Текст книги "Путешествие в страну Зе-Ка (полный авторский вариант)"
Автор книги: Юлий Марголин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
И в эту кашу беспрерывно прибывали новые люди – с Запада, из гитлеровской зоны, беглецы без оглядки. В один вечер в мою дверь постучали знакомым стуком. Я открыл: на пороге стоял мой лучший друг и товарищ Мечислав Браун – прямо из Лодзи.
Мечислав Браун принадлежал в молодости к группе поэтов «скамандра», и стихи его вошли во все польские школьные хрестоматии. В 1920 году этот человек был ранен под Радзимином, защищая Варшаву от большевиков. Но пришло время, когда польское общество стало бойкотировать его, как еврея. Мечислав Браун, польский патриот и европеец, прошел нелегкий путь от социализма и ассимиляции к сионизму. Он вернулся к своему народу, и летом 1939 года написал прекрасную поэму «Ассими», посвященную эпопее нелегальной иммиграции. На палубе корабля, идущего к берегам Палестины, Мечислав Браун увидел среди молодежи фигуру в старомодной крылатке и широкой шляпе: Генриха Гейне, возвращающегося домой. Строфы «Ассими» еще звучат в моих ушах, но никто больше их не услышит: в огромной могиле польского еврейства похоронены люди и перлы их сердца, их слова и мысли.
В тот вечер Мечислав рассказал мне о своих злоключениях.
Он ушел из Лодзи вместе с женой, накануне падения города. Несколько сот километров они шли пешком, ночевали в крестьянских хатах, а днем двигались в людском потоке. Над Бугом, пограничной рекой, их догнали немецкие танки. Через месяц после начала их путешествия им пришлось вернуться в «Лицмонштадт», как немцы переименовали Лодзь. Квартира их была разграблена и занята немцами. Браун поселился на окраине города и в течение шести недель не выходил на улицу. Занимался он тем, что читал полное собрание сочинений Толстого. Через 6 недель было объявлено о введении желтой латы для евреев. За 700 злотых знакомый лодзинский пастор, которому он когда-то оказал большую услугу, согласился вывезти его на границу в автомобиле, украшенном свастикой. «Зато, – сказал ему служитель церкви, – когда придет в Лодзь Красная Армия, вы меня вывезете на немецкую границу». Как видно, лодзинские немцы тогда еще не совсем были уверены в военном счастье Германии.
Не доезжая километра до Острова-Мазовецкого, немец высадил его и умчался. Было уже темно, когда Браун вошел в местечко и поразился пустоте улиц. Местечко словно вымерло, и не было видно и следа евреев. Браун вошел в польскую гостиницу на рынке. Там он выдал себя за поляка. Это был высокий, голубоглазый блондин, и никто бы не признал в нем еврея. Хозяин удивился при виде гостя в вечерний час: вечером движение по улицам было запрещено, счастье прохожего, что он не наткнулся на полицейский патруль. Оказалось также, что в Острове-Мазовецком произошло накануне повальное избиение евреев.
Местечко это было забито беженцами. Вчера утром возник пожар, и немцы обвинили евреев в поджоге. Это было сигналом погрома. На рынке, куда согнали все еврейское население, разыгрались потрясающие сцены. Евреи бежали из местечка, по ним стреляли. Наконец отобрали 350 человек и погнали на кладбище. Кроме них взяли 30 поляков и в их числе слугу из гостиницы, где находился Браун. Слуга вернулся и рассказал хозяину, что на кладбище немцы отделили женщин и детей от мужчин. Мужчинам велели копать могилу. Копали молча, только женщины и дети подняли крик. Двое беженцев подошли к немецкому лейтенанту. У них была дочь, девочка 8 лет, и они предложили лейтенанту все деньги, какие у них были, чтобы девочке позволили вернуться в местечко. Для себя они не просили ничего. Немец взял деньги, вынул револьвер и пристрелил девочку на глазах у родителей. Все 350 человек были скошены пулеметом. Большое впечатление произвело на поляков, когда они увидели, как у маленьких детей от пуль отскакивали во все стороны ручонки, ножки и головки. Потом группе поляков велели закопать трупы. Они медлили. Немцы предложили на выбор: по 20 злотых за работу или пулю. Поляки закопали трупы.
