412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлий Марголин » Путешествие в страну Зе-Ка (полный авторский вариант) » Текст книги (страница 2)
Путешествие в страну Зе-Ка (полный авторский вариант)
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 01:00

Текст книги "Путешествие в страну Зе-Ка (полный авторский вариант)"


Автор книги: Юлий Марголин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

     В Снятине в первый раз мы увидели польские самолеты: 8 аэропланов описало круг над городом, прощаясь с Польшей – и повернуло за Прут. В Снятине был единственный пункт, где польская армия была моторизована на сто процентов -пехотинцев не было. На границе стояла вереница военных автомобилей, грузовиков, пассажирских машин, занятых войском, длиной в 4 километра. Румыны ночью стояли в три ряда, медленно передвигались во мраке, дорога кишела людьми, была полна перекликающихся голосов, сигналов, взбудораженной суеты. Мы упустили единственный шанс: следовало бросить наш прекрасный «бьюик», смешаться с толпой и миновать границу с группой военнослужащих, под покровом темноты. Но мы были еще новичками: как рисковать, как вдруг решиться на приключения, на лишения? Наша черная мощная машина вдруг показалась нам надежным оплотом, как корабль ночью в открытом море среди бури. Мы видели, что она была не единственной цивильной машиной в очереди. И ночь прошла в нервном ожидании, в мерном продвижении к заветной черте, где под аркой стоял румынский офицер с фонарем и отмечал число солдат на каждой машине: «Следующая! Следующая...»

     На рассвете пришла наша очередь. Нас пропустили на 5 метров за границу. Рядом с румынским офицером стоял польский, помогал разбирать и вылавливать евреев. «Документы! – и прочел на паспорте нашего шофера: „Шимкевич Мойше“»... Остальные были не лучше.

     Нам велели выйти из машины и вернуться. Автомобиль достался румынам. «Не дадим машины большевикам!» – объяснил по-немецки румын. Рядом ругался француз, которого тоже не пропустили. Ему объяснили со стороны в чем дело: в его машине оказался случайный попутчик – еврей. Дело сразу уладилось: еврея высадили, француз укатил, обрадованный. Хорошо быть французом.

     Мы отвоевали все же право забрать с собой свои чемоданы. Разразился неистовый ливень. Под проливным дождем мы потащились обратно в Снятин, с чемоданами, пешком. Это не было триумфальное шествие. На окраине местечка я, должно быть, выглядел довольно жалобно, потому что на дорогу вышла еврейка и позвала меня отдохнуть и напиться чаю, таков был мой дебют в роли бездомного бродяги.

     В тот же день группа палестинцев сделала последнюю попытку прорваться домой: предложила румынским властям пропустить их в Констанцу, прямым транзитом к пароходу, в автобусе под конвоем жандарма. Мы простояли полдня на пограничном мостике, ожидая ответа по телефону из близких Черновиц. В конце концов нас прогнали с руганью. Смеркалось. Мы решили, что утро вечера мудренее.

     На следующий день было безоблачное небо и солнце, играла музыка и весь город был на ногах: ночью вошли советские войска.

     На высокой башне ратуши развевалось красное знамя, танкетки стояли на площади, и улица кишела народом. Красноармейцы стояли, окруженные густой толпой. Каждый был в центре круга, его забрасывали вопросами, теснились посмотреть как на диво. Возникли десятки импровизированных митингов. Добродушные солдаты, не выказывая ни тени удивления или смущения, отвечали на все вопросы. Начиналось мое путешествие в Россию, хотя в эту минуту я и не подозревал этого.

     Украинские крестьяне, в белых свитках, интересовались ценами на хлеб, а сапожник спрашивал, почем сапоги. Всех интересовали заработки в Советском Союза, и все были ошеломлены необыкновенным благополучием советских граждан.

     «Я сам сапожник, – говорил рябой парень, усмехаясь и покачивая остроконечным штыком. – Я до тысячи рублей вырабатывал».

     «А сапоги сколько стоят?»

     Тут он подмигнул и спросил:

     «А у вас сколько стоят?»

     Ему назвали цену.

