Текст книги "Психология национальной нетерпимости"
Автор книги: Юлия Чернявская
Соавторы: Роман Подольный,Василий Гроссман,Иван Ильин,Анатолий Тарас,Григорий Померанц,Игорь Шафаревич,Питирим Сорокин,Павел Гуревич,Гюстав Лебон,Игорь Кон
Жанр:
Самопознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
Это давление, однако, ложится тяжким бременем и на здоровый познавательный процесс в качестве момента им нерефлектируемой и к насилию побуждающей наивности. Повсюду там, где интеллектуальная энергия намеренно оказывается сконцентрированной на внешнем, таким образом везде, где дело идет о следовании, констатации, схватывании, о тех функциях, которые из примитивных способов преодоления животного духовно преобразились в научные методы овладения природой, при схематизации легко упускается из виду субъективный процесс, а система утверждает себя в качестве вещи самой по себе. Опредмечивающее мышление, точно так же как и больное, содержит в себе произвол самой вещи, совершенно чуждой субъективной цели, оно предает забвению саму вещь и именно тем самым уже учиняет над ней то насилие, которое совершается над ней в практике. Безоговорочный реализм цивилизованного человечества, достигающий своей кульминации в фашизме, представляет собой специальный случай параноидального бреда, обесчеловечивающего природу и, в конечном итоге, сами народы. В той бездне неуверенности, которую вынужден преодолевать всякий объективирующий акт, гнездится паранойя. Так как не существует абсолютно убедительного аргумента против материально ложных суждений, искаженное восприятие, по которому они блуждают призраками, не поддастся излечению. Всякое восприятие содержит в себе бессознательно понятийные – как и всякое суждение, непроясненно феноменолистические – элементы. Так как сопричастной истине оказывается и продуктивная сила воображения, то ущербному в ней постоянно может казаться, что истина фантастична, а его иллюзия и есть истина. Ущербный живет за счет имманентно присущего самой истине элемента воображения благодаря тому, что неустанно выставляет его напоказ. Демократично настаивать на равноправии для своего бреда ему удается лишь потому, что истина и в самом деле не обладает обязательным характером. Когда бюргер соглашается с тем, что антисемит не прав, ему, по меньшей мере, хочется, чтобы и жертва была виновна. Так Гитлер требует жизненных прав для массового убийства во имя национально-правового принципа суверенитета, дозволяющего любое насильственное действие в чужой стране. Как всякий параноик, он извлекает выгоду из лицемерной идентификации истины с софистикой; их различие для него настолько же мало обязательно, насколько строгим, тем не менее, оно остается. Восприятие возможно лишь в той мере, в какой вещь воспринимается как уже определенная, например как случай того или иного вида. Оно является опосредованной непосредственностью, мыслью в обольстительной мощи чувственности. Субъективное слепо привносится им в кажущуюся самоданность объекта. Одна только самое себя осознающая работа мысли способна не поддаться влиянию действующих тут галлюцинаторных факторов, согласно лейбницевскому и гегелевского идеализму – философия. Тем, что в ходе познания мысль идентифицирует непосредственно содержащиеся в восприятии и потому принудительные моменты в качестве понятийных, она последовательно возвращает их обратно в субъект и срывает с них покров насильственности наглядного. В подобного рода процессе каждая более ранняя стадия, даже стадия науки, оказывается по сравнению с философией все еще как бы восприятием, отчужденным феноменом, пронизанным непознанными интеллектуальными элементами; останавливаться на этом, без последующей негации, есть признак патологии познания. Наивно абсолютизирующий, сколь бы универсально действующим он к тому же ни был, остается жертвой все того же недуга, он подвержен ослепляющей власти ложной непосредственности.
Такое ослепление, однако, является конститутивным элементом всякого суждения, необходимой видимостью. Любое суждение, даже негативное, является уверяющим в чем-либо. Сколь бы ни подчеркивалась суждением в целях самокоррекции собственная изолированность и относительность, свое собственное, хотя бы даже и осмотрительно сформулированное содержание оно вынуждено утверждать не в качестве просто изолированного и относительного. В этом-то и состоит сущность суждения, в клаузуле свои позиции упрочивает притязание. В отличие от вероятности истина не имеет степени. Отрицающий шаг за пределы отдельного суждения, его истину спасающий, возможен лишь постольку, поскольку оно само считало себя истинным, и так сказать было параноидальным. Настоящее безумие заключается именно в непоколебимой устойчивости, неспособности мысли к такого рода негативности, в которой, в противовес утвердившемуся суждению, собственно и настаивает мышление на своей правоте. Параноидальная сверхпоследовательность, дурная бесконечность вечно самому себе тождественного суждения, есть не что иное, как отсутствие последовательности в мышлении; вместо того, чтобы усилием мысли способствовать краху претензии на абсолютность и тем самым продолжить дальнейшее определение своего суждения, параноик намертво вцепляется в эту претензию, приводящую мышление к краху. Вместо того, чтобы продвигаться дальше, вникая в существо вещи, мышление целиком посвящает себя безнадежному делу обслуживания партикулярного суждения. Неоспоримость партикулярного суждения совпадает тогда с его несокрушимой позитивностью, а болезненная слабость параноика – с болезненной слабостью самой мысли. Ибо то размышление, которым у здорового сокрушается власть непосредственности, никогда не бывает столь принудительным, как та видимость, которую оно разоблачает. Будучи негативным, рефлексивным, не прямолинейно направленным движением, оно лишено той брутальности, которая присуща позитивности. Если психическая энергия паранойи берет свое начало в той либидонозной динамике, которую обнажает психоанализ, то ее объективная несокрушимость имеет своим основанием ту многозначность, которая вообще является неотторжимой от опредмечивающего акта; его галлюцинаторная сила была бы тут даже изначально решающей. На языке теории селекции для ясности можно было бы сказать, что в течение периода становления человеческого сенсорного аппарата выжить удалось тем индивидам, у которых мощь проективных механизмов больше всего затрагивала область рудиментарных логических способностей или же меньше всего ослаблялась слишком ранними попытками рефлексии. Подобно тому, как еще и сегодня для плодотворных в практическом отношении научных начинаний требуется вполне здравая способность к дефиниции, способность приостанавливать движение мысли на социальной потребностью обозначенном месте, ограничивать поле, которое затем исследуется вдоль и поперек вплоть до мельчайших подробностей без какой бы то ни было попытки выйти за его пределы, его трансцендировать, не способен и параноик перешагнуть за пределы его физиологической участью обозначенного комплекса интересов. Его проницательность впустую расточает себя, двигаясь по очерченному навязчивой идеей замкнутому кругу, подобно тому, как ликвидирует самое себя изобретательность человечества, подпавшего под чары технической цивилизации. Паранойя является тенью, неизменно сопутствующей познанию.
Роковая готовность к ложной проекции до такой степени является свойственной духу, что она, эта изолированная схема самосохранения, угрожает подчинить себе все, что выходит за пределы последнего: всю культуру. Ложная проекция является узурпатором царства свободы, равно как и образования; паранойя есть симптом полуобразованного. У него все слова становятся частью безумной системы, попытки завладеть посредством духа всем тем, что остается недоступным его собственному опыту, насильственно навязать миру смысл, делающий сам этот мир бессмысленным, но в то же время и диффамировать тот дух и опыт, доступ к которым ему закрыт, и взвалить на них ту вину, которую несет на себе общество, ему к ним доступ преграждающее. Полуобразованность, гипостазирующая в противоположность просто необразованности ограниченное знание в качестве истины, не терпит усиленного до степени совершенно невыносимого разрыва между внутренним и внешним, между индивидуальной судьбой и социальным законом, между явлением и сущностью. Этот недуг, правда, содержит в себе элемент истины по сравнению с просто принятием данного, которому присягнула на верность высокомерная разумность. И, тем не менее, полуобразованность в страхе совершенно стереотипно хватается за свойственную ей формулу, то для того, чтобы обосновать уже случившееся несчастье, то для того, чтобы предсказать грядущую, временами переодетую в регенерацию, катастрофу. Объяснение, в котором собственное желание выступает в виде объективной силы, всегда является столь же показным и лишенным смысла, как и само изолированное событие, нелепым и зловещим в одно и то же время. Обскурантистские системы сегодня выполняют ту же функцию, какую для человека средних веков имел миф дьявола официальной религии: произвольной оккупации внешнего мира смыслом, осуществляемой промышляющим в одиночку параноиком в соответствии с его приватной, никем более не разделяемой и потому именно и являющейся собственно сумасшедшей схемой. От этого избавляют фатальные эзотерические практики и панацеи, разыгрывающие научность и отсекающие мысль: теософия, нумерология, лечение природными факторами, эвритмия, трезвенничество, йога и бесчисленные прочие секты, меж собой конкурирующие и взаимозаменяемые, все со своими академиями, иерархиями и специальными языками, с фетишизированными формулами науки и религии. Некогда перед лицом образования они были апокрифичны и нереспектабельны. Но сегодня, когда по экономическим причинам образование вообще отмирает, для паранойи масс в небывалом масштабе задаются новые условия. Сеть систем верований прошлых времен, воспринимавшихся народами в качестве замкнутых параноидных форм, имела более широкие ячейки. Именно вследствие, их рациональной структурированности и определенности они предоставляли, по крайней мере для верхов, место образованию и духу, понятие которых было их собственной средой. Известным образом они даже противодействовали паранойе. Фрейд называет неврозы, здесь даже по праву, «асоциальными образованиями»; «они стремятся приватными средствами достичь того, что в обществе возникло благодаря коллективной работе». Системы верований содержат в себе нечто от той коллективности, которая предохраняет индивидов от заболевания. Последнее социализируется: в упоении объединяющего экстаза общины, ослепление становится связью, а параноидальный механизм – подконтрольным, чем никоим образом не устранялся ужас. Пожалуй, это было одним из самых величайших вкладов религии в дело самосохранения вида. Параноидные формы сознания тяготеют к образованию союзов, фронд и рэкета. Их члены страшатся в одиночку верить в свое безумие. Проецируя его, они видят везде заговоры и происки прозелитов. Образовавшаяся группа всегда относится к другим параноидально; огромные государства и даже организованное человечество в целом ни в чем не уступают тут охотникам за черепами. Те, кто были отлучены от человечества против собственной воли, равно как и те, кто, будучи радетелями человечества, сами отлучили себя от него, всегда знали: гонениями на них лишь усиливается их болезненная сплоченность. Однако нормальный член общества избавляется от своей паранойи соучастием в коллективной и пылко примыкает к объективированным, коллективным, утвердившимся формам безумия. Horror vacui, печатью которого скрепляют они свои союзы, намертво сплачивает их и придает им почти несокрушимую силу.
Одновременно с буржуазной собственностью получило распространение и образование. Им паранойя была оттеснена в темные закоулки общества и души. Но так как просвещению духа одновременно не сопутствовала реальная эмансипация человека, болезнь поразила и само образование. Чем в меньшей степени удавалось социальной действительности сократить разрыв между ней и образованным сознанием, тем в большей степени становилось оно подверженным процессу овеществления. Культура полностью становится товаром, распространяемым в виде информации, не проникая в тех, кто усваивает ее. Мышление становится астматичным и ограничивается постижением изолированных фактов. Мыслительные контексты отвергаются в качестве неудобной и ненужной нагрузки. Момент развития в мысли, все генетическое и интенсивное в ней, предается забвению и нивелируется до уровня непосредственно присутствующего, экстенсивного. Сегодняшний порядок жизни не предоставляет Я никакого простора для последовательного духовного роста. Редуцированная к знанию мысль нейтрализуется и используется попросту в качестве квалификации на специфических рынках труда, равно как и для повышения товарной стоимости личности. Так гибнет то самосознание духа, которое оказывает противодействие паранойе. В конечном итоге, в условиях позднего капитализма полуобразованность становится объективным духом. В своей тоталитарной фазе господство вновь обращается к провинциальным шарлатанам от политики и вместе с ними к выступающей как ultima ratio системе безумия и посредством крупной индустрии и культуриндустрии навязывает ее и без того уже присмиревшему большинству подданных. Абсурдность господства сегодня столь легко может быть разгадана здоровым сознанием, что для того, чтобы удержаться в жизни, оно нуждается в сознании больном. Только одержимые манией преследования способны мириться с преследованиями, к которым неизбежно переходит господство, благодаря тому, что теперь дозволено им преследовать других.
В фашизме, где с большим трудом воспитанная буржуазной цивилизацией ответственность за жену и детей вновь заслоняется непрерывной самоориентацией всякого отдельного человека на установленные правила, и без того уже ликвидирована совесть. Она заключалась – иначе чем это представлялось Достоевскому и немецким апостолам внутренней духовной жизни – в самоотверженном жертвовании Я себя самого субстанциальному вне его, в способности делать истинные интересы других своими собственными. Эта способность является способностью к рефлексии как взаимопроникновению рецептивности и продуктивной силы воображения. В силу того, что крупная индустрия посредством упразднения независимого экономического субъекта, частично путем ассимиляции самостоятельных предпринимателей, частично путем трансформации рабочих в объекты деятельности профсоюзов, неудержимо лишает экономической почвы моральное решение, неизбежно угасает также и рефлексия. Душа, как возможность по отношению к самому себе искреннего чувства вины, распадается. Совесть становится беспредметной, ибо место ответственности индивидуума за самого себя и своих близких занимает, хотя бы даже и под прежним титулом морали, просто-напросто его работа на аппарат. Дело уже более не доходит до разрешения конфликта с собственными влечениями, в ходе которого формируется инстанция совести. Вместо интериоризации социальной заповеди, делающей ее не только более обязательной и вместе с тем более открытой, но и позволяющей эмансипировать ее от общества и даже обратить против него, происходит поспешная, непосредственная идентификация со стереотипной шкалой ценностей. Образцовая немецкая женщина, считающая себя непререкаемым авторитетом по части женственности, и настоящий немецкий мужчина, считающий себя таковым по части мужественности, подобно прочим их версиям являются типажами асоциальных конформистов. Несмотря на свою очевидную низость и вследствие нее, господство стало столь могущественным, что в своем бессилии всякий единичный, слепо покоряясь, способен лишь только заклинать свою судьбу.
В условиях такой власти направляемому партией случаю предоставлено решать, на что именно отчаянное самосохранение спроецирует вину за свой ужас. Евреи предопределены направить такую проекцию на себя. Сфера обращения, в которой они занимали экономические властные позиции, непрерывно сокращается. Либералистской формой предпринимательства распыленным состояниям все еще предоставлялась некая возможность политического влияния. Теперь именно тех, кто эмансипировался первыми, отдают на произвол слившихся с государственным аппаратом, не подвластных конкуренции сил капитала. Совершенно безотносительно к тому, какими свойствами обладают сами по себе евреи, их образ, будучи образом побежденного, несет на себе черты, неизбежно делающие его заклятым врагом ставшего тоталитарным господства: черты счастья без власти, заработка без труда, родины без пограничных столбов, религии без мифа. Эти черты осуждаемы господством потому, что порабощенные втайне страстно хотят ими обладать. Господство способно существовать лишь до тех пор, пока порабощенные сами превращают страстно желаемое в ненавистное. Это удается им при помощи патологической проекции, ибо и ненависть ведет к единению с объектом – в разрушении. Она является негативом примирения. Примирение же есть высшее понятие иудаизма, а весь его смысл сводится к ожиданию; неспособностью к таковому порождается параноидная форма реакции. Антисемитам свойственно собственными силами претворять в действительность их негативный абсолют, они превращают мир в ад, каковым он всегда им уже виделся. Успех или неуспех этого превращения зависит от того, сумеют ли перед лицом абсолютного безумия порабощенные совладать с самими собой и положить ему конец. В освобождении мысли от господства, в упразднении насилия могла бы впервые быть реализована та идея, которая до сих пор оставалась неверной, а именно та, что еврей есть человек. Это было бы шагом за пределы – антисемитского общества, загоняющего в болезнь как евреев, так и всех остальных, шагом к человеческому обществу. Благодаря такому шагу сбылась бы в то же самое время и фашистская ложь, в качестве собственного ее опровержения: еврейский вопрос оказался бы и в самом деле поворотным пунктом истории. С преодолением болезни духа, буйно расцветающей на питательной почве не сломленного рефлексией самоутверждения, человечество, осознавая свой собственный образ, превратилось бы из всеобщей антирасы в вид, который, будучи природой, все же был бы чем-то большим, чем просто природа. Индивидуальная и социальная эмансипация от господства является противонаправленным ложной проекции движением, и никакой еврей, научись он только когда-нибудь укрощать последнюю в себе, не был бы подобием того зла, что бессмысленно обрушивается как на него, так и на всех гонимых, людей или животных.
VII
Но антисемитов больше нет. В последний раз ими были либералы, желавшие открыто выразить свои антилиберальные взгляды. Давняя консервативная склонность аристократии и офицерского корпуса дистанцироваться от евреев на исходе девятнадцатого столетия стала реакционной. Духу времени отвечали Аальвардты и Кнюппелькунцы. Их непосредственная свита состояла из уже готового для фюрера человеческого материала, но поддержку находили они среди злобных нравом и упрямых по всей стране. Стань антисемитское умонастроение тогда гласным, оно чувствовало бы себя и буржуазным и вышедшим из повиновения в одно и то же время. Но шовинистская брань все еще была нарушением гражданских свобод. Трактирной политикой антисемитов была раскрыта вся ложь немецкого либерализма, ее питавшего, которому она приуготовляла конец. Даже если по отношению к евреям они и считали свою собственную посредственность грамотой, дающей право на их избиение, уже чреватое универсальным убийством, то все же в экономическом отношении они были достаточно осмотрительными для того, чтобы до поры до времени продолжать взвешивать риск Третьего Рейха против преимуществ враждебной терпимости. Антисемитизм все еще был одним из конкурирующих мотивов в сфере субъективного выбора. Решение связывалось с ним специфическим образом. Принятие народного тезиса, правда, уже предполагало использование шовинистического вокабулярия во всей его полноте. С самых давних пор антисемитские суждения свидетельствовали о стереотипности мышления. Место антисемитской психологии отныне занимает простое «Да» фашистскому мандату, лозунговому инвентарю воинствующей крупной индустрии. Подобно тому, как в избирательных бюллетенях массовых партий избирателю партийной машиной навязываются имена тех, кто выпадает из поля его опыта и кого он может избрать только оптом, ключевые идеологические моменты кодифицированы в нескольких списках. Чтобы проголосовать за один из них, приходится голосовать за все скопом, если избиратель не хочет, чтобы его собственные убеждения оказались столь же тщетными, как и единичные голоса против в день выборов по сравнению с гигантскими цифрами статистических подсчетов. Антисемитизм едва ли уже является автономным побуждением, но становится пунктом политической платформы: тот, кто предоставляет хоть какой-нибудь шанс фашизму, ставит свою подпись под разгромом профсоюзов и крестовым походом против большевизма, и автоматически – под истреблением евреев. Сколь бы лживыми ни были убеждения антисемита, они преобразуются в предрешенные рефлексы бессубъектного экспонирования их политического местоположения. Когда массы принимают реакционную политическую платформу, содержащую пункт относительно евреев, они повинуются социальным механизмам, для которых единичный опыт общения с евреями не играет никакой роли. Факты свидетельствуют о том, что в местностях, где нет евреев, антисемитизм имеет ничуть не меньшие шансы, чем в самом Голливуде. Место собственного опыта занимает клише, место активно действующей фантазии – прилежная рецепция. Под угрозой скорой гибели представителям каждого из социальных слоев предписывается вызубрить свой урок по ориентации. Ориентированными должны быть они как в смысле знания новейших образцов самолетов, так и в смысле присоединения к одной из предзаданных инстанций власти.
В мире серийного производства его схема, стереотипия, заменяет собой категорию труда. Основанием суждения служит уже более не действительно осуществляемый процесс синтеза, но слепое подведение под категорию. Если на исторически более ранней стадии суждения бывало возникали вследствие поспешно проведенного различия, тотчас же приводившего в движение ядовитую стрелу, то с тех пор обмен и судопроизводство сделали свое дело. Процесс образования суждения проходил через стадию взвешивания, чем субъекту суждения гарантировалась хоть какая-то защита от брутальной идентификации с предикатом. В позднеиндустриальном обществе происходит регрессия к выполнению нерассуждающего суждения. Когда при фашизме обстоятельное судебное разбирательство в уголовном процессе было заменено ускоренной процедурой, современники экономически были к тому уже подготовлены; они уже умели бессознательно видеть вещи сквозь мыслительные модели, сквозь те termini technici, которые являются неприкосновенным запасом в ситуации распада языка. Воспринимающий уже более не присутствует в процессе восприятия. Ему уже более не свойственна действенная пассивность познания, в которой происходит оформление категориальных элементов из конвенционально предоформленного «данного» и новое, корректное оформление последнего на основе первых, так что, в конечном итоге, воспринятому предмету воздается должное. В сфере социальных наук, равно как и в мире переживаний отдельно взятого человека, слепое созерцание и пустые понятия косно и неопосредованно сводятся воедино. В эпоху трех сотен основных слов исчезает способность к усилию по образованию суждения и, тем самым, отличию между истинным и ложным. Поскольку не мышление в предельно специализированной форме образует во многих сферах разделения труда часть профессиональной экипировки, оно, как старомодная роскошь, становится сомнительным: тем, что называют «armchair thinking». Все обязаны что-то уметь делать. Чем более развитие техники делает излишним физический труд, тем усерднее возводится он в образец для труда умственного, которому не следует поддаваться искушению, сделать из этого соответствующие выводы. Такова тайна того оглупления, из которого извлекает выгоду антисемитизм. Если даже в самой логике с понятием особенного обходятся как с всего лишь чем-то показным, то уж тем более в обществе должно содрогаться все, что репрезентирует собой отличие. Ярлыки приклеены: каждый становится либо другом, либо врагом. Отсутствие уважения к субъекту облегчает дело администрации. Целые группы народов переселяются в иные широты, индивиды с клеймом «еврей» отправляются в газовую камеру.
Безразличие к индивидууму, находящее свое выражение в логике, учитывает происходящие в экономике процессы. Индивидуум стал помехой производству. Асинхронность технического и человеческого развития, тот «cultural lag», по поводу которого так возмущались социологи, начинает исчезать. Экономической рациональностью, хваленым принципом минимальных затрат неустанно преобразуются последние из оставшихся элементов хозяйственной жизни: равным образом и предприятия и люди. Более прогрессивная в каждом отдельном случае форма становится господствующей. Некогда универсальные магазины поглотили специализированные торговые заведения старого стиля. Выйдя из под власти меркантилистского регулирования, они сосредотачивали в себе инициативу, распорядительность, организацию и сами становились, подобно тому, как прежние мельницы и кузницы превращались в маленькие фабрики, свободными субъектами предпринимательства. В них дело велось обстоятельно, убыточно, с риском. Поэтому и была введена затем конкуренцией более продуктивная централизованная форма магазина розничной торговли, а именно универсальный магазин. С психологическим малым предприятием, с индивидуумом, дело обстоит ничуть не иначе. Он возник как силовая ячейка экономической активности. Эмансипировавшись от опеки на более ранних экономических стадиях, он заботился только о себе одном: как пролетарий – путем найма на рынке труда и постоянного приспособления к новым техническим условиям, как предприниматель – путем неустанного осуществления в действительности идеального типа homo oeconomicus. Психоанализ изображает это внутреннее малое предприятие, таким вот образом возникшее, в виде сложной динамики бессознательного и сознательного, Оно, Я и Сверх-Я. В постоянном споре со Сверх-Я, социально-контролирующей инстанцией в индивидууме, Я удерживает свои влечения в границах самосохранения. Вызывающие трения грани являются тут обширными, а неврозы, эти faux frais такого рода экономии влечения, неминуемыми. Тем не менее, чреватый столь многими затруднениями психический аппарат до известной степени допускал свободное взаимодействие субъектов, к которому собственно и сводилась рыночная экономика. В эру гигантских концернов и мировых войн опосредование социальных процессов бесчисленным множеством монад становится ретроградным. Субъекты экономии влечения психологически экспроприируются, а сама она эксплуатируется обществом более рациональным образом. Отдельно взятому человеку уже более не нужно ломать голову над тем, как ему поступить в том или ином случае, прибегая к мучительной внутренней диалектике совести, самосохранения и инстинктивного влечения. За человека как трудящегося все уже решено иерархией союзов вплоть до национальной администрации, в сфере приватной – схемой массовой культуры, полностью завладевающей последними остатками внутренних побуждений своих потребителей поневоле. Роль Я и Сверх-Я играют тут комиссии и звезды, и массы, лишенные даже видимости личности, поддаются формированию в соответствии с лозунгами и моделями с гораздо меньшими трениями, чем некогда инстинкты под давлением внутренней цензуры. Если в эпоху либерализма индивидуация части населения была нужна для приспособления общества в целом к уровню развития техники, то сегодня функционирование хозяйственного аппарата требует управления массами без какого бы то ни было вмешательства со стороны индивидуации. Определяемая экономикой направленность общества в целом, с давних пор пронизывающая собой духовную и телесную конституцию человека, атрофирует в единичном те органы, которые способствовали автономной организации его существования. С тех пор как мышление превратилось во всего лишь один из секторов системы разделения труда, планы компетентных экспертов и фюреров сделали излишними планы свое собственное счастье планирующих индивидов. Иррациональность безропотного и усердного приспособления к реальности оказывается для единичного человека более разумной, чем разум. Если прежде бюргеры были вынуждены интроецировать принуждение в качестве долга совести и самим себе и трудящимся, то с тех пор весь человек в целом превратился в субъект-объект репрессии. Прогрессом индустриального общества, которому, судя по всему, волшебным образом удалось справится с им же самим выявленным законом обнищания, ныне позорно извращается то понятие, при помощи которого оправдывалось все и вся: понятие человека как личности, как носителя разума. Диалектика Просвещения объективно оборачивается безумием.
Это безумие в то же время является и безумием политической реальности. Превратившись в густую сеть современных коммуникаций, мир стал настолько единым, что различия в дипломатических завтраках в Думбартоне и Персии приходится рассматривать в качестве национальных черт, а национальное своеобразие распознается преимущественно на примере голодающих без риса миллионов, попавшихся в прочную ловушку этой сети. В то время как изобилие благ, которые могли бы быть произведены одновременно повсюду, делает анахронизмом борьбу за источники сырья и рынки сбыта, тем не менее, человечество разделено на небольшое число вооруженных блоков. Они конкурируют между собой беспощаднее, чем некогда фирмы в эпоху анархического товарного производства, и стремятся к взаимному уничтожению друг друга. Чем безрассуднее тут антагонизм, тем прочнее блоки. Только по той причине, что обитающим на их громадных пространствах тотальная идентификация с этими чудовищами власти навязывается в качестве второй их природы, что ведет к полной закупорке всех пор сознания, массы ввергаются в состояние абсолютной апатии, наделяющей их способностью к фантастическим деяниям. Поскольку право принимать решения кажется предоставленным единичному человеку, по существу своему все они уже предрешены. Растрезвоненная политиками противостоящих лагерей непримиримость идеологий сама является всего-навсего идеологией слепой констелляции власти. Мышление в рамках политических платформ, этот продукт индустриализации и ее рекламы, приноравливает к себе международные отношения. Примкнет ли бюргер к коммунистической или к фашистской платформе зависит уже от того, чему удастся навязать ему себя – Красной Армии или лабораториям Запада. Овеществление, в силу которого ставшая возможной исключительно из-за пассивности масс структура власти противостоит им в качестве незыблемой действительности, стало настолько плотным, что любая спонтанность, даже просто представление об истинном положении вещей неизбежно превращается в зарвавшуюся утопию, в раскольническое сектантство. Видимость достигла такого уровня концентрации, что попытка разоблачить ее объективно приобретает характер галлюцинации. Напротив, выбор какой-либо политической платформы означает приспособление к окаменевшей в действительность видимости, беспредельно репродуцирующейся благодаря такого рода приспособлению. Именно поэтому колеблющийся подвергается гонениям как дезертир. Со времен Гамлета нерешительность была для модернистов признаком мышления и гуманности. Растраченное зря время репрезентировало и одновременно опосредовало дистанцию между индивидуальным и всеобщим точно так же, как сфера обращения в экономике репрезентировала и одновременно опосредовала дистанцию между потреблением и производством. Сегодня индивиды получают свои политические платформы уже готовыми от властей точно так же, как потребители – свои автомобили от торговых филиалов фабрик-производителей. Соответствие реальности, приспособление к власти, более не является результатом процесса диалектического взаимодействия между субъектом и реальностью, но непосредственно производится зубчатым механизмом индустрии. Этот процесс является процессом ликвидации, а не снятия, формальной, а не определяющей негации. Не благодаря тому, что они смогли удовлетворить все его потребности, не знающим никакого удержу колоссам производства удалось одолеть индивидуума, но только потому, что они сумели элиминировать его как субъекта. Именно в этом и состоит их достигшая степени совершенства рациональность, с их безумием совпадающая. Доведенной до крайности диспропорцией между коллективом и отдельным человеком устраняется существующее тут напряжение, но безмятежное согласие между всевластием и бессилием само является неопосредованным противоречием, абсолютной противоположностью примирения.