Браун слушал, кивая головой, и старался не показать волнения. В гостинице не было гостей, кроме него, и вся она была занята немецкой жандармерией. Хозяин собрался уходить – он жил в соседнем доме, – но Браун решил задержать его, ему было жутко оставаться одному с немцами. Он стал рассказывать анекдоты и истории не умолкая, заговорил своего собеседника, пил с ним до поздней ночи, и, когда тот спохватился, уже рассвет глядел в окна, и ночь прошла...
Утром слуга проводил его в соседнюю деревню, и вторую ночь Браун провел в крестьянской избе на границе. В эту ночь шел немецкий обход по избам, искали евреев и находили их в каждой избе. Арийская внешность спасла Брауна. Немец растолкал его, посветил в глаза фонарем: «Кто такой?» «Родственник», – сказала хозяйка. Немец посмотрел документ. «Чех?» – спросил он. Браун не спорил, и его оставили в покое. Как только немцы вышли, хозяйка потребовала, чтобы он уходил из избы. Браун еле уговорил крестьянина, ссылаясь на Матерь Божию и сердце поляка, чтобы он его проводил. Крестьянин согласился только тогда, когда он вывернул карманы в доказательство того, что отдает ему все деньги – до последнего гроша. Они прошли лесок, прокрались мимо немецкой стражи, так близко, что слышали голоса. Браун нес рюкзак, крестьянин – его чемодан. Дошли до полянки, и крестьянин показал ему рукой: «Вон там – уже русские». И повернулся, намереваясь уйти. «А мой чемодан?» – позвал Браун. Крестьянин только ускорил шаги. Гнаться за ним не приходилось, и Браун пошел в другую сторону. В полдень он был на станции на русской стороне, где стоял советский поезд. Сестра милосердия, которая прониклась к нему симпатией, впустила его в офицерский вагон, и он без препятствий доехал до Львова. На этой истории не стоило бы останавливаться, если бы не тот поразительный факт, что Мечислав Браун, который во Львове был принят с почестями, зачислен в польскую секцию Союза советских писателей со всеми вытекающими отсюда материальными последствиями, спустя три месяца добровольно перешел границу в обратном направлении, к тем самым немцам, о которых он имел очень наглядное представление. Что заставило его вернуться – об этом речь пойдет дальше.
Во второй половине декабря 1939 года я прибыл в Лиду, на литовской границе, по железной дороге Барановичи – Вильна. Вильна была тогда целью всех стремлений, вратами свободы. На спине я имел рюкзак, в кармане – очень мало денег. В Лиде не было ни украинско-молдаванской сытости Снятина, ни сутолоки и ресторанов Львова. Были суровые морозы, нищета и разорение, заколоченные лавчонки, по мосткам толпы наехавших чужих людей, у которых на лбу было написано, зачем они приехали. Город был переполнен, некуда было ткнуться, и несколько дней я спал на полу в крошечной комнатушке у случайных знакомых. Это была молодая пара, оба – беженцы: муж – безработный, жена – мастер на фабрике калош «Ригавар». Я был свидетелем их горькой бедности, так как заработка на фабрике не хватало им даже на хлеб, и они распродали последние свои вещи. Через несколько дней я ушел на квартиру, где был сборный пункт для желавших тайно перейти границу. Это был притон, не лишенный живописности. По ночам квартира превращалась в ночлежку, вносили складные кровати, семьи завешивались простынями, но было так холодно, что я не мог заснуть даже одетый, вставал в темноте и ходил среди спящих, собирая со всех крюков пальто, чтобы укрыться. К обеду собирались раввины в меховых шапках, бородатые евреи, которые стремились в литовский Иерусалим, от советского нечестия. За столом велись разговоры, в которых я не мог принимать участия, на темы: «Если из четырех концов „цицис“ не хватает одного, то можно ли считать, что закон исполнен целиком, или надо считать, что он выполнен только на три четверти?..»
Скоро подобралась партия в семь человек, и мы условились с проводником. Денег у меня не хватило, и спутники мои согласились кредитовать меня до Вильны, где я надеялся рассчитаться с ними. Ледяная пустыня Лиды, нелегальное существование, шныряние по углам, грязь, холод и тоска, бессмысленная путаница этих дней замучили меня. Наконец утром 28 декабря нам был дан сигнал – выходить.