     «Ну, и у нас, к примеру, столько же» – не задумываясь сказал парень

     Группа красноармейцев стала в кружок:

 
     Рас-цве-тали яблони и груши,
     По-плы-ли туманы над рекой,
     Вы-хо-дила на берег Катюша...
 

     Мелодия «Катюши» всем очень понравилась... Еще три дня тому назад никто не ждал в Снятине этих песен. Польские летчики в красивых черных мундирах, офицеры в рогатых шапках, гражданское польское население, как ошеломленные, старались понять что случилось, не верили глазам...

     Только годы спустя, находясь в Советском Союзе, я понял, какую комедию отломали в это лучезарное утро веселые красноармейцы – как вдохновенно и стопроцентно врали нам ярославские и уральские пареньки, как они над нами потешались, рассказывая о сапогах по 16 рублей и колхозном рае. Видимо, были у них на этот счет инструкции или сказался своеобразный русский патриотизм – утереть нос полякам. Надо сказать, что евреи сразу возымели некоторые подозрения: услышав, что «все есть», «у нас все есть!», стали задавать каверзные вопросы: «А есть ли у вас Копенгаген?» Оказалось, что «как же, есть и Копенгаген, сколько хотите!..» Еще яснее стала картина, когда комендатура распорядилась открыть все магазины, объявила, что злотый равняется рублю, и на лавчонки обрушилась лавина советских покупателей. «Рубль за злотый!» – это им даром отдавали остатки буржуазного изобилия, как премию победителям. Позже я видел, как в пустые магазины во Львове входили командиры и, не умея читать по-польски, спрашивали, что здесь продается. Им было все равно, что покупать – гвозди, чемоданы, купальные костюмы. И о цене не спрашивали, так что евреи сперва набавляли скромно – 10, 20%, а потом сообразили, что этим людям нужны любые вещи за любую цену.

     Три года спустя я встретил в советском лагере заключенного, одного из тех, кто в сентябре 39 года «освобождал» Западную Украину. Я его спросил, какое впечатление произвела на него первая увиденная им «заграница». И от него я узнал, что думали в те дни красноармейцы, которые на улицах Снятина рассказывали слушателям о привольном советском жилье.

     «Это Рокитно, куда я попал, – местечко небольшое. Но ребята прямо ошалели, когда посмотрели, сколько этого добра по квартирам. И зеркала, и патефон, а еще жалуются, что им плохо было. Ну, думаем, погодите, голубчики, у нас забудете жаловаться. В особенности лавки с мануфактурой поразили – товар не только за прилавком на полках, но и с другой стороны, где покупатели. Полно! Не по нашему живут. Там сразу попрятали товар, но я все же нашел ход, и, верите ли, сколько я какао купил! По 15 рублей кило, а до нас, говорят, на копейки продавали. Жаль, повернули нас обратно, и не пришлось попользоваться...».

     До конца сентября мы прожили в советском Снятине. Стояла чудесная ранняя осень. Я жил на окраине, в домике со стеклянной верандой и палисадником. Астры и мальвы цвели под окном. Хозяйка моя, старая полька, была одна с такой же старушкой прислугой, и обе были смертельно напуганы. С утра я сходил с обрыва к реке купаться. По ту сторону Прута синели холмы это была Румыния. Оттуда через несколько дней стали возвращаться группы поляков: румыны обошлись неласково, загнали в лагерь в открытом поле, на обед велели копать картошку, похитили ценные вещи.

     А в Снятине была идиллия: на рынке людно, советские командиры заняты покупками и отменно вежливы. Население организовало демонстрацию привета Красной Армии. Разукрасили город, и человек 700 прошли перед зданием комендатуры с красными флагами .и криками «Да здравствует!» и «Ура!» Большинство были евреи. Несколько украинцев шли сзади. Поляков не было. Если принять во внимание, что в Снятине было тысяч пять евреев, которые имели все основания быть благодарными советской власти, то процент еврейского энтузиазма был относительно невелик. Но поляки не видели тех тысяч, которые остались дома. Для них это была «еврейская демонстрация». И вечером того же дня польская патриотка, учительница, горько жаловалась мне на снятинских евреев.

