз мучилась и давилась бесконечным "почему", очнувшись же, именно в этом вопросе видела причину своей несвободы. Она так и не смогла понять логику происшедшего, отыскать начало внезапно грянувшего конца, и прошлое, как необмытый и неотпетый покойник, слонялось вокруг, не находя успокоения.
Приходилось опять и опять возиться с ним, петляя знакомыми тропинками долгих размышлений.
Никогда Лялька не рассчитывала на легкую жизнь. Лежа по вечерам на продавленном диване в четырнадцатиметровой комнате на троих, она каждый раз чувствовала себя на краю пропасти. Заполняя собой все пространство, от двери до окна, прикасаясь одновремено ко всем вещам, знакомым до самой маленькой подробности, Лялька замирала от счастья и – ужаса, что за это счастье придется платить. Да можно ли было надеяться, что годы, длиннющие годы, пронизанные удивлением от того, как ей повезло с Игорешкой, с появлением Сережи, с притягивающей к себе работой, с невским вольным пространством, – продлятся до самой старости? И маятник остановит свое плавное движение?
А может быть, сама и подсказала, к чему совершенно не готова? Посильные сложности ведь и так возникали постоянно, а для дальнейшего хода событий нужны были непосильные?
Да, в том-то и дело, что такого поворота событий Лялька ни в коем случае не подозревала. И в вечерних своих предчувствиях утешала себя тем, что в любой ситуации можно найти выход.
Выхода не было. Это становилось все очевидней после пропадающих одна за одной надежд, похожих на отчаянные попытки зацепиться за летящие обломки во время обвала. Выхода не было: игорешины родители оформили все документы, квартира подлежала продаже. Брови съехались к переносице, придавая взгляду выражение угрюмого недоумения, а морщины прочно заняли свое место.
Вопросом, который так или иначе читался в глазах многих провожающих "почему ты так убиваешься, вы же едете в богатую цивилизованную страну" – Лялька почти не знанималась. Он звучал для нее также, как "почему ты не хочешь снять с себя кожу – тебе дадут новую, гораздо более красивую".
Другое "почему" ходило за Лялькой по пятам. Почему ее путь – путь, к которому она относилась с возможной серьезностью, и который был все эти годы так ясен – привел ее в такое странное место? Или она абсолютно не понимала логику причин и следствий? (Или этой логики причин и следствий не существовало? следовало бы спросить дальше, но для Ляльки, приверженницы разумного построения мира, это было бы еще ужасней).
Захваченная водоворотом событий, Лялька не чувствовала под собой никакой точки опоры, чтобы делать свои собственные, самостоятельные шаги. Мутно-пенный поток обстоятельств, подходивший уже к самому горлу, не давал поднять рук: больная свекровь, сложности с работой у Игореши, где-то там, вдали, армия на пути у Сережи, да к тому же страхи, страхи обо всем на каждом шагу. Но если это выход для всех, то почему же это не выход и для нее самой?
...Лялька в очередной раз выкрутила тряпку и поспешила продолжить уборку. На очереди были книжные полки. Сколько я вас прочитала, – окинула Лялька взглядом потрепанные корешки, – а как грянуло, была я все равно одна.
В те дни она ходила по набережным, пытаясь задержаться, зацепиться за серый, насыщенный влагой воздух. Но город смотрел равнодушно, с чужой безучастностью. Несмотря ни на что, Лялька верила в его всемогущество: если бы Он хотел, то оставил бы ее здесь. Не захотел; от этого было только отчаяннее.
Такое одиночество и брошенность можно было сравнить только с тем, что поразило Ляльку в предрассветной тяжести предродовой палаты. По пришествии туда не было ни капли страха, только желание сделать все, что скажут и готовность делать это как можно лучше. Основная утешительная мысль была проста: все рожают, молодые-старые, умные-глупые, толстые-худые, и я справлюсь. Но никто не обратил на нее внимания, а спустя уже полчаса обнаружилось, что все десять женщин, кричащих, стонущих, или молчаливо шатающихся по комнате ничего не знают, не понимают, действуют от боли наобум; каждая в одиночку, без малейшего участия и жалости со стороны. Усталая медсестра, также заключенная в скорлупу одиночества, пыталась скрыть эту вопиющую беспомощность от внешнего мира и поэтому заставляла вести себя прилично и не орать.
В девяносто пятом году отъезд семьи за границу не был новостью. Скорее, делом запоздавшим. Потеряв остроту новизны от постоянных повторений, он стал будничной реальностью, являвшейся в мимоходных замечаниях "Баскины уехали", "Гольдберги уезжают", "Аркаша с семейством собирается"... Прощания, адреса каких-то дальних родственников, которые, вроде бы, тоже в этих краях, дежурные слова о встрече: где-нибудь, когда-нибудь... Казалось, что толпы исходящего народа уже проложили хорошие, крепкие дороги во вне, разработали четкий механизм сборов, оформления, упаковки и самого прощания с оставляемым миром. Надо было только воспользоваться этим нажитым опытом и проследовать тем же путем. Но вышло не так.
Когда начались сборы, оказалось, что никто не знает толком, что брать, как складывать, что можно и что нельзя; в стеснившиеся комнаты явилась суматоха, не уходящая даже по ночам, а днем вспыхивающая панической лихорадкой. Оказалось также, что опыт всего множества предыдущих отъездов не может ничем помочь Ляльке, и ей надо пережить все от начала до конца по-своему, так, как никто до нее еще этого не делал.
Она слонялась по перевернутой вверх дном квартире, по улицам, замученным мартовской распутицей, и вспоминала, как уезжали Мишка со Светой, Бушкины, Сонечка, Ирка. Неужели их тоже так же корежило, мяло и выворачивало? А ведь было не видно. Никто – ни слова, ни полслова о том, какую же боль приносит разъединение с этим серым пасмурным небом. Или это только Ляльке такое? Только у нее чувство, будто режут, режут, отрезают большую, гораздо больше половины, часть ее самой; да что там, уже отрезали и бросили. Осталось что-то маленькое, жалкое, как улитка без панциря, не умеющее обходиться с этим своим новым положением и размером.
Долгие два года Лялька не верила, что можно хоть как-нибудь поправить то, что случилось. И, пристрастившись ко вкусу горькой ревности, не всегда хотела, чтобы вместо старого выросло новое. Выходит, ее опять не спросили...
Дождь все также тихо стоял за окнами. Уборка в спальне и гостинной была почти закончена. Мыть полы – уже потом, во всех комнатах сразу. Лялька вздохнула: очередной круг снова пройден, стало ли от этого легче? Наверно, стоит сделать небольшую передышку, попить чайку. Надо же, вторая половина лета, а тепла еще и не было; теперь уже кажется, что и не будет, что вот-вот придет осень, поставив всех перед фактом, что год-то подходит к концу. Это все дождь когда он идет долго, то кажется, что он будет идти всегда.
Август 1998, Бонн
КВАРТИРА
– И забудь ты на сегодня слово "энтшульдигунг"! Тебе не за что извиняться, ты по делу пришел. Еще не известно, кому это больше надо – нам или хозяйке.
Солнечные пятна раскинулись на дорожках и пестреньких газонах так спокойно, будто никогда уже не будет ни пасмурно, ни дождливо. Тепло, разлитое в весеннем воздухе, дразнило обещаниями удачного лета. Супруги Полищук шли смотреть квартиру.
Одну из трех, отмеченных во вчерашней газете красным фломастером, и выбранную после долгих размышлений и консультаций со знающими людьми – за удачное сочетание квартплаты, площади, расположения и других немаловажных параметров.
– Краны все открывай и смотри, какой напор воды. Душ тоже не забудь. Чтобы не мучиться потом как Додику под тонкой струйкой. И вообще – все пробуй на ощупь, не стесняйся. Увидишь крюк – подожди, пока хозяйка отвернется и покачай осторожно пальцем. Может, он на соплях держится, доказывай потом. Полки, лампы если будут – пробуй.
Небо, нащипав горстку маленьких пушистых облачков, развесило их так, что синева фона стала выпуклой.
– Да брось ты, Ал. Что я буду лампу дергать? Ты же тоже идешь. Вот и пробуй на прочность. Скажи-ка лучше, как будет "слышимость"? Я что-то подзабыл...
– Слушать – horen. Слышимость... Horigkeit? Gehorigkeit? Нет, это другое совсем. Да ладно, какая разница. Это не надо спрашивать. Что толку? Ну, скажет она тебе "никакой, мол, слышимости", так что, поверить сразу?
– Ну, я просто думаю, Валерка-то стучит у нас вечно по чем попало. Надо бы про слышимость спросить.
– Пусть стучит. Есть законы, и мы будем их соблюдать. С восьми до восьми, кажется... нет, с десяти вечера, и тихий час – с двух до трех. Вот, кстати, это запиши – спросить, когда днем нельзя шуметь.
– Да я не записываю, так стараюсь запомнить. Не буду я там в бумажку заглядывать. Ну что, не пора?
Волнуясь перед ответственной встречей, они вышли рано, сделав запас на непредвиденные задержки по дороге, но ничего не случилось – автобус подошел и ехал строго по расписанию, трамвай тоже. Поэтому Полищуки прибыли на место задолго до назначенного времени и ходили теперь по окрестным улицам, разглядывая, в каком районе им возможно придется жить.
Райончик был очень миленький – одно– и двухэтажные домики с маленькими садиками. Все было до того ухоженное и чистенькое, что казалось игрушечным. Это впечатление усиливалось и полным отсутствием людей на улицах. Главным жителем здесь была тишина. Звонкое цоканье аллиных каблучков делало ее еще более ощутимой. Алла взглянула на часы. Пожалуй, пора; как раз два квартала пройти – и ровно в двенадцать ноль-ноль оказаться у дверей. Она глубоко вздохнула, сосредотачиваясь.
Шагнув в сторону, осмотрела мужа с головы до ног. И вздохнула опять: совсем новый, фирменный джинсовый костюм сидел вполне хорошо, но почему-то все же Толик не смотрелся в нем как обычный западный житель. Она быстро поправила ему воротник и взяла под руку.
– Выглядишь отлично. Сразу видно, нормальный, самостоятельный, обеспеченный мужчина. Такому всем хочется сдать квартиру. Не тушуйся, нос кверху.
– Да уж, теперь пусть они сами тушуются, я уж не буду. – Толику живо вспомнились все унижения и переживания, связанные со снятием их первой квартиры, когда они были готовы практически на любое жилье, только бы выбраться из беженского общежития. Он еще крепче сжал ручки полиэтиленового мешка, в котором лежала заветная папка с документами, в том числе – справка о размере месячного оклада, выданная фирмой, где он работал уже полгода. Эта бумага была для него золотым ключиком, открывающим дверь в новый, замечательный мир, где можно ходить выпрямившись, чувствовать себя человеком, не заискивать и не повторять без конца "энтшульдигунг" и "битте зер".
Алла смотрела, как Толик расправляет плечи, делает серьезное, полное достоинства, выражение лица. Ей вдруг захотелось сделать что-то символическое то ли перекреститься, то ли плюнуть через левое плечо. Раньше она не была суеверной, и в любые трудные времена уповала не на милость небес, а только на свои собственные силы и выносливость. Но теперь, когда возможность жить, а не выживать, становилась такой реальной...
Дверь открыла жизнерадостная старушка в кремовом брючном костюме. Она представилась как фрау Фринкс, энергично пожала посетителям руки, и повела по деревянной лестнице на второй этаж, рассказывая по дороге, что с тех пор, как разъехались ее дети и умер муж, она живет одна и целый дом для нее – это слишком много. Алла не вслушивалась в эту болтовню, пристально оглядываясь по сторонам и в который раз удивляясь, что все стены в доме – белые. И непрактично, и неуютно, как в больнице, но ничего не поделаешь – в большинстве немецких домов это так.
Кухня оказалась хороша – большая, светлая, с нежнозеленым кафелем над мойкой. Гостинная удивила своей величиной – аж три окна по одной стене. Комнаты были уже пусты; это очень обрадовало Аллу и она многозначительно толкнула Толика в бок: хозяйка должна торопиться со сдачей жилья, каждый день без съемщиков это потеря денег. В спальне еще оставалась куча хлама от прошлых жильцов – пара картонных коробок, вороха бумаг. Фрау Фринкс уверила Полищуков, что буквально сегодня все будет убрано, она уже договорилась насчет этого. Алла брезгливо обошла брошенные вещи, чтобы посмотреть на вид из окна, но заметила – бумаги были исписаны по-русски. Ну-ка, интересно, по чьим следам они сюда пришли? Она взяла несколько листов, лежавших сверху, и проглядела напечатанный на машинке текст.