Мы дали задаток, по 150 рублей, проводнику-белорусу. Вещи наши нагрузили на сани, а мы шли пешком и скоро растянулись цепочкой по дороге. Было ясное морозное утро. Мы должны были отъехать от Лиды несколько километров, дождаться вечера на крестьянском дворе и ночью перейти границу. До нас перешли границу в этом месте тысячи людей.
Но ушли мы недалеко. Вдруг из-за домика при дороге показались вооруженные люди – это была полицейская застава, которую, на нашу беду, поставили именно в это утро. Нас вернули обратно. Они остановили сани, на которых сидели женщины и лежала груда наших вещей. Мне ничего не оставалось, как подойти к саням. Через минуту всех нас, с санями вместе, повернули под конвоем в Лиду.
В НКВД мы ждали несколько часов своей очереди. Каждого допрашивали отдельно в большом зале, где стояло несколько столов.
Я показал, что ехал в Радунь, местечко в 18 километрах от Лиды.
– Почему же санями, когда в Радунь идет ежедневно автобус?
Я объяснил, что мне не имело смысла стоять на морозе в очереди за билетом на автобус полдня, когда за это время я мог доехать на лошади и даже дойти пешком. – Зачем в Радунь?
Я сослался на знакомого, который обещал мне службу на радуньской электростанции. Действительно, несколько дней тому назад я познакомился с человеком, который оказался заведующим электростанцией в Радуни, и я «на всякий случай» попросил у него «пригласительное письмо» – приехать в Радунь на службу. Это письмо я никак не мог найти, но мой энкаведист пришел мне на помощь. Он очень спокойно и умело обыскал меня: из мешка посыпались английские книги и прочие вещи, свидетельствующие о моей мирной учительской профессии. Наконец он вытряхнул и то письмо, которое я считал потерянным. Письмо он забрал, а мне дал совет искать службу в Лиде и не соваться больше в Радунь, куда въезд запрещен. Это было все.
Три месяца спустя я не отделался бы так легко. Кроме того, мне «повезло», так как задержали нас не на самой границе, а по дороге туда. Всю нашу партию отпустили, и мы решили не рисковать вторично, потому что при повторной встрече с властями с нами бы разговаривали иначе. Я снова отправился в Пинск.
Кое-кто остался. Другие поехали в Свенцяны – пытать счастья на другом пограничном участке. Многим из настойчивых переход удался в январе. 2 января перешла границу под Лидой знакомая семья из Львова – с малыми детьми и многими чемоданами. Это стоило им целого состояния, но не спасло их от смерти – два года спустя при избиении виленских евреев.
С меня, во всяком случае, было достаточно. Я не годился в контрабандисты. Я смертельно устал, хотел выспаться и отдохнуть. 31 декабря 39 года я с великими трудностями втиснулся в переполненный поезд и поехал обратно – в Пинск.
В полночь мы прибыли в Лунинец. Поезд в Пинск отходил в шесть утра. Я посидел, походил по вокзалу и вдруг представил себе, что теперь празднуют во всем мире Новый год и ждут от него конца бедствий и всякого счастья. Новый год! Недолго думая, я пошел в город.
Улицы глухого местечка были пусты и безмолвны, снег хрустел под ногами, и я плелся по сугробам, как Вечный Жид, с мешком на спине.
Под одним окошком я остановился. За запертыми ставнями был веселый шум, новогодние крики, веселье. Там встречали Новый год, а я стоял под окном, как нищий! Решившись, я постучался. Мне открыли, и я ввалился как рождественский дед в теплый, освещенный коридор.
Я попал удачно, потому что в этом доме устраивал новогоднюю встречу Учительский Союз районного города Лунинца. Мне поверили на слово, что я учитель, я сдал в гардероб свой рюкзак и пошел в буфет, где еще осталось пиво.
Так в незнакомой толпе, за чужим столом, я встретил новый, 1940 год – скверный и зловещий год, полный крови, горя и триумфа зла, год, который принес миллионам людей смерть и рабство, а мне – самое фантастическое приключение моей жизни.