     Нелегко нам было расставаться с румынской границей. Мы все еще не сдавались, искали проводников, ждали оказии. Как долго можно было оставаться, не привлекая внимания органов советской власти? Вечерами, в частном доме, мы собирались слушать радио – единственную связь с внешним миром. Еще держалась Варшава, еще продвигалась Красная Армия, еще мы ждали чудес на Западном фронте. А в сонном пограничном городке был остров тишины.

     Крыши украинских хат были выложены золотой кукурузой и тыквами. В белом здании Сионистской Организации со щитом Давида на фронтоне расположилось советское учреждение. И мы, заблудившиеся европейцы, которым все это казалось сном, вместо того чтобы читать «Экклезиаст», абонировались в еще незакрытую частную библиотеку и читали запоем Монтерлана, писателя антисоциального и беззаконного, автора гениальных парадоксов, врага нашего Монтерлана, будущего прислужника Виши.

     Охотников переводить нас через границу не находилось. Наконец мы предъявили в комендатуре свои заграничные паспорта, украшенные многими визами, и скромно попросили – пропуск за границу. Усатый бравый командир с явным неодобрением вертел в руках синие книжечки с польским орлом на обложке. Телефон позвонил. Комендант сделал страшное лицо и рявкнул в телефон:

     «Какой магистр фармакологии? Вы эти титулы бросьте, пожалуйста! Прошли времена панов и магистров! Из аптеки? Так и говорите, что из аптеки!»

     И обратившись к нам:

     «Кто такие?»

     Мы объяснили на чистом русском языке, пропуская титулы, кто мы такие, и комендант предложил нам получить бесплатный беженский проезд в столицу Западной Украины – город Львов.

 Глава 2. В кольце

 В сентябре 1939 года половина польского государства была занята Красной Армией.

     Польские войска не оказали сопротивления, не были в состоянии и не хотели бороться. В случайных стычках было несколько сот убитых и 2000 раненых. Это и была та «совместно пролитая кровь», которая, согласно телеграмме Сталина Гитлеру, должна была стать фундаментом советско-нацистской дружбы. Население встретило Красную Армию как ангела-избавителя. Не только евреи – и поляки, и украинцы, и белорусы открыли свои сердца Советскому Союзу. Вступление советских войск было понято всеми не как заранее договоренный и циничный раздел Польши, а как неожиданно выросшая на пути гитлеровцев преграда: «досюда – и ни шагу дальше». С восторгом передавалось, что немецкие дивизии отходят перед Красной Армией. В городе Ровно воевода распорядился построить триумфальную арку и велел делегациям от населения приветствовать вступающие войска. Польская полиция Ровно в белых перчатках и с букетами цветов встречала Красную Армию. Известие о том, что советские войска приближаются к Висле, вызвало взрыв энтузиазма в осажденной Варшаве: выручка идет. Никогда в истории 2-х народов, никогда в истории этих земель не было более благоприятного момента, чтобы покончить все старые счеты, ликвидировать вековые распри, восторженным признанием и благодарностью привязать к себе поляков и неполяков – и начать новую эру. Всех нас можно было тогда купить за недорогую цену.

     В эти дни миллионы отчаявшихся людей уходили от немецкого нашествия. Немецкий разбой и национальное крушение оставили только один выход – на Восток. Поляки шли – к братскому славянскому соседу. Евреи – под защиту великой Республики Свободы. Социалисты и демократы – к стране Революции.

     В эти дни в одном из пансионатов Отвоцка (под Варшавой) случайно застрял мой приятель, домовладелец и гласный города Пинска, человек мирный и буржуазный. Немецкий лейтенант вошел в залу пансионата, увидел еврейские лица, дрогнул, сказал: «Ужас, сколько евреев!» – и вышел. Вечером их стали переписывать. Когда очередь дошла до пинского домовладельца, его осенило. Он гордо выпятил грудь и сказал: «Я русский коммунист!» Немецкий лейтенант посмотрел молча, ничего не сказал. Но на следующий день ему позволили выехать. В пути ему не повезло, он попал в лагерь и просидел там в открытом поле с толпой беженцев несколько дней, пока немцы не выгнали всех на дорогу и не погнали на русскую границу. Конные с нагайками гнали пешую толпу бегом 15 километров. Та минута, когда перед моим приятелем выросла фигура русского часового, была переломом в его жизни. Он добежал до него, залитый слезами, обнял и стал целовать лицо, штык, мундир. Красноармеец усмехнулся и сказал: «Спокойней, братишка, спокойней – теперь уж лучше будет!»

