Текст книги "Смерть в Византии"
Автор книги: Юлия Кристева
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
– Уверяю вас, комиссар, он мертв! Доказательство? Со времени своего исчезновения он не пользуется компьютером. Месяц! Вы только представьте себе! – Минальди удалось преодолеть заслон отвращения, поставленный на его пути комиссаром, и после десятка телефонных звонков, оставшихся без ответа – «Комиссар перезвонит вам, как только освободится, потерпите, вы знаете, как он занят, но он о вас помнит», – изворотливый ассистент Себастьяна Крест-Джонса все-таки ворвался в кабинет комиссара.
Мурыжить его дольше было невозможно. Попов предупредил посетителя, что беседа должна быть краткой. Причин отказать Минальди во встрече не нашлось, да и здравый ум, присущий тому, мог сослужить неплохую службу в расследовании.
Однако ничего нового в деле исчезновения профессора не открылось, а тут еще Стефани совсем заморочила Рильски голову с этим романом о византийской принцессе, да и его собственные воспоминания могли помешать ему сохранять необходимую дистанцию… в общем, Нортроп согласился уделить непрошеному гостю минуту, не более.
– Я неплохо изучил повадки профессора, комиссар, это вы уже знаете, и клянусь нам, он никогда не разлучался со своим ноутбуком. Видели бы вы его, просто игрушечка! Будучи ученым новой формации, профессор в полном объеме владел компьютером: работал над текстами, отправлял и получал письма, выходил в Интернет, создавал собственный банк данных, ну и все остальное, плюс ко всему вел свою бухгалтерию. – Рильски бросил на говоруна полный удивления взгляд. – Вы подумали, откуда, мол, мне известно все это? Очень просто, хотя, может, и не очень честно: но кто не без греха? Как знать, может, вы меня простите и даже скажете спасибо, ведь благодаря моей осведомленности следствие продвинется. Вы следите за ходом моих рассуждений? – Минальди в шутку прикинулся слегка смущенным. – Сейчас объясню: давно это было, я проник в систему защиты профессорского компьютера, подобрал, так сказать, ключик. Тут, знаете ли, мне нет равных. Это трудно объяснить, но разгадать секретный код профессора было ой как нелегко. Подозрительный, скрытный, он придумывал разные секретные коды, которые считал стопроцентно надежными. Поскольку именно я натаскивал его в этом деле, мне не составило труда разгадать его пароли. Не подумайте, что я хвастаюсь. Впрочем, если я и позволил себе подобную вольность, так лишь для того, чтобы лучше вникнуть в научный метод учителя, быть более продуктивным в помощи ему, ну… словом, в этом и заключается моя работа. Он ведь был не слишком разговорчив, не любил объяснять, приходилось самому обо всем догадываться. Так вот, на мой взгляд, если он к нему больше не притрагивается, к своему персональному компьютеру, значит, он умер! Тут и гадать нечего. – Улыбка официанта превратилась в улыбку дебила-садиста.
– Думаю, я вас понял, сударь. – Рильски был сама холодность, ему с большим трудом давалось не вышвырнуть краснобая из кабинета, и его «сударь», произнесенное без всякого выражения, прозвучало подобно худшему из оскорблений даже на вкус не очень разборчивого Попова, однако «ключиком», чутким к подобного рода тонкостям, Минальди не обладал. – Ваши рассуждения не лишены определенной логики. Оставим моральную сторону дела, но версия гибели профессора нами также не исключается, само собой.
– Эта версия возникла у меня с самого начала, комиссар. Я пришел сюда именно потому, что теперь убежден в этом, – заявил Минальди победно. – Если расследование ведется, – Рильски вскинул брови, что означало: «Это ничтожество позволяет себе подвергать сомнению мои действия?!», – то следует искать труп, а не беглеца.
– Не беспокойтесь, сударь… – его и без того ледяное «сударь» превратилось в сосульку —…как там вас… ах да, простите, Минальди. Доверьтесь нам, мы куда компетентнее, чем кажется и чем принято думать в академических кругах Санта-Барбары. – Рильски порывисто встал из-за стола, чтобы поскорее отделаться от наглеца, слегка смутившегося и ставшего пунцовым. – Позвольте мне вернуться к своим обязанностям: дел невпроворот, знаете ли. – Не хватало еще, чтобы эта бумажная душа вообразила себя комиссаром, ведущим семейное расследование, касающееся только Эрмины и университетского мирка, считающего себя пупом земли.
С Нортропа было довольно уже того, что Себастьян сбежал, словно задержавшийся в своем развитии подросток, чем довел свою жену до истерического состояния. На его месте он, пожалуй, поступил бы так же, но в данном случае налицо был перебор, бездельники с факультета хотели представить этот случай как универсальный, подать его в виде Дела, чтобы затмить серийного убийцу богачей из «Нового Пантеона» и Морского храма. Номер Восемь оставался на сегодняшний день самой большой головной болью полиции и свидетельствовал о прискорбной неэффективности Рильски, обычно блестяще проводившего расследование. Случай с Себастьяном представлял собой банальный скандал, с которым следовало обращаться не в полицию, а к психиатру или специалисту по семейным отношениям. Одному Богу было известно, как ненавидел Нортроп эту смолу психо-как-там-ее, которая налипла на него с тех пор, как Кресты с их прошлым вышли из небытия, где им лучше было бы оставаться. Эта семейная хренотень вылезла так некстати, в самый разгар расследования делишек «Нового Пантеона» и других мафиозных структур, могущего стать достоянием гласности мирового уровня, но не продвигавшегося ни на йоту. Если только загадочный профессор не был как-то связан с серийным убийцей: Рильски не исключал и такой возможности, в конце концов, о Номере Восемь ничего не известно, а Себастьян, судя по его дневнику, был типом лунатического склада и вполне мог вляпаться во что-нибудь неблаговидное. Спрашивается, кто помешает не в меру мечтательному профессору вообразить себя Чистильщиком, а после исчезнуть и даже прослыть умершим? Никто. Замести следы и продолжать мстить негодяям, и все шито-крыто. Надо бы получше изучить его, почитать его записи, что еще? Да, придется, ничего не поделаешь. Ну и работенка! Бумаги, архивы… Стоило Рильски приняться за них, как его накрыло черным вихрем. Семья. Его семья. Стефани сумеет сделать это лучше него. Еще одна причина, почему он не делится с нею своими подозрениями, но, может, и у нее они уже возникли? Странно, что ее вдруг так потянуло к Византии…
В этом угнетающем его черном хаосе была только одна светящаяся точка: Стефани. Нортроп больше кого бы то ни было поражался тому новому, что нарождалось в нем и чему он не противился, счастливый не в меньшей степени, чем удивленный. По правде сказать, он старался вовсе об этом не думать, поскольку любое помышление по поводу влюбленного Нортропа казалось ему до нелепости смешным. Не стоило доводить это до абсурда, усугублять. Он не видел иного способа не выглядеть смешным, как вовсе ни о чем таком не думать. Или думать обо всем, кроме этого, – например, о международной политике.
Накануне Стефани водила его на обед к послу Франции. У того было свое видение череды убийств в Санта-Барбаре, за которое он, впрочем, не держатся, внося в него коррективы – в чем и состоял юмор ситуации – по ходу разговора за обедом, словно ему доставляло удовольствие представлять различные возможные варианты развития сюжета какого-нибудь сериала. Его превосходительство посол Франции был человеком остроумным, не идущим ни в какое сравнение с другими представителями дипломатического корпуса, хоть и отобранными тщательным образом для работы на столь ответственном поприще. Он умел заставить сотрудников и гостей ценить свое общество, разговоры с бокалом шампанского, канапе с икрой. Что касается Нортропа, то с тех пор, как пробуксовывало дело с убийцей мафиози, а Стефани ввергла его в пучину страсти, о возможности которой он уже давно успел позабыть, если вообще когда-нибудь помнил, он с удивлением обнаружил, что небезразличен к политике. А это опровергало его собственную аксиому: «Политика есть обещание, связывающее лишь тех, кто в него верит; тогда как любовь – это смертная клятва двух любящих: из чего следует, что любовь и политика две вещи несовместные». И чем больше Стефани с ее мимикой, глазами, кожей увлекала его в новый мир, тем больше открывался он всему тому, что прежде было ему, мало сказать, до фонаря и что так поглощало внимание других. Если он и отдавал предпочтение событиям, происходящим за рубежом, то оттого, что подноготная происходящего в его родном городе была ему слишком хорошо известна. Вследствие этого теперь ему представлялось важным доносить свою собственную аксиому, «аксиому Рильски», следующим выводом: «Поскольку влюбленный человек непоправимым образом выпадает из времени, отдохновением ему служит смех над проделками Истории». Человек разумный, Рильски испытывал нужду в подобных сентенциях, дабы позволить себе самовыражение, показавшееся бы ему праздным и даже отклоняющимся от нормы в устах кого-либо иного, чуждого этим аксиомам и выводам из них. Вооруженный ими, он мог предаться иным дедукциям – профессионального плана, но те уступали порой место ужасающим провалам, заполненным мраком и чреватым превратиться в ловушки, где в духе романа о Джекиле и Хайде раздваивается личность.
И потому комиссар не без удовольствия пустился в обсуждение перипетий в ходе недавней выборной кампании во Франции. Чего не сделаешь, чтобы только забыть о Минальди! Политика представлялась ему зоной дозволенного проявления порочности, коей с равным успехом предавались и мужчины, и женщины, причем последних становилось в этой области приложения человеческих усилий все больше, хотя Стефани считала, что недостаточно. Никому и в голову не приходило, что дебаты, волновавшие других, были для Рильски лишь отдохновением от трудов, которому он предавался как игре с таким увлечением, что казалось, у него и впрямь есть собственное мнение. Когда же слово брала Стефани, он бывал сражен красотой ее доводов и даже после нескольких рюмок виски был еще способен посмеяться над собой влюбленным. Улыбаясь одними уголками глаз за дымчатыми стеклами очков, он думал о том, как поразительно хорош ее ум, не говоря уж обо всем остальном.
– У Лионеля было свое представление о том, что такое политика, не имеющее ничего общего с тем, что ждут от него французы и остальные граждане. – Что это, робость, боязнь мужчин? Стефани говорила о политике так, будто писала для своей газеты: торжественно, серьезно, без юмора. – Доказательство? Он потерпел неудачу. – Она называла премьер-министра по имени, не столько из фамильярности, простительной по отношению к другу, с которым когда-то проводила каникулы на Атлантическом побережье, сколько из чувства сродства с этим суровым и скрытным человеком, которого называли несгибаемым, что во Франции является синонимом гугенота. – Он считал, что обращается ко взрослому народу, которого не возьмешь демагогией и который предпочитает избегать ловушки иллюзий. Прекрасная и великая идея. Словно где-то в мире существовали народные массы, прошу прощения, «нижние слои» населения, которые бы не мечтали о популизме и даже фашизме? Либо, скажем soft, [63]63
Здесь: помягче (англ.).
[Закрыть]не предпочитали добрых охранительных ценностей, воплощенных в Папе. Лучше, конечно, чтобы он напоминал эдакого владельца замка, бонвивана, но сойдет и первый попавшийся нотариус, переодетый в ризничего…
– Боже, до чего вы серьезны, дорогая Стефани! – Поскольку конца беседе не предвиделось, Нортроп решил воспользоваться паузой, которую сделала его спутница, чтобы перевести дух, а заодно и подшутить над ней. Всего лишь для того, чтобы еще пуще раззадорить и подвигнуть на новые, столь же освежительные, сколь и абсурдные речи.
– Вовсе нет! Меня просто воротит от безвольности, которую он проявил, будучи кандидатом, перед лицом той медиа-возни, что навязали ему так называемые друзья взамен политических дебатов. Именно этот «коллективный» довесок меня отвращает, понимаете? Постоянная шумиха, воздействие на личность, эгалитаристский улей, в котором пчелы так ловко общаются друг с другом, что однажды ложный шмель с удивлением обнаруживает, что мечется без головы и крыльев. (Ах, эта милая Стефани, какой же злюкой она могла быть по отношению к своим друзьям!) В приступе смелости он даже сам заговорил об этом перед камерами! Каков, а! Но поздно! Разбуженный улей уже не остановить. Он не слышит. Победитель напрочь забывает, кто он, доходит до того, что извиняется за свои нападки на оппонента. Самый неопытный из начинающих боксеров не совершит такого промаха. – От праведного гнева Стефани становилась пунцовой и еще более восхитительной.
Это говорилось ею вовсе не для того, чтобы досадить его превосходительству Фулку Вейлю, которого Рильски очень уважал за то, что он в несколько месяцев вычистил консульство Франции в Санта-Барбаре, до его появления весьма проницаемое для коррупции и махинаций с визами. Скромный, всесторонне образованный аристократ – по матери Буа де Ламот, – этот дипломат заявлял, что не принадлежит ни к какой партии, и униженно добавлял, что всегда на посту, подразумевая под этим свою незаменимость на службе республике. Решительно, мысль о незаменимости не покидает французов! Фулк Вейль был светским человеком, имевшим успех у женщин, но с миссионерским пылом посвятивший себя служению. Он сравнивал себя со Сваном, который вдруг взял бы, да и преуспел на избранном Поприще, вместо того чтобы неудачно войти в историю искусства и потерпеть фиаско в любви. Посол любил щегольнуть своими комментариями по поводу политико-криминальных расследований, ведущихся в настоящее время, с привлечением цитат из Джеймса Джойса, и Рильски бывал очарован его парижским шармом вкупе с изысканностью и образованностью: господин посол досконально знал историю Санта-Барбары и умел изъясняться на местном языке не хуже, чем Папа, продемонстрировавший это в ходе своего недавнего визита. Речь Стефани нуждалась в отделке, и его превосходительство сделал это с присущим ему изяществом.
– Сударыня, готов принять вашу точку зрения. Позвольте, однако, напомнить вам международный контекст: каково, по-вашему, поле действия национального правительства, будь то французское либо какое другое, после 11 сентября? Таков вопрос, и тот, кто отважится на него ответить, будет молодцом. То, что в прессе зовется политикой, вся эта возня, которая представляется комиссару подозрительной – не так ли, дорогой друг? – и которую ведут государственные служащие вроде вашего покорного слуги, где все это разыгрывается? В Париже? В Вашингтоне? В Иерусалиме? В Риале? Сделать выбор между евреями и арабами? Или ни теми, ни другими, а просто поставить на Нефть с большой буквы? Попытаемся поступить так, чтобы нас, «похитителей огня», каковыми мы являемся, услышали, к примеру, в Совете Безопасности, однако поле очень узко. Разумеется, нас это не обескураживает, и все же…
Фулк Вейль взял бокал с шампанским и перед лицом временно выведенной из игры Стефани, не колеблясь, переступил красную черту, то бишь то, что почитается дипломатической сдержанностью. Он не собирался идти стезей Поля Морана, [64]64
Моран Поль (1888–1976) – французский писатель и дипломат.
[Закрыть]который задолго до Войны в Заливе и кампании в Ираке предвидел битву за черное золото в качестве жалованья за фило– или антисемитизм. Его превосходительство illico [65]65
тотчас (лат.).
[Закрыть]спохватился и дал понять гостям, что ныне политика, как никогда, прагматична. А также что народы управляются самыми демагогическими из политиков, которым удается соблазнить их в угоду мафиозным картелям, коим они послушны и кои на этой наконец-то глобализованной планете пожинают плоды происходящего в виде колоссальных дивидендов – финансовых и прочих. И что чиновники вроде него, обладающие трезвым взглядом на мир и тем не менее верные идеалам общественного блага, могут действовать лишь в очень узких рамках. А это является лишним доводом в пользу неукоснительного выполнения своих обязанностей. Делай что можешь, и будь что будет! Что полностью согласовываюсь и с позицией Рильски, который со времени приезда Стефани только и был занят тем, что защищал узкое поле своей личной жизни от посягательств извне, само собой…
– Помимо этого, вы, конечно, как и я, оценили неумолимые и сладостные тиски, в коих пребывает зажатым наш народ или, если хотите, французская идеология. – Посол не желал, чтобы его гости думали, будто геополитика способна отдалить его от так называемой культурной квинтэссенции его страны. – Мы убаюкиваем себя очарованными замками, ведущим борьбу трудовым людом, водосточными трубами в виде фантастических существ, называемых химерами, тайскими борделями и довольны правлением какого-нибудь провинциального поверенного в делах, хоть и мечтаем о бурной ночи… не беспокойтесь, я не стану продолжать. Что ж, конец партии, господа-дамы! О нет, не конец Истории, более или менее криминальных историй еще будет предостаточно, не так ли, комиссар? Каждый есть или будет Гамлетом самому себе, который читает о самом себе в книге: «reading the book of himself», как сказал поэт. Начинается вневременье, то есть я хотел сказать: время анализа. – Фулк Вейль сделался угрожающим, как какой-нибудь библейский пророк, но на фрейдистский лад. – Вы считали меня более продвинутым? Успокойтесь, на самом деле мы думаем одинаково. Французская идеология хороша в своих крайних проявлениях, что ведет нас к совершенному владению техникой государственных переворотов – раз, сооружения баррикад – два, и современного искусства – три, и в гораздо меньшей степени – техникой рационального распоряжения временем. Наша старая католическая страна, возможно, наконец решила отправиться на покой за нежеланием становиться протестантской или глобализоваться. Ведь, согласитесь, на улице несколько посвежело, стоит лишь распахнуть окно, чтобы в этом убедиться. А теперь мы пацифисты, атлантисты, все что угодно. Усложненный подход всегда будет исключительной чертой французов. А разве Франция – не самая продвинутая из мусульманских стран?
– Не будь вы поэтом, вы стали бы ниспровергателем основ, господин посол. – Рильски не нашел ничего лучше, чтобы выразить чувство солидарности с этим чиновником, поднявшимся над своим временем. Однако он не мог позволить его превосходительству увлечь себя на путь обсуждения позиции, занятой Францией в иракском кризисе. Франкофобия выражалась в том, что потоки лучших французских вин текли по сточным канавам Санта-Барбары, лучше было остаться в рамках и ограничиться намеками. – Да, да, вы меня правильно поняли, я имею в виду такого поэта, как автор «Цветов зла». Он догадался: слава достается хулиганам, и писал: «Глупцы те, кто думает, что слава может опираться лишь на добродетель!», что и доказывают события в нашем городе, и в этом вы, французы, не так исключительны, как хотите нам дать понять. «Слава – результат приспособления одного ума к национальной глупости», «диктаторы – слуги народа и ничего более», не так ли?
Фулк Вейль вряд ли поддержал бы комиссара в том, что скрывалось за этой бодлеровской дымовой завесой, – обвинении, брошенном правительству и даже самому президенту Франции. Несмотря на всю свою иронию, он не собирался пересматривать убеждения, которые вовсе не шли вразрез с официальным Парижем, назначившим его на пост посла. По опыту он знал: для того, чтобы заниматься политикой, нужно быть в изрядной мере прохвостом, а чтобы дойти до поста главы государства, требуется солидная доза пассионарного гуманизма, который избиратели чуют издалека – поди узнай, как им это удается – и который берет их за живое и способен стать если уж не основой для фашизма, то как минимум для демократии. Если же у тебя этого нет, довольствуйся дипломатией. Рецепт прост – чуточку остроумия, щепотку культуры.
Послу удалось удержаться в рамках дипломатической сдержанности и не пойти на поводу у гостьи. Саму же ее он предназначал на закуску для избранного круга приглашенных. Да и те цветы зла, о которых зашла речь, имели вполне определенный запах – элитарный с антидемократическими и антиреспубликанскими нотками, а как известно, прилюдно посол должен сторониться подобных ароматов, как бы ни были они ему милы на самом деле. Однако как истинный джентльмен посол все же одобрительно качал головой. Решительно, от политики до забавы один шаг – в который уж раз убедился Рильски. Главное, не трогать горячих точек – Афганистана, Ирака.
И вот теперь, избавившись от Минальди, комиссар перебирал в уме реплики, прозвучавшие на вчерашнем ужине у посла, куда как более занятные, чем вздор, который нес ассистент. Как и полицейский роман, жизнь нуждается в отступлениях, чтобы быть читаемой и удобоваримой. Не следовать одними и теми же тропами, не исповедовать одни и те же идеалы, хорошее расследование не подчиняется правилам партеногенеза, нуждаясь в боковой, добавочной версии, чтобы продвигаться вперед: Патрисия Хайсмит возвела это даже в ранг принципа в искусстве саспенса. Рильски же просто-напросто применял это правило к жизни, когда то бывало возможно. Приглашение к послу как раз давало такую возможность: политико-светские разговоры были отдушиной, помогающей пережить Минальди, Попова, Себастьяна и даже Стефани. Пусть и такую ненаглядную.
– Что новенького? – спросила она, когда он вернулся домой с работы.
– Нашли машину Фа Чан, ассистентки Себастьяна, ну, той женщины, что исчезла почти одновременно с ним. В озере Стони-Брук. Пока никаких следов ее самой, будут тралить озеро. И еще: Минальди убежден, что Себастьян умер, и представь себе, только оттого, моя дорогая, что этот чертов жиголо обнаружил, что профессор не выходит со своего ноутбука в Интернет… словом, если профессор не пользуется компьютером, значит, профессор мертв. Вот так!
Взгляд Стефани стал рассеянным и недоверчивым, вероятно, оттого, что приходилось спускаться с высот дипломатических бесед к умозаключениям примитивного типа, каким в ее глазах наверняка был Минальди.
– Этот детектив-подмастерье столь же пакостный, сколь и неказистый на вид. Бог с ним и с его желаниями завистника и могильщика. У меня есть кое-что посерьезнее. Послушай, я проглядела все записи и видеодокументы твоего родственника, ну, те диски, данные из картотеки, которые распечатали для тебя твои помощники и которые ты взял на изучение.
– М-м-м… – То ли от страха, то ли от надежды слова застряли у комиссара в глотке. А что, если Стефани напала на след? А вдруг какая-то связь с Чистильщиком? Рильски побледнел и молча уставился на нее.
– Я знаю, ты тоже заглянул в них, но уверяю тебя, в это нужно погрузиться. Могу тебе сказать: одно несомненно – Себастьян Крест-Джонс был влюблен в Анну Комнину! – без намека на шутку выдала Стефани.
Считая до этой минуты мадемуазель Делакур натурой скорее разумной, хотя и увлекающейся, что было вовсе не плохо, Рильски теперь взглянул на нее с особой нежностью, что у него являлось признаком величайшего недоверия. Решительно, ни на кого нельзя положиться в этом треклятом деле!