Глава 3. История одного разочарованияТо, о чем я здесь хочу вкратце рассказать, есть история одного разочарования. Не лично моего разочарования. Никогда я не был очарован советским строем и никогда не сомневался в том, что теория его – несостоятельна, а практика полна лютой человеческой кривды. Лично я относился к Советскому Союзу без иллюзий и без враждебности, как человек посторонний. Но не подлежит сомнению, что основная масса населения Западной Украины и Белоруссии в момент вступления Красной Армии была полна искренней благодарности и великих надежд. Человеку свойственно верить в добрую волю всякой новой власти, пока не докажут ему противного. Пока его не ударили, он склонен к оптимизму, и, даже, после того как ударили, он все еще надеется, что это было недоразумение.
Каким образом советская власть в течение одной зимы превратила население занятых областей – без различия классов, народностей и политической принадлежности – в противников, – справка об этом не лишена актуального интереса поскольку дает представление о методах и технике советизации вообще.
Опыт научил меня, что никакими аргументами и свидетельствами нельзя переубедить человека, который считает себя коммунистом. Переубедить его в состоянии только сама советская действительность. Тот же опыт привел меня к убеждению, что коммунизм не заключается в том, что человек вбил себе в голову. «Воображаемый коммунизм» в границах демократического строя есть сумма мнений или политическая демонстрация, от которой никому не больно. Из ста человек, которые исповедуют коммунизм, находясь в Париже или Риме, и не представляют себе ясно, как он выглядит на деле, отпало бы 90, если бы увидели его в живом действии, когда он как нож врезается в тело жертвы. Остались бы мясники, люди, для которых брутальное насилие является не только средством, но и фундаментом общественного строя.
Этапы советизации я наблюдал в моем родном городе Пинске.
Прежде всего с нашего горизонта исчезли представители польской администрации. То, что их убрали, никому не , мешало, и никто не задумывался над их дальнейшей судьбой. А между тем характерной советской мерой было то, что их не просто сняли с постов, а ликвидировали, как группу населения. Их больше не было среди нас. За ними последовали «осадники». В продолжение 20 лет существования независимой Польши правительство парцеллировало имения помещиков на Восточной границе и на освободившиеся земли сажало не местное население, а польских колонистов, по большей части заслуженных солдат польско-советской войны 1920 года, которые усиливали этнический польский элемент в восточных округах и были опорой польского государства. за 20 лет «осадники» сблизились с местным населением, дети их говорили на местном наречии, и можно было пред видеть, что не они полонизуют белорусов, а белорусская мужицкая стихия поглотит и растворит их так же, как мелкую польскую шляхту до них.
Местные люди не сделали бы зла «осадникам», таким же крестьянам, как они. Советская приезжая власть квалифицировала их как врагов и вывезла их в условиях, равносильных вывозу евреев органами гестапо. Несколько дней еврейское население Пинска находилось под впечатлением расправы с «осадниками». Это было глубокой зимой, в жесточайшие морозы. Из уст в уста передавали про неотопленные вагоны, два дня стоявшие на станции, про трупы замерзших детей, которые матери выбрасывали через окошки замкнутых вагонов. Ужас, который вызвало это преступление в гитлеровском стиле, был общим. Будущее показало, что эти и подобные меры, поскольку их целью была «чистка» населения от ненадежных элементов, не привели к цели и были не нужны. Отступление Красной Армии с занятых областей в июне 1941 года, когда началась война с немцами, совершилось с крайней и молниеносной быстротой, несмотря на отсутствие «осадников».
За ликвидацией «осадников» последовал систематический и массовый вывоз в глубь России социально-активных, популярных и руководящих людей из деревень. Ликвидации подверглась не только деревенская буржуазия и интеллигенция или патриотический польский элемент, но и все вообще люди с авторитетом, белорусы и украинцы, причем, чем популярнее они были, тем хуже было для них. Люди эти в большинстве вымерли на советском севере. Вот два примера. Весной 44 года я встретил в лагере на севере России земляка из деревни в окрестностях Пинска. Человек этот умирал от голодного истощения. По типу, разговору, образованию это был крестьянин, «кресовый» поляк. Он рассказал мне, что с ним вместе были взяты 14 человек, и только двое еще оставались в живых. Один из «живых» был он сам – полутруп. Вторая встреча была с украинцем, бывшим бургомистром городка на Подолье. Человек этот, до ареста уважаемый адвокат и общественник, получил 8 лет заключения. Петиция, которую подписали 300 рабочих, свидетельствуя в его пользу, сильно ему повредила. «Теперь мы видим, что вы действительно опасный человек, – сказали ему, – имеете влияние среди рабочих».
Следующий этап наступил в Пинске очень скоро, когда пришла очередь городского еврейского населения. «Пятая колонна» местных осведомителей помогла составить списки «нетрудового элемента». В этот список попали купцы, домовладельцы, адвокаты, агенты, лавочники – сотни семей. Все эти люди подлежали изгнанию из города. Их высылали в маленькие местечки и окружные городки, где никто не знал их и где они оказывались в положении бездомных беженцев. Конечно, это было лучше, чем гитлеровские гетто, но тогда люди были далеки от подобных сравнений и переживали ссылку как катастрофу и крушение жизни. Им приходилось оставлять свои семейные гнезда, мебель, которую из-за разрушенного транспорта забрать было невозможно, и уезжать в неизвестность. Сам факт изгнания, унижения и социальной дискриминации действовал потрясающе на этих людей. НКВД забирал их по ночам. Я помню мартовские ночи 40 года, когда я просыпался и слушал в темноте жуткие звуки: улица плакала, откуда-то доносился вой и женские причитания. «Вошли к соседям!» – и я представлял себе сцену ночного вторжения, вооруженных людей, крики, понукания, угрозы, двухчасовой срок на сборы... А утром в соседней лавчонке, где еще вчера можно было купить сыр и масло, – пусто, окна закрыты ставнями, двери забиты, как после погрома. В эти ночи, полные отголосков |плача, начало складываться у мирных пинских жителей чувство возмущений и негодования против власти, которая ждет ночной темноты, чтобы вломиться в дома и разрушить налаженную жизнь.
Следующим шагом был разгром культурных учреждений советизация школ. Газеты, библиотеки и книжные магазины закрываются. На их месте будут созданы другие, по стандартному советскому образцу. Эта «экстирпация культуры» производится грубо механическим образом, как если бы вырвали человеку здоровый зуб, чтобы поставить на его место искусственный. На этом этапе мы потеряли право учить своих детей чему-либо, кроме коммунизма, право читать, что нам нравилось, право думать по-своему и жить по-воему. Этот процесс не был безболезненным. Была в Пинске еврейская гимназия «Тарбут» – гордость города, с семьюстами учеников, с большой библиотекой, цитадель сионизма, центр еврейского образования, предмет многолетней и любовной опеки пинского общества. После прихода большевиков учителям было велено сменить язык преподавания на идиш. Классики еврейской поэзии, Бялик и Черниховский, стали в одну ночь нелегальными авторами, книги на иврите были изъяты из обращения. В те дни имела место в одном из классов такая сцена. Учитель обратился к своим ученикам со словами: «Дети, сегодня я в последний раз обращаюсь к вам на иврите...» – и губы у него задрожали. Он расплакался, и с ним вместе заплакал весь класс. Учащаяся молодежь упорствовала. В ту зиму мальчики и девочки продолжали втайне учиться запрещенному языку, клялись не забыть Сион, не дать оторвать себя от национальной культуры... Надо помнить, что в Пинске не было еврейской семьи, которая не имела бы в Палестине родных или близких. Конечно, это детское сопротивление не продолжилось бы долго. Оно замерло бы само собой или с годами было бы растоптано в лагерях и ссылках, как всякая попытка самостоятельного национального – и не только еврейского – движения в советской стране.
Весной 1940 года довершился разгром политических организаций и центров общественной жизни. Были арестованы и вывезены руководители «Бунда», в апреле состоялись аресты сионистов, которые получили по 8 лет заключении в лагерях. Систематически и беспощадно уничтожались все активные и деятельные элементы, которые могли бы оказать сопротивление при «перевоспитании» масс. Обречено было все способное к самостоятельной мысли, все потенциальные носители оппозиции – мозг и нервы общества, которое еще вчера не подозревало, что его назначение – поступить в мясорубку и быть переработанным в бесформенное месиво на советской кухне. Единственное спасение было в том, чтобы нырнуть в массу, быть как все, не выделяться; но людям, которые в прошлом были общественно активны, и это не помогало: в глазах власти они были заклеймены и обречены. Новое советское общество не могло чувствовать себя в безопасности, пока без остатка не были выкорчеваны последние следы культурной и политической «жизни до сентября 39 года». Эта операция производилась слепо и бездушно, без ненависти и жалости, чужими, с помощью полицейского аппарата НКВД, над обществом, в котором были живые и творческие традиции, витальная сила и молодая гордость, которое культурно стояло неизмеримо выше тех, кто чинил над ним расправу. Это общество, которое в польские времена привыкло критически оценивать каждый шаг власти и никогда не признавало над собой окончательного авторитета государства, теперь лицом к лицу стояло перед террором и господством силы, темной и нерассуждающей, не делавшей различий и уничтожавшей все, что не вмещалось в рамки «Госплана». Говорят, что идею нельзя заколоть штыками, а культура не есть военный трофей. Мы убедились в Пинске, что штыки и военный захват, во всяком случае, составляют первую стадию кастрации живого культурного организма. Однако недостаточно было парализовать массу, политически разоружив ее и лишив активных руководителей и выдающихся лиц. Массовый человек в этом случае всегда имеет еще дорогу к отступлению. Он отступает в крепость своего приватного существования. Он, как улитка, заползает в свою раковину, замыкается в кругу семьи и соседей и полагается на материальные ресурсы, на «запасы» или остатки от доброго старого времени. Но советская власть следует за ним по пятам.
В январе 1940 года без предупреждения был изъят из обращения польский злотый. До этого времени он служил легальным и почти единственным денежным знаком. В злотых платили рабочим, в злотых держали свои сбережения крестьяне и городская мелкота. Когда в январе злотый был изъят из обращения, максимальная сумма, которая подлежала обмену на рубли, была 300 злотых. Надо знать, что с осени 1939 года советский Госбанк приглашал население занятых областей сдавать свои сбережения государству, как до того оно делало в Польше. В январе эти вклады были попросту экспроприированы, поскольку они превышали сумму в 300 злотых. Легко представить себе впечатление, которое эта «гениальная» операция произвела на мелких держателей. Смысл этого шага был тот, что люди, имевшие некоторые денежные резервы, лишились их сразу и во многих семьях не стало денег на хлеб: то есть, другими словами, те, кто до сих пор избегал работы в советских учреждениях, должны были немедленно искать работу и принять то занятие, которое им предлагал единственный работодатель – государство. Маленький человек был поставлен на колени перед государством. Наступила немедленная и всеобщая пролетаризация. Зарплата стала единственным источником существования для тех, кто еще вчера полагался на припрятанные гроши, на отложенные резервы, на семейные фонды. Конечно, злотый не сразу обесценился и еще долго продолжал служить нелегальным средством платежа. Многие предпочли спекуляцию и частные заработки советской службе. Но это была уже только пена на поверхности советского моря, жалкие остатки, подлежащие ликвидации.
В начале 1940 года все мы, кроме спекулянтов и людей с неопределенными источниками доходов, оказались советскими служащими. До сих пор мы знали, что существует право на труд. Теперь мы познакомились с системой принудительного труда, с железной обязанностью труда, который не выбирается свободно, а как ярмо ложится на шею. Переход был постепенный. Нас не сразу подчинили режиму советского труда. Но мы уже знали, что нас ждет. Мы знали, что в Советском Союзе существует прикрепление к месту службы, что самовольный уход с работы жестоко наказывается, что легче развестись с женой, чем уйти с работы, которая тебе не подходит. Развод дается по желанию одной стороны, а для увольнения необходимо согласие государства. В сознании многих людей такое положение равнялось закрепощению.
Фактически условия работы также оказались неожиданностью для пинчан. Государство – не частный предприниматель, с которым можно не церемониться и после 8 часов работы уходить домой. Государство требует уважения к себе. Государство ждет, чтобы его новые граждане показал преданность и рвение. Пинчане не привыкли работать сверхурочно по вечерам, вкалывать по выходным дням, а после работы, вместо того чтобы идти домой обедать, отправляться на обязательное собрание, притворяться, что они в восторге от речей – и не получать в срок заработанных денег. У них вытянулись лица. Для большинства было открытием, что условия труда и социального обеспечения в Советском Союзе хуже, чем в буржуазной Польше.
Казалось бы, что лучше такой вещи, как поликлиника бесплатная медицинская помощь? Но одновременно врачей лишили права частной практики, а жалованье им положили 300 рублей в месяц при цене на хлеб – 85 копеек кило. Пинчане скоро почувствовали разницу между платным и бесплатным лечением. Еще хуже было с многочисленными адвокатами, которым запретили практику. Только пять чело век из молодежи, не имевшей в польские времена адвокатских прав, были допущены в юридическую коллегию. Для некоторых это было трагедией. Весь город говорил об адвокате Б., человеке, имевшем талант и призвание юриста влюбленном в свою профессию, который плакал в кабинете советского начальника, умоляя не ломать ему жизнь. Это не помогло ему. Адвокат Б. получил место мелкого почтового служащего и через короткое время был вывезен в глубь России. Его жена подала властям просьбу – отправить ее к мужу. Через некоторое время вывезли и ее, но не к мужу, а в глухой колхоз Казахстана, откуда она писала, что «завидует Але». Больше ничего не было в этом письме, но десятки пинчан, читавших его, знали, что Аля – ее сестра, умершая год тому назад.
И постепенно стал проходить первоначальный энтузиазм.
В другом свете стало представляться недавнее прошлое. Оратор на фабричном митинге припоминал с пафосом рабочим, как страшно их эксплуатировали в польские времена, заставляя работать за 60 злотых в месяц. Но в это самое время советская ставка была – 180 рублей, что равнялось не более чем 30 довоенным злотым. Материальное положение рабочих ухудшилось резко, и если польские ставки были эксплуатацией, то что следовало думать о советских?
По мере того как стал рассеиваться чад первых недель и месяцев, невозможно стало также утешать себя мыслью, что это лишь временное явление переходного периода и нормальная жизнь еще наладится. Не было сомнений, что в советской России условия жизни еще много хуже, чем настоящие условия в занятых областях. Об этом принесли весть рабочие, которые осенью 39 года добровольно выехали в Донбасс и другие места. То, что они рассказали, вкратце сводилось к следующему.
Встречали их в Донбассе торжественно, с речами и музыкой, и не было сомнения, что хотели их устроить как можно лучше. Однако скоро выяснилось, что заработка в 8 -12 рублей в день не хватает, чтобы прокормиться, и бытовые условия оказались нестерпимыми для поляков, привыкших жить и одеваться по-людски. Работа в шахтах была не по силам для многих, не имевших понятия, куда их везут. На более легкой работе и заработок был – половина. Советские рабочие умели обходиться без завтрака с утра, без чая и сахара, без мяса и жиров. Жизнь их проходила в погоне за куском хлеба. Люди из Польши к такой жизни не были готовы. Через некоторое время они начали массово бросать работу. Это – большое преступление в Советском Союзе, но они были на особом положении. Толпы «западников» повалили обратно, без билетов и средств на дорогу. В Минске они собрались перед зданием Горсовета и потребовали, чтобы их отправили домой. Дошло до уличной демонстрации: толпа легла на рельсы и задержала трамвайное движение. Такие сцены были для советских людей чем-то невероятным. Советская власть могла бы поступить с протестующими и бегунами обычным образом – отправить в концлагерь. Но еще не пришло время. И им дали возможность вернуться за кордон, откуда они прибыли и где они немедленно распустили языки, рассказывая, что видели.
Не надо было их рассказов. Советские граждане, попадая в разоренные местечки Западной Украины и Белоруссии, были так явно счастливы своей удачей, что и без расспросов было ясно, что у них делается дома. То, что для нас было верхом разорения, для них было верхом обилия. Еще можно было достать на пинском базаре масло и сало по ценам вдесятеро дешевле, чем в советской части Украины. Еще были припрятаны у лавочников запасы польских товаров. Попасть к нам, значило одеться, наесться и припасти для ребятишек. Пинчане были озадачены, глядя, как эти люди носили ночное белье как верхнюю одежду, спали без простыни и в столовой заказывали сразу десять стаканов чая. Почему десять? Очень просто: в прежние времена чая хватало на всех, но теперь надо было «захватить» чай, пока давали. Через полчаса его уже не было для наивных пинчан, новичков советского быта, а рядом сидел человек за батареей чайных стаканов, весело улыбался и еще угощал знакомых.
Русские были осторожны и не пускались в откровенности о своем житье-бытье. Но наступала минута, когда после месяцев соседской жизни советский квартирант переставал дичиться своего хозяина и после выпивки у него развязывался язык. Тогда мы слышали долго замалчиваемую правду.