     Все верили, что лучше будет. В моем родном городе Пинске, месяцем позже, я мог убедиться, что мой домовладелец не был исключением. Еврейская молодежь демонстрировала на улицах Пинска с портретами Сталина и... Пушкина. Мало кто из этой несчастной молодежи понимал, что по ту сторону Буга половина польского еврейства расплачивается головами за их торжество.

     Отрезвление наступило не сразу. Мы нашли во Львове великое столпотворение. Еще были свежи разрушения, стены домов покрыты траурными объявлениями о погибших. В центре города нельзя было протолкаться. Неслись грузовики с русскими солдатами, маршировали роты, кричали мегафоны походных радиоустановок, переполнены были кафе и рестораны необычной толпой. Миллион беженцев и военных. Золотые листья усеяли осенний бульвар Легионов, где спешно воздвигали эстрады, колонны с лозунгами, монументы из дерева и фанеры, крашеные под мрамор. Эта имитация мрамора была своего рода символом. Издали – торжественный обелиск, вблизи – наскоро сколоченные доски с аляповатой росписью. Деревянные декорации выглядели довольно жалко на фоне бронзы и барокко старого польского города, но рядом были танки и броневики – настоящая сталь.

     Львов помнил еще первую русскую оккупацию 1914 года. Тогда царская армия привезла с собой обозы с мукой. На этот раз муки не привезли. Зато на Марьяцкой площади у стоп памятника Мицкевичу лежали свежие цветы. Зато были еврейские передачи по радио. Еще никого не трогали. Регистрировали беженцев и офицеров польской армии. Но как только стал ясен смысл прихода советской власти – захват, толпы поляков стали уходить на немецкую сторону. Львов в октябре – бивак, зрелище суматохи и смятения. Иностранные консулаты штурмуются толпой накануне их закрытия. Встревоженные иностранцы домогаются выезда. Ежедневно прибывают партии беженцев с запада, многие прошли по 600 километров пешком. Всюду объявления о пропавших детях, о разбитых семьях. Евреи из Вены и Силезии рассказывают ужасы о том, как их вывозили и перегоняли через советскую границу. На перекрестках улиц громкоговорители рычат военные сообщения о немецких успехах. Неземная мелодия Шопена, в гротескном усилении, как взбесившийся бык, врезается в уличную давку. Шопен на улице громче автомобильных гудков. Продают «Червоный Штандар», «Правду», «Известия», учебники русского языка. И всюду портреты вождей, рекламы советских фильмов.

     Войны уже не было, но был переворот: политический, социальный, бытовой, осуществляемый не изнутри, а извне, по плану и приказу Москвы. Освобождение от немцев превращалось в завоевание. Фронта не было, но город выглядел, как в прифронтовой полосе. Выросли гигантские очереди, где в осенней слякоти сотни людей стояли за хлебом, за водкой, за горстью конфет. Выросли бесчисленные ресторанчики, закусочные, где беженцы обслуживали беженцев, подозрительные притончики, полные спекулянтов или «бывших людей», где вполголоса велись разговоры о возможности прорваться в Венгрию, уйти в Румынию. Но мы уже были в кольце. Национализация фабрик, банков, раздел земли, выставки, на которых показывали фотографии огромных советских городов и чудес техники, а рядом – жуткое разорение в городах и невозможность всем найти работу. Советская власть объявила набор желающих ехать на работу в глубь России: бесплатный проезд, 100 рублей на дорогу. И эшелоны стали отходить из Львова в Донецкий бассейн. Одновременно мы были изолированы, границы закрыты – кроме той, внутренней, через которую шел самочинный, полулегальный поток беженцев из немецкой Польши в советскую и обратно. Была в особенности закрыта граница с Советским Союзом. Проезд в обе стороны был невозможен без особых разрешений, которые не выдавались частным лицам.

     Первое, что я сделал по приезде в Львов, – это пошел в комендатуру на Валовой улице и просил о пропуске через румынскую границу. Дело, по-видимому, было простое. Я жил постоянно в Тель-Авиве, имел там квартиру, семью, приехал оттуда в мае, война захватила меня на пути домой. Визы, заграничный паспорт – все было в порядке. Велели мне прийти через неделю. Через неделю велели явиться еще через две недели. Каждый раз я заставал в комендатуре новых людей, которые не имели понятия, что мне нужно. Палестина, сертификат, виза – были для них непонятными словами, а документы на польском языке – недоступны.

     Наконец мне объявили, что вопросы выезда за границу решит гражданская власть после плебисцита.

     Этот плебисцит – о присоединении Западной Украины и Белоруссии к Советскому Союзу – останется в моей памяти как образец выборной комедии. Результат ее был предрешен заранее, как результат всяких выборов, организуемых военной властью при полной поддержке административного аппарата (или административным аппаратом при полной поддержке военной силы), при исключении оппозиции и отсутствии независимого общественного контроля. В день плебисцита я ушел из дому и вернулся домой только в 11 часов вечера. Моим твердым решением было не участвовать в плебисците. Вернувшись, я узнал, что за мной дважды приходил милиционер – «почему не голосует?» – и обещал прийти в третий раз. Делать нечего, я пошел в выборный участок. Там я потребовал, чтобы мое имя было вычеркнуто из списка выборщиков. Я объяснил, что нахожусь во Львове проездом, проживаю за границей и не считаю себя вправе решать вопрос о государственной принадлежности Западной Украины. Но это не помогло. «Можете голосовать, – сказали мне, – мы ничего не имеем против». Я категорически отказался, и мне сказали, что меня никто не заставляет и я тогда буду отмечен как уклонившийся от голосования. Я пошел к начальнику выборного участка. Это был советский командир, и я ему показал удостоверение личности, выданное мне полицией города Тель-Авива в апреле того же года. Это удостоверение не заменяло паспорта, но английский текст произвел впечатление на командира. Он позвонил в Центральную Выборную Комиссию и сообщил, что в списках выборщиков имеется англичанин, не желающий голосовать. «Вычеркните англичанина!» – сказали ему, и я ушел с победой. Прочие, невычеркнутые, голосовали как полагается – и советская власть по всей законной демократической форме вошла во владение Западной Украиной и Белоруссией.

     Залы ресторана «Бристоль», где днем обедали при электричестве, в шумной и разноязычной толпе, среди драпировок и плюша, среди звона посуды и запахов жареного, где старые кельнера с грустью смотрели на упадок бывшей польской ресторации 1 класса, а молодые огрызались на гостей и делали им замечания, были местом наших встреч с советскими командирами. Это были люди негордые и общительные (до известной черты) и на наши вопросы: «Как это возможно, что Советский Союз заключил договор с фашистами?» – отвечали нам всегда, что это «политика», а война с фашистами будет непременно. Попадались среди них евреи, и эти в свою очередь нас расспрашивали, как жилось у поляков и что такое делается в Палестине. Расспрашивали с полным сочувствием людей, которые «могут понимать», хотя это и не касается их прямо.

     Иначе вел себя солидный подполковник, занимавший комнату в квартире моих друзей. Вечером он появлялся в кабинете, слушал со всеми вместе радиопередачу из Москвы, а когда доходило до заграничных радиопередач – подымался и исчезал. Тем, что говорит заграница, он принципиально не интересовался, считая, очевидно, такое любопытство недопустимым для советского человека. Через короткое время квартира и весь дом были реквизированы властями, и мои друзья были выселены в квартиру поскромнее и поменьше.

     Была мокрая ненастная осень, а вопрос моего выезда не подвигался. Почему прервался контакт с нашими семьями за границей? Я представлял себе страх моих близких, которые с начала войны не получали от меня известий. Почему нельзя ехать домой? Зачем это сидение в постылом и чужом городе? И как долго можно сидеть на чемоданах, без денег и заработка? Мысль поступить на советскую службу просто не приходила мне в голову. Надо уезжать, а не «устраиваться». Я чувствовал себя, как шофер автомобиля, который задержан на полном ходу перед заставой: мотор гудит, но шлагбаум все не открывают... Наступает минута, когда надо выключить мотор, выйти и сесть на дороге... Как долго еще?..

     Я весь был полон инерции движения, мыслей о доме и нетерпеливого ожидания. Того, что меня просто-напросто не пустят домой, я не мог себе представить. Если бы кто-нибудь сказал мне об этом, я бы рассмеялся как шутке. Я мыслил категориями европейского права, стоя на пороге джунглей. Мои друзья, с которыми я приехал из Лодзи, не имели моего палестинского сертификата и визы. Поэтому они в конце октября решили ехать в Вильну, которая как раз в те дни передавалась Красной Армией Литве. Это им удалось, и в конце концов они получили возможность из Литвы выехать в Европу. Один из них добрался до Нью-Йорка, другой – до Бразилии, третий – до Австралии. Попал и я в Палестину, но дорога моя продолжалась... семь лет.

     В то время, еще сытый и в условиях сравнительно нормального быта, я испытал самое острое чувство одиночества, оторванности и нелепости своего положения. Наступил момент, когда пребывание во Львове стало невыносимо. На второй день после плебисцита я погрузился в поезд и уехал в Пинск – город моего детства, город, который не в первый раз среди моих странствий служил мне станцией отдыха и убежищем от бед.

     Город моей матери! Но прежде пересадка в Ровно, пересадка в Лунинце. В Ровно кончилась Украина с белым хлебом и сахаром. Отсюда на север беднее становится ландшафт – белорусские туманы, озера, унылые равнины, мокрые перелески, глухие станции со штабелями дров. В Ровно на вокзале поразило меня неправдоподобное сборище оборванцев. Таких людей я еще не видел в Польше: толпа юнцов в невероятных лохмотьях, в опорках и рубище, босая и раздетая, в женских кофтах и фантастическом тряпье, навернутом на шею. Не я один смотрел с удивлением на эту толпу: из какой трущобы они явились? Оказалось, что это были ленинградцы – призывники столицы, свежемобилизованные и едущие отбывать военную службу. На весь эшелон не было ни одной пары целых штанов... Точно дверь приоткрывалась в другой мир, и всем окружающим стало немного не по себе...

     На вокзале в Лунинце, размалеванном лозунгами, обвешанном алыми полотнищами, начиналась «Савецкая Беларусь». Вокзалы в этой стороне выглядят торжественно-монументально, как настоящие «государственные учреждения», со всем великолепием построек времен царя Николая: буфеты с пальмами в кадках, тяжелые двери, высокие окна и порталы – внушительный контраст жалким деревянным домикам и булыжным мостовым за ними. Крестьяне – в лаптях и онучах, с холщовыми сумами, евреи – не такие, как в Галиции или «Конгресувке», а особые: это ЛИТВАКИ, пинские евреи, приземистые и краснолицые, со здоровыми и грубыми чертами, с круглыми головами, маленькими живыми глазками, – порода, милая моему сердцу и которую, кажется, можно узнать на другом конце света.

     Столица пинских болот превратилась в советский город! Переход дался ей легче, чем Львову, по той причине, что не было языковых трудностей: Полесье всегда говорило по-русски, это язык деревни, и каждый еврей им владел. Зато никто не знал нового государственного белорусского языка – ни горожане, ни деревенские. Еврейские школьники, которые до сих пор путали только польский с русским, теперь путали уже три славянских языка и окончательно были сбиты с толку.

     Пинск шумел и гудел, как оркестр, настраивающий инструменты перед выходом дирижера. Дирижер уже прибыл, но никто не знал, какая будет музыка... Город был полон энтузиастов, которые еще вчера были нелегальны, испуганных насмерть людей, беженцев, советских приезжих, притаившихся врагов и серых, маленьких обывателей, которые не были ни врагами, ни друзьями и ждали, что будет.

     Этой роскоши я себе позволить не мог. По прибытии в Пинск я немедленно пошел в ОВИР – отдел виз и регистрации иностранцев. Мне нетрудно было убедить безграмотного и добродушного паренька, который со мной там разговаривал, что я человек не местный и должен ехать в Палестину. Ясно было, что он ничего против этого не имеет. Но у него не было инструкций выдавать визы. Надо было послать запрос в столицу Белоруссии – Минск. Увидев, с каким трудом изображает на бумаге буквы начальник областного ОВИРа, я взял у него перо из рук и за него написал требуемый запрос... Не знаю, был ли он когда-либо послан в Минск. Думаю, что мой паренек просто отослал его на соседнюю улицу, в областное НКВД, или советское гестапо, где сидели люди поумнее его. Петля на шее – невидимая петля, которую носит каждый житель советской страны, уже была наброшена на меня, и скоро я это почувствовал.

     С приходом советской власти старый доктор Марголин, пинский старожил, лишился пенсии, которую ему 8 лет аккуратно выплачивала Люблинская Врачебная Касса. Я приехал вовремя, чтобы заняться его материальными делами. В СОЦОБЕСе начальником был другой Марголин – худенький еврейский комсомолец, еще не освоившийся с внезапным переходом от подпольной работы к «вершинам власти». Он испуганно и неловко отбивался от массы человеческого горя, ломившейся в двери его кабинета. Старые пенсионеры, инвалиды, вдовы, все, кого содержало польское государство, тучей осаждали его, и не было ни средств, ни формальных оснований помочь им. Ставок советской власти не хватало на кров и пищу, на молоко для беззубых ртов. Что-то явно не сходилось, не соответствовало, мечты и действительность не совпадали, старики плакали, а мальчик в косоворотке, с кадыком и выпуклыми глазами смотрел на них со смущенным и жалким видом. Два Марголина поговорили о третьем. Выяснилось, что по советскому закону врач, прослуживший по найму 25 лет, имеет право в случае инвалидности на пенсию в размере половины последнего служебного оклада. Трудность же заключалась в том, что старый врач Марголин, понятно, не мог представить удостоверений с мест своих служб, которые начались еще в конце прошлого столетия. Кто же мог ему удостоверить службу во время холерной эпидемии на Волге в 1897 году? Даже служба в пинской больнице, о которой знал и сам начальник СОЦОБЕСа, приходивший ребенком на прием к этому же д-ру Марголину, не могла быть удостоверена за отсутствием архивов и самой больницы, сгоревшей несколько лет тому назад. СОЦОБЕС без справок ничего платить не мог. «Ничего?» – спросил растерянно один Марголин. «Ничего!» – вздохнул другой Марголин. Оставалось еще пособие для бедных, которое выдавал Горком в размере 20 рублей в месяц (цена 10 литров молока). Я оглянулся на очередь из больных, увечных, подвязанных стариков с палочками, слепых старух, явно засидевшихся на свете, и благословил судьбу, которая вовремя занесла меня в Пинск, чтобы выручить моего старого отца в частном порядке. Для него коммунистический переворот оказался довольно невыгодным делом. И снова – как на ровненском вокзале – пахнуло ледяным ветром в приоткрытую дверь.

     Время шло, а ответ из Минска все не приходил. Мы очень мило разговаривали с начальником ОВИРа, и, наконец, он мне сказал, что нет никакой формальной возможности поставить советскую выездную визу на мой польский паспорт. «Польского государства мы не признаем и, значит, не можем визировать польских документов. Вот другое дело, если вы примете советское гражданство. Как советский гражданин, будете иметь тогда право – просить ехать за границу».

     Я спросил: «Если через неделю я вернусь к вам с советским паспортом, вы мне сможете его обменять на заграничный?» «Ну, нет, – сказал начальник ОВИРа, – этим делом я не занимаюсь. Но можно будет тогда написать в Минск и запросить насчет вас».

     Тут я понял, что дело плохо. Я бросил Пинск и помчался на румынскую границу, в уже известный мне Снятин.

     Начинался декабрь. Проезжая Львов, я был настолько осторожен, что взял у одного из знакомых опротестованный вексель снятинского купца и удостоверение на фирменном бланке, что я делегируюсь для переговоров о регуляции долга.

     В 10 часов вечера львовский поезд прибыл в Снятин, и десятка два приехавших пассажиров сразу были взяты под стражу и отправлены в вокзальную милицию. Три месяца прошли недаром, и больше не разрешалось приближаться к границе без важных оснований. Все приехавшие были заперты до утра, а утром их отправили со львовским поездом обратно. Я был единственный, кто удовлетворительно объяснил причину своего приезда и получил разрешение ехать в город.

     Была глухая ночь, когда бричка тронулась с вокзала (до города было километра три). На полпути нас остановил пост, и я снова должен был предъявить документы. «Спички есть, товарищ?» – спросил красноармеец. Спичек не было ни у меня, ни у него. В полной темноте красноармеец удовлетворился тем, что пощупал мое удостоверение личности и скомандовал извозчику: «Трогай, давай!»

     В спящем Снятине я с трудом достучался в окно корчмы. Хозяин помнил меня еще с сентября и встретил как старого друга. Через несколько минут я спал под огромной периной в единственной комнате для гостей.

     Три дня оставался в обезлюдевшем пустом Снятине. Разъехались беженцы, пропали поляки и куда-то исчезла моя хозяйка-полька с сентября. Железным гребнем прочесали население пограничного городка. В том доме, где мы слушали радио три месяца тому назад, хозяин, бывший купец, занимался фабрикацией колбасы. Переходить границу мне категорически отсоветовали. На днях поймали сына местного сапожника, бывшего комсомольца, при переходе границы – и неизвестно, куда он делся. Пропал таинственным образом. Через границу и кошка не пройдет. Таинственные пропажи людей заметно нервировали снятинских евреев, привыкших даже в тюрьме всегда иметь точный адрес своего человека. Люди, исчезая, не оставляли никаких следов, не писали даже писем – очень странно! А русские люди, когда их расспрашивали, только смеялись и отвечали пословицей: «Много будешь знать, скоро состаришься!..»

     Румынская граница оказалась непроницаема. Но оставалась еще литовская – на севере. Я укорял себя, что сразу туда не поехал. Сколько времени было потеряно!

     Снова Львов! Я как будто попал на шумный перекресток, в смешанную толпу из потерявших почву под ногами и отчаянно метавшихся людей, из валютчиков, комбинаторов и просто людей, продававших часы и последние вещи, из новых бюрократов, перекрасившихся карьеристов и советских служащих. Многие мои знакомые уже вполне приспособились как инженеры, руководители предприятий, кое-кто успел по командировке съездить в Москву и Киев и был полон впечатлений. Беспорядок и разруха во многих домах были замаскированы, прикрыты подобием уюта: по-прежнему накрывали к столу и вели «нормальные» разговоры, но в столовой уже стояла кровать, хозяйка готовила «запасы», вдруг, без всякой причины, начинали говорить шепотом. Сотни тысяч людей во Львове вели странное, нереальное, временное существование: все, что с ними происходило, как будто им снилось – это не была естественная и свободная форма жизни этих людей, органически сложившаяся и соответствовавшая их желаниям: это был гигантский маскарад, в угоду чужой власти, которая и сама носила маску, не говорила того, что думала, шла своим конспиративным путем. Угроза висела в воздухе, громада подавленных мыслей, спрятанных чувств, громада недоверия, лжи, страха, подозрений, беспомощность приватного существования, которое уже было минировано и каждую секунду ждало взрыва: проклятая атмосфера сталинизма или всякой диктатуры, атмосфера насилия, помноженного на все горе военного разгрома, разрыва, распада, разлуки. Были тысячи людей, которые, как я, накануне войны приехали из-за границы, были бабушки, которые издалека на месяц приехали в гости проведать внуков, а попали в Советский Союз, палестинская молодежь, которая вдруг почувствовала себя нелегальной, чужие, которые ничего не хотели, кроме позволения уйти, и как можно скорее, потому что быть «чужим» в советских условиях есть преступление